Мягонькая кожа, высокое голенище, подбитый железом каблучок…
Сам не зная зачем, Гринь взял сапожки в руки. Нога у матери всегда была на диво маленькая – даже сапожник удивлялся, принимая заказ.
Ему захотелось швырнуть сапожки матери в лицо. Сбросить на пол горячие горшки, долго и с удовольствием топтаться по черепкам, по дымящейся каше.
Вместо этого он снова поставил подарок на крышку сундука. Повернулся, пошел к двери; вспомнил что-то, вернулся, подобрал свой сапог, в сенях натянул…
А снег все шел и шел.
* * *
Шинкарь улыбался. Гринь знал, что, выпив еще чарку-другую, он непременно полезет бить шинкаря. И успеет ударить раз или два, пока не оттащат. Шинкарю хватит. Зальется кровью, начнет голосить противным бабьим голосом.
Он сидел в углу, за пустым столом. В шинке было людно и душно, соседи теснили друг друга на широких лавках – и только рядом с Гринем никто не садился, один шинкарь подбегал иногда, угодливо спрашивая, не подать ли чего.
Его не то чтобы не замечали. Кое-кто с ним здоровался и даже спрашивал о делах – Гринь отвечал односложно. На него смотрели все или почти все; надо было встать и уйти, но идти было некуда, а потому Гринь сидел и пил, благо денег было в достатке.
Двигались челюсти, и крошки застревали в чьих-то усах. Гринь пил, гадливо вытирая губы; напротив сидела компания друзей его детства – Матня, Колган и Василек. Друзья в открытую переглядывались, толкались под столом ногами; друзья сильно заматерели за то время, пока Гринь их не видел. Матня неимоверно раздался в плечах, Колган пощипывал густой жесткий ус, Василек сделался похож на своего отца, плотника, про которого говорили: «рожа, как рогожа».
Гринь пил и не пьянел. Друзья пьянели, наливались краской, голоса их становились все громче:
– …А и спросил бы!
– Батюшкой он его зовет или как?
– Так спроси, спроси…
Матня, пошатываясь, встал. Выбрался из-за стола; Гринь уже знал, куда он идет и зачем.
– А-а-а, – сказал Матня, останавливаясь перед бывшим приятелем. – Много денег заработал, чумак?
– Хватит, – отозвался Гринь и поставил на стол пустую чарку.
– А-а-а… за неделю пропьешь? А за две?
– Хоть бы и пропью – тебя не угощу.
– А что так? – Матня улыбнулся совсем по-приятельски. – Чего ж друга – да и не угостить?
Гринь долго смотрел на него. Потом, не говоря ни слова, плеснул из бутылки в пустую чарку, плеснул и расплескал. Пододвинул чарку Матне:
– А хоть бы и пей!
Матня скривил губы:
– Мне после тебя гадостно пить. Может, ты с новым отчимом своим целовался уже?
Гринь прижал ладони к столу. Плотно-плотно, будто налили под них крепкий столярный клей.
– Чадно, – сказал наконец сквозь зубы. – Выйдем?
Матня свирепо усмехнулся, как будто только того и ждал.
– Выйдем.
Колган и Василек поднялись тоже. И весь шинок смотрел, как они выходили – впереди Гринь, бледный и с перекошенным ртом, следом, ухмыляясь, дружная троица…
Снег улегся. Посреди неба висела желтая половинка луны. Гринь остановился посреди безлюдной улицы; собаки, немного побрехав, угомонились.
Гринь посмотрел в лицо Матне, выбирая слова. И не выбрал; Матня заговорил первым, Колган и Василек стояли у него за спиной.
– Что, чортов пасынок? Что вылупился, как сыч на святую паску?
Гринь молчал. С Матней они вместе крали у попа яблоки – за что оба бывали биты одними вожжами.
– Ублюдка ведьмачьего нянчить будешь? – это Колган.
– Не возвращаться бы тебе, чумак, – это Василек. – Лучше бы тебя телега переехала…
Василька Гринь однажды отбил от двух мальчишек из соседнего села. Те подловили чужака на своей меже и собирались посчитать ему зубы.
– Что сопишь? Мать твоя…
Он сказал, и тогда Гринь без размаха вколотил это слово обратно Матне в пасть. Жилистый возничий Круть, у которого Гринь долгое время был за подручного, научил его бить без размаха. Как гадюка кусает.
Матня, казалось, поперхнулся собственным языком. Глаза его сделались белыми – видно даже при свете луны.
Василька Гринь отбросил, но Колган успел ударить бывшего приятеля по уху так, что ночь зазвенела. Проснулись собаки; Гринь отбил второй удар Колгана и тут же ударил сам. Собаки заходились; дверь шинка оставалась плотно закрытой, как будто все, что творилось на улице, никому не было интересно. Василек и окровавленный Матня кинулись одновременно и повалили Гриня в снег. Подскочил Колган и принялся бить под ребра носком сапога, Гринь взвыл и вскочил на ноги, но Василек подсек его сзади, Матня толкнул, а Колган ударил сапогом теперь уже по лицу…
И все сразу кончилось. Хрустел снег под ногами троих убегающих парней, Гринь сел и сквозь кровь, заливающую глаза, успел увидеть, как несутся вдоль улицы двое, помогая бежать третьему.
«Это Матня, – подумал Гринь. – Я ему чуть башку не снес…».
Белый снег был спрыснут черным. Ни о чем не думая, Гринь поднес к лицу холодный до боли комок, приложил ко лбу…
И понял, что собаки мертво молчат. Хотя за минуту до того заходились лаем.
Он оглянулся.
В трех шагах, у чьего-то плетня, стоял, подпирая луну плечом, высокий темный силуэт. Гринь сидел и все всматривался, все вглядывался, а снег подмигивал под луной, заливая ночь, будто маревом.
– Вставай.
Царапнул по коже озноб. Гринь зачем-то обернулся вслед убежавшим парням, но улица была пуста, и собаки по-прежнему молчали.
Поблескивал снег. Гринь поднялся сперва на четвереньки, а потом и на ноги; в висках застучало горячо и часто.
– Хорошо тебе? В родном доме? – спросили из темноты.
– Плохо, – сказал Гринь, перекосившись от боли в боку.
– Вот и уходи… раз плохо. Здоровый мужик, нечего у матери на шее висеть.
Гринь проглотил слюну пополам с кровью.
Среди чумаков он слыл едва ли не скрягой. Другие зароботчане половину всякого заработка оставляли в мошне шинкаря либо под матрасом веселой вдовы – а Гринь, стиснув зубы, ужимался и копил. Для того, чтобы стать достойным Оксаны. Для того, чтобы мать в старости не знала нужды.
Он не висел на материной шее с того самого дня, когда ему впервые пошили штаны и отправили пасти свиней. Оскорбление было сильнее боли и сильнее страха: Гринь шагнул вперед и встал перед темной тенью лицом к лицу.
– Не уйду. Сам уходи! Попа позову, пусть кадит… Выживу тебя, чертяра!
Тот, что стоял перед ним, растянул черные, как у собаки, губы.
При свете луны и при свете снега Гринь увидел, что глаза у него узкие и длинные, от переносицы до самых ушей, а руки скрещены на груди, и на одной руке четыре пальца, а на другой – много, шесть…
Гринь замолчал, обомлев. Уж не мерещится ли?
– Уходи, – сказал стоящий перед ним исчезник. – Тебе же лучше будет, когда уйдешь… Уходи из села. Чтобы духу твоего здесь не было.
Повернулся, шагнул в тень, исчез.
Распахнулась дверь шинка, и прямо в снег вывалился, бормоча, довольный пьяница.
* * *
– Батюшки-светы! Кто ж тебе ребра так посчитал-то?!
Он долго стоял бы под дверью, не решаясь переступить порог отчего дома, – но мать услыхала, выскочила, взяла под руки, привела и усадила на лавку, с трудом стянула сапоги:
– Ох, Гриня, ох, сынку неразумный! Все бы кулаки чесать… Эх… Есть будешь?
Он через силу мотнул головой. Вероятно, от него разило перегаром, как в свое время от отца, когда тот, вернувшись с удачной ярмарки, становился на пороге и обводил комнату хмельными глазами навыкате.
– Ну, так ложись, Гринечка… Спи, сынку, утром посмотрим, что будет… утром поговорим.
Она прятала глаза, хотя в комнате было сейчас куда темнее, чем на улице, под ночным небом.
Уложила Гриня на лавке. Заботливо укрыла кожухом, сама, повозившись, залезла на печь, долго ворочалась, вздыхала, мостилась…
Закричали за окном дурные петухи. Один, другой, третий… Завопил в сарае пестрый горлач, тот самый, которого собирались пустить в суп еще год назад, провожая Гриня на заработки. Выжил горлач.
– Он же страшный, как смертный грех, – сказал Гринь разбитыми губами. – Как же вы… мама…
В доме стояла тишина. Такой тишины никогда не бывает, когда люди действительно спят. Теплился огонек перед образами – выходит, и образа тому не помеха и не указ!
– Мама… – проговорил Гринь неожиданно тонко и жалобно. И замолчал.
Тяжелый кожух давил на грудь, а дышать и без того было больно.
– Мама… я ведь хотел… хочу… жену в дом, помощницу вам… Оксану. Деньги есть теперь… жили бы… к батьке на могилу…
Горлач закричал снова – победно. Будто не старым ободранным петухом был, не сегодня-завтра предназначенным топору и колоде, – будто был ловчей птицей на плече государя.
Скоро рассвет.
Рио, странствующий герой
Все города этого мира, все областные и районные центры – всего лишь тени великой Столицы. Тот, кто Столицы не видел, – не в состоянии понять всю правоту этого утверждения.
Входя в город, новоприбывшие мыли сапоги в специальном бассейне, лошадей же и телеги прогоняли через широкую канаву с чистым песком на дне. И это было не самодурством стражи, а насущной необходимостью.
Мостовые в Столице лежали мозаикой – плиточка к плиточке. На окраинах мозаичные картины изобиловали сценами прилежного труда – кузнецов, землепашцев, гончаров, портных, кожемяк, переписчиков; ближе к центру начинались подробности жизни купечества, а центральная площадь была, по сути, развернутой летописью властительско-княжеского рода. Приезжие не смотрели по сторонам – все как один пялились себе под ноги и при ходьбе налетали на прохожих; на наших глазах какой-то близорукий всадник чуть не выпал из седла – так хотелось ему разглядеть сцену купания дородной глянцевой купчихи, сложенную из полированных осколков мрамора, черного гранита и слюды. Тем временем архитектура Столицы достойна была внимания никак не меньше мозаичных мостовых – по сторонам смотреть было даже интереснее.
Я смотрел, и привычное спокойствие, за много лет сделавшееся основной частью моей натуры, теперь меня раздражало.
К'Рамоль ехал, чуть откинувшись в седле, задрав подбородок, более всего боясь быть похожим на провинциального лекаря. Хостик играл равнодушие – но глаза его, время от времени постреливавшие по сторонам, делали эту игру не вполне правдоподобной. На к'Рамоля косились с интересом, на Хостика – с ужасом, на меня – как обычно.
Наш подконвойный умер. Когда в районном центре два крепостных кузнеца расклепали наконец клетку, на железном полу ее обнаружился остывший труп; районный наместник в бронзовой короне принялся костерить тупых крестьян, уморивших, в угоду идиотским суевериям, обыкновенного урода с неравным числом пальцев на руках и ногах. Районный наместник был человеком просвещенным и без предрассудков – но едва лишь тело мнимого Шакала сгрузили на землю, как земля расступилась, подобно трясине. Секунду еще торчали над ее поверхностью скрюченные руки – а потом и рук не стало. Подневольные кузнецы, полжизни проведшие в рабстве и всякого навидавшиеся, одновременно лишились чувств, а наместник сделался белый, как мука, долго шевелил губами и наконец выдавил из себя, что, мол, нас здесь не было и мы ничего не видели.
Мы согласились, даже не переглядываясь.
Когда меч мой упал, напополам разрубив толстенную корягу, на которой сидел, подставив шею, Хостик…
Говорят, всякий уважающий себя герой время от времени меняет подельщиков. Как перчатки. При помощи хорошего удара мечом.
Коряга переполовинилась, Хостик пришел в себя. Вздрогнул и поднял голову. Мы встретились глазами…
Чувство упущенного шанса, единственного в жизни, золотого шанса – не лучшее ощущение. Не самое приятное.
Шакал так и не получил того, что сидело у меня на клинке. Шакал разочаровался и умер – в злобе и отчаянии.
А за мгновение до смерти он успел доказать мне, что все мои надежды когда-нибудь снять заклятие – не более чем дым. Смрадный дым от горящей ветоши. А значит, жить мне до конца жизни бронированной машиной с запретом на убийство. И таскать за собой двух дураков – одного лекаря, другого палача.
Я перевел дыхание.
Шакалу все равно хуже, чем мне. Наверное, теперь я никогда не узнаю, кем или чем он был. Получив желаемое, он сохранил бы свою жизнь? Или «эта вещь» нужна была для другого – для мести, например?
– Площадь, – с благоговением в голосе сказал к'Рамоль. – Рио, поворачивай!
Копыта наших лошадей прошлись по батальной сцене, выложенной из базальта с вкраплением хрусталя. Князя, его войско и врагов можно было легко различить по одежде и штандартам; искусники, сто лет назад мостившие площадь, строго придерживались основного правила: лица властительных особ на мостовую не класть. Нечего топтаться по лицам; другое дело – многолюдная батальная сцена. Или бал во дворце, или охота, или погоня, или рождение наследника – общим планом, со множеством персонажей, среди которых не сразу отыщешь роженицу…
В десяти шагах от нас деловитый патруль дворцовой стражи поймал крестьянина, явившегося на священную площадь в недостаточно чистых башмаках. Тут уж вопи – не вопи, оправдывайся – не оправдывайся, чистота ног – для городских жителей прямо-таки болезненная проблема!
Хостик поморщился. С тех пор, как я неудачно пытался отрубить ему голову, и без того замкнутый характер моего подельщика обогатился еще и нервозностью – он вздрагивал от громких звуков и терпеть не мог открытого насилия, вот как сейчас, когда два стражника, стянув с крестьянина обувку, волокут его голыми пятками по мостовой, и ясно куда волокут – на расправу.
Дорога на Столицу подарила нам еще одно вооруженное столкновение, на этот раз с обыкновенными разбойниками. Прежде чем нападавшие догадались дать деру, мой меч отметил троих; двоих к'Рамоль безропотно перевязал, обильно умастив бальзамом, а третьего пришлось добить, и лицо Хостика по обыкновению не выражало ничего, но мне показалось, что рука со стилетом дрогнула…
Я тряхнул головой, прогоняя ненужные мысли.
Мы были уже прямо перед дворцом. Мостовая здесь как бы загибалась кверху, плавно переходя в мозаичную стену; в нескольких шагах от стены имелось заграждение – бархатные канаты, провисшие между медными столбиками. К стене подходить воспрещалось, потому что тут-то неведомые мастера перешли от общих сцен к портретам – все князья, когда-либо занимавшие престол, областные наместники в серебряных коронах, районные наместники в бронзовых венцах и венцах из белой кости, управители, распорядители и деревенские старосты в коронах из красного дерева, липы и можжевельника – все они толпились здесь плечом к плечу и, казалось, даже будучи выложенными из крохотных осколков аметиста и яшмы, продолжают невидимо толкаться, оттирать тех, кто пониже званием, на задний план.
Ибо места на стене было не так уж много, а на правом фланге оставлено было свободное пространство – для властителей грядущих.
– Проходи, проходи… Не задерживайся, всем посмотреть охота!
Я обернулся к стражнику – и тот прикусил язык. Тем более что рядом спешился Хостик, а это тебе не хухры-мухры, не крестьян обучать, как башмаки чистить.
Однако долго задерживаться все равно не следует. Сзади напирает толпа, а дело не ждет – мы и так явились в город с опозданием.
Я пробежал взглядом по лицам властителей второй и третьей руки. Я разыскивал отца; я узнал бы его, если бы изображение было подлинным, – но отец никогда не позировал рисовальщикам, а значит, фигура, условно изображающая наместника Рио, носит здесь совершенно случайное, чужое лицо.
Я посмотрел на властителей в золотых коронах, занимавших первый план гигантской мозаичной картины. Посмотрел – и еще раз поразился мастерству старых художников… впрочем, не таких-то и старых. Нынешнего князя кто-то совсем недавно подновил – добавил лицу солидности, пришедшей с годами; всматриваясь в это лицо, я осознал вдруг, что прежде видел его, и не так уж давно. Вероятно, мне на глаза попалось какое-то изображение властителя, подлинное, не искаженное в угоду глупому суеверию – рисовать портреты не похоже, чтобы труднее было сглазить.
Я перевел взгляд на портрет старого князя, приходившегося нынешнему властителю отцом. Пригляделся и вздрогнул: это лицо – или очень похожее – я тоже где-то видел, хотя старый князь совсем не походил на нынешнего. В меру одутловатый – мастерство художника позволяло приукрашивать без ущерба для сходства, – в меру невысокий мужчина в золотой короне, с правой рукой, лежащей на плече отрока-наследника, нынешнего князя в детстве… Большая часть мозаичных властителей держала руки на плечах сыновей, и только те, что умерли, передав престол братьям и племянникам, держались за рукояти мечей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Сам не зная зачем, Гринь взял сапожки в руки. Нога у матери всегда была на диво маленькая – даже сапожник удивлялся, принимая заказ.
Ему захотелось швырнуть сапожки матери в лицо. Сбросить на пол горячие горшки, долго и с удовольствием топтаться по черепкам, по дымящейся каше.
Вместо этого он снова поставил подарок на крышку сундука. Повернулся, пошел к двери; вспомнил что-то, вернулся, подобрал свой сапог, в сенях натянул…
А снег все шел и шел.
* * *
Шинкарь улыбался. Гринь знал, что, выпив еще чарку-другую, он непременно полезет бить шинкаря. И успеет ударить раз или два, пока не оттащат. Шинкарю хватит. Зальется кровью, начнет голосить противным бабьим голосом.
Он сидел в углу, за пустым столом. В шинке было людно и душно, соседи теснили друг друга на широких лавках – и только рядом с Гринем никто не садился, один шинкарь подбегал иногда, угодливо спрашивая, не подать ли чего.
Его не то чтобы не замечали. Кое-кто с ним здоровался и даже спрашивал о делах – Гринь отвечал односложно. На него смотрели все или почти все; надо было встать и уйти, но идти было некуда, а потому Гринь сидел и пил, благо денег было в достатке.
Двигались челюсти, и крошки застревали в чьих-то усах. Гринь пил, гадливо вытирая губы; напротив сидела компания друзей его детства – Матня, Колган и Василек. Друзья в открытую переглядывались, толкались под столом ногами; друзья сильно заматерели за то время, пока Гринь их не видел. Матня неимоверно раздался в плечах, Колган пощипывал густой жесткий ус, Василек сделался похож на своего отца, плотника, про которого говорили: «рожа, как рогожа».
Гринь пил и не пьянел. Друзья пьянели, наливались краской, голоса их становились все громче:
– …А и спросил бы!
– Батюшкой он его зовет или как?
– Так спроси, спроси…
Матня, пошатываясь, встал. Выбрался из-за стола; Гринь уже знал, куда он идет и зачем.
– А-а-а, – сказал Матня, останавливаясь перед бывшим приятелем. – Много денег заработал, чумак?
– Хватит, – отозвался Гринь и поставил на стол пустую чарку.
– А-а-а… за неделю пропьешь? А за две?
– Хоть бы и пропью – тебя не угощу.
– А что так? – Матня улыбнулся совсем по-приятельски. – Чего ж друга – да и не угостить?
Гринь долго смотрел на него. Потом, не говоря ни слова, плеснул из бутылки в пустую чарку, плеснул и расплескал. Пододвинул чарку Матне:
– А хоть бы и пей!
Матня скривил губы:
– Мне после тебя гадостно пить. Может, ты с новым отчимом своим целовался уже?
Гринь прижал ладони к столу. Плотно-плотно, будто налили под них крепкий столярный клей.
– Чадно, – сказал наконец сквозь зубы. – Выйдем?
Матня свирепо усмехнулся, как будто только того и ждал.
– Выйдем.
Колган и Василек поднялись тоже. И весь шинок смотрел, как они выходили – впереди Гринь, бледный и с перекошенным ртом, следом, ухмыляясь, дружная троица…
Снег улегся. Посреди неба висела желтая половинка луны. Гринь остановился посреди безлюдной улицы; собаки, немного побрехав, угомонились.
Гринь посмотрел в лицо Матне, выбирая слова. И не выбрал; Матня заговорил первым, Колган и Василек стояли у него за спиной.
– Что, чортов пасынок? Что вылупился, как сыч на святую паску?
Гринь молчал. С Матней они вместе крали у попа яблоки – за что оба бывали биты одними вожжами.
– Ублюдка ведьмачьего нянчить будешь? – это Колган.
– Не возвращаться бы тебе, чумак, – это Василек. – Лучше бы тебя телега переехала…
Василька Гринь однажды отбил от двух мальчишек из соседнего села. Те подловили чужака на своей меже и собирались посчитать ему зубы.
– Что сопишь? Мать твоя…
Он сказал, и тогда Гринь без размаха вколотил это слово обратно Матне в пасть. Жилистый возничий Круть, у которого Гринь долгое время был за подручного, научил его бить без размаха. Как гадюка кусает.
Матня, казалось, поперхнулся собственным языком. Глаза его сделались белыми – видно даже при свете луны.
Василька Гринь отбросил, но Колган успел ударить бывшего приятеля по уху так, что ночь зазвенела. Проснулись собаки; Гринь отбил второй удар Колгана и тут же ударил сам. Собаки заходились; дверь шинка оставалась плотно закрытой, как будто все, что творилось на улице, никому не было интересно. Василек и окровавленный Матня кинулись одновременно и повалили Гриня в снег. Подскочил Колган и принялся бить под ребра носком сапога, Гринь взвыл и вскочил на ноги, но Василек подсек его сзади, Матня толкнул, а Колган ударил сапогом теперь уже по лицу…
И все сразу кончилось. Хрустел снег под ногами троих убегающих парней, Гринь сел и сквозь кровь, заливающую глаза, успел увидеть, как несутся вдоль улицы двое, помогая бежать третьему.
«Это Матня, – подумал Гринь. – Я ему чуть башку не снес…».
Белый снег был спрыснут черным. Ни о чем не думая, Гринь поднес к лицу холодный до боли комок, приложил ко лбу…
И понял, что собаки мертво молчат. Хотя за минуту до того заходились лаем.
Он оглянулся.
В трех шагах, у чьего-то плетня, стоял, подпирая луну плечом, высокий темный силуэт. Гринь сидел и все всматривался, все вглядывался, а снег подмигивал под луной, заливая ночь, будто маревом.
– Вставай.
Царапнул по коже озноб. Гринь зачем-то обернулся вслед убежавшим парням, но улица была пуста, и собаки по-прежнему молчали.
Поблескивал снег. Гринь поднялся сперва на четвереньки, а потом и на ноги; в висках застучало горячо и часто.
– Хорошо тебе? В родном доме? – спросили из темноты.
– Плохо, – сказал Гринь, перекосившись от боли в боку.
– Вот и уходи… раз плохо. Здоровый мужик, нечего у матери на шее висеть.
Гринь проглотил слюну пополам с кровью.
Среди чумаков он слыл едва ли не скрягой. Другие зароботчане половину всякого заработка оставляли в мошне шинкаря либо под матрасом веселой вдовы – а Гринь, стиснув зубы, ужимался и копил. Для того, чтобы стать достойным Оксаны. Для того, чтобы мать в старости не знала нужды.
Он не висел на материной шее с того самого дня, когда ему впервые пошили штаны и отправили пасти свиней. Оскорбление было сильнее боли и сильнее страха: Гринь шагнул вперед и встал перед темной тенью лицом к лицу.
– Не уйду. Сам уходи! Попа позову, пусть кадит… Выживу тебя, чертяра!
Тот, что стоял перед ним, растянул черные, как у собаки, губы.
При свете луны и при свете снега Гринь увидел, что глаза у него узкие и длинные, от переносицы до самых ушей, а руки скрещены на груди, и на одной руке четыре пальца, а на другой – много, шесть…
Гринь замолчал, обомлев. Уж не мерещится ли?
– Уходи, – сказал стоящий перед ним исчезник. – Тебе же лучше будет, когда уйдешь… Уходи из села. Чтобы духу твоего здесь не было.
Повернулся, шагнул в тень, исчез.
Распахнулась дверь шинка, и прямо в снег вывалился, бормоча, довольный пьяница.
* * *
– Батюшки-светы! Кто ж тебе ребра так посчитал-то?!
Он долго стоял бы под дверью, не решаясь переступить порог отчего дома, – но мать услыхала, выскочила, взяла под руки, привела и усадила на лавку, с трудом стянула сапоги:
– Ох, Гриня, ох, сынку неразумный! Все бы кулаки чесать… Эх… Есть будешь?
Он через силу мотнул головой. Вероятно, от него разило перегаром, как в свое время от отца, когда тот, вернувшись с удачной ярмарки, становился на пороге и обводил комнату хмельными глазами навыкате.
– Ну, так ложись, Гринечка… Спи, сынку, утром посмотрим, что будет… утром поговорим.
Она прятала глаза, хотя в комнате было сейчас куда темнее, чем на улице, под ночным небом.
Уложила Гриня на лавке. Заботливо укрыла кожухом, сама, повозившись, залезла на печь, долго ворочалась, вздыхала, мостилась…
Закричали за окном дурные петухи. Один, другой, третий… Завопил в сарае пестрый горлач, тот самый, которого собирались пустить в суп еще год назад, провожая Гриня на заработки. Выжил горлач.
– Он же страшный, как смертный грех, – сказал Гринь разбитыми губами. – Как же вы… мама…
В доме стояла тишина. Такой тишины никогда не бывает, когда люди действительно спят. Теплился огонек перед образами – выходит, и образа тому не помеха и не указ!
– Мама… – проговорил Гринь неожиданно тонко и жалобно. И замолчал.
Тяжелый кожух давил на грудь, а дышать и без того было больно.
– Мама… я ведь хотел… хочу… жену в дом, помощницу вам… Оксану. Деньги есть теперь… жили бы… к батьке на могилу…
Горлач закричал снова – победно. Будто не старым ободранным петухом был, не сегодня-завтра предназначенным топору