Надежда Тэффи
Прачечная
Надежда Тэффи
Прачечная
В городе еще душно.
Окна весь день открыты настежь, и весь наш огромный шестиэтажный дом живет одной общей жизнью.
Тайн никаких.
Если у кухарки из третьего этажа пережарилась говядина, то весь дом участвует в этом происшествии, по крайней мере, тремя чувствами. Слышит визги разгневанной барыни, обоняет кухонный чад и видит, как кухарка, высунувшись в окно, грозит кулаком безответным небесам.
Но все на свете имеет свой порядок и свое место.
Первое, что вы слышите, – это вопль из прачечной:
Мамашенька руга-а-ла-а-а!
Чи-иво я так грустна-а-а!
Вы не видите поющей, но и так знаете: петь должна рыжая прачка, потому что только из рыжего веснушчатого носа могут выходить на свет Божий такие звуки – и-и.
Это первое впечатление остается и подновляется весь день. Вся остальная жизнь проходит на фоне этого пения и окрашивается им. Жизнь – такая маленькая и урывчатая, а пение сплошное и бесконечное.
Конечно, бывают за день и более свежие впечатления, заглушающие прачку. Но надолго ли!
В восемь утра приходит во двор баба и звонко и долго убеждает нас, что слива – ягода.
– Слива – ягода, ягода!
Распространив эти заведомо ложные слухи, она уступает место какой-то ерунде с «ту-уфлями, чулками и нитками». А прачка все поет про мамашеньку. Между тем события назревают. Жизнь не ждет.
В третьем этаже кто-то выпил баринов коньяк, вопли невинно заподозренных надрывают сердце. Только к вечеру выясняется, что коньяк выпился сам собой.
В два часа дня господин из бельэтажа начинает подозревать свою жену в неверности. Подозревает он ее вплоть до обеда, шумно, бурно, открыто. Излагает свои мотивы просто и ясно. Может быть, он вел бы себя иначе, если б прачка не пела в это время:
Там играла луна сы перекатнай валной-й-й
И шевелила та-ску ва груде маладой-й-й.
Теперь ее можно видеть еще лучше. Да, она рыжая, курносая. Она широко расставляет руки с красными локтями и раздутыми красными суставами пальцев. С них каплет мыльная пена.
Ва груде ма-ла-дой-й-й!
Заходит во двор татарин. Грустно окидывает взглядом все шесть этажей.
– Халат! Халат!
И действительно, халат. Весь дом похож на халат, старый, из разношерстных заплат. Эх, татарин, татарин, зачем проворонил и свое и наше счастье! Трудно нам без тебя. И где-то твое родное игушко?
Дворник с пылом Дмитрия Донского гонит татарина со двора.
…И над рекой-й-й
Виется мрамер морской-и-й
В шесть часов вечера в шестом этаже вернувшийся со службы чиновник начинает воспитывать своих шестерых детей. (Очевидно, цифра шесть играет в его жизни фатальную роль.)
– Кто разбил блюдечко? Отвечай! Ты должен всегда говорить правду отцу! Правду, правду отвечай!
И, внушив это, тут же показывает всю несостоятельность своей теории. Все шесть этажей слышат вопли одного из шести младенцев, сказавшего правду, и многие впечатлительные люди дают зарок – не открывать свою душу родителям.
Там играла луна
Сы перека-ты-най валной-й-й.
Может быть, если б луна не играла, младенец не вопил бы так отчаянно?
В восемь часов в подвале бьют сапожникова мальчишку.
В девятом – последний всплеск «перека-ты-ной валны», и в «груде молодой» замирают звуки до следующего утра.
Но это не, беда: в девять – на крышу вылезают кошки и оплакивают погибшую любовь минувшего лета теми же звуками.
Уау-ой-й-й!
Едем в кафешантан! Едем все, сколько нас здесь есть. Все, слышавшие прачку и боящиеся услышать кошку.
В кафешантане будет хорошо. Застучат каблуки-испанок, вспыхнут огоньки бриллиантов и обольют гибкие шеи, тонкие нежные руки. Музыка скверная, развратная, как перигорский трюфель, взращенный на перегное, но она выдумана и сделана искусно и специально. И уж до такой степени далека от прачки и кошки, что и ассоциаций никаких возникнуть не может. А ведь этого и надо. Только этого, – чтоб подальше от них хоть на два-три часа.
Программы новые и очень интересные. Обещаны, между прочим, какие-то «любимицы публики, русские певицы нового жанра – Пелагея Егоровна Назарова и Степанида Трофимовна Пахомова».
Интересно.
Ну вот, приехали. Сели.
Защелкали испанские каблучки, вспыхнули огоньки бриллиантов, промелькнул бешеный вихрь разноцветных воланов.
Наконец, выкинули № 12-й. Все оживились, – это и был «новый жанр».
На сцену вышла женщина с круглым носом и распаленным ртом. Над скуластым лицом, словно для смеха, виднелась прическа Клео-де-Мерод.
Женщина расставила ширококостные руки с красными локтями и суставами пальцев и, задрав нос кверху, загнусила:
Посмотри над рекой-й-й,
Виется мрамер морской-й-й!
Уж не галлюцинация ли это?
Какой скандал! Как могла залезть сюда прачка? Кто ее впустил?
…А ва груде молодой-й-й!
Прачка чувствовала себя как дома. Вздыхала, сопела, изредка, по вкоренившейся привычке, вытирала руки об юбку и гнусила от всей души.
Я все ждала, когда ее наконец выведут. Но ей везло. Ее не вывели, а, напротив того, попросили погнусить еще немножечко. И она спела о том, как убили «прилесную чайку», вдобавок совершенно невинную. Музыка ответствовала сюжету, и даже аккомпаниатор играл как заправский убийца, потерявший стыд и совесть.
– Браво, Назарова, браво! – кричала публика.
И прачка спела на бис трагическую историю о том, как парень надул девку, не заплатив ей обещанную полтину.
И только знает рожь высокая…
сколько девка понесла убытка. И «Гей ты, доля женская».
И опять вызовы без конца, и новая трагедия, но уже с приплясом, о том, как опять «примяли рожь высокую», и опять кто-то кого-то обсчитал.
Еще не смолкли аплодисменты расчувствовавшейся публики, как на сцену ухарски выплыла вторая прачка и, шмыгнув носом, призадумалась. Очевидно, ей строго было внушено перед публикой в руку не сморкаться, и она теперь не знала, как и быть.
Но, отогнав тяжелую мысль прочь, она запела.
В противовес лирической Пелагее, репертуар Степаниды оказался оттенка героического:
Гей, чаво кобылы мчатся,
Тешут душу ямщику!
Седок понукает ямщика:
Знать, не знал седок угрюмый,
Что ямщик давно влюблен…
На бис – снова ямщицкие амуры. И так раз шесть подряд.
А из-за кулис уже выглядывает третья баба и дожевывает что-то, утирая локтем подбородок.
Вот и она выскочила:
Тпру! Ямщик, что кони стали.
Парень девку загубил…
Прачечная орудовала в полном составе. Мы уходим, медленно пробираясь к выходу.
А четвертая прачка надрывается:
Во вчерашнем лесу
Отдалась, задалась…
Вот мы уже около двери. Последнее усилие…
Эх, ямщик, ямщик бесстыжий!
Мы спасены. Сидим за столиком, пьем холодный нарзан. На открытой сцене танцуют дрессированные слоны. Они не похожи на прачку, и мы смотрим на них, не отрывая глаз.
За соседним столиком разговор.
Толстый человек говорит вразумительно:
– Не нравится-а? Назарова-a? Нужно, батенька, русскую жилу иметь, чтоб понимать. А у вас и фамилия от немецкого корня. Да уж нечего! Да уж так! Вот вы теперь смотрите, как энтот, как его, крокодил, что ли, польку танцует. А разве его можно стравнить, скажем, с русским пением? Нельзя! Потому он просто зверь из физиологического сада. И баста. А Назарова – она просто прачкой была, а вон как нынче. А почему?… А так!… Как так? А просто так. Вот как!
1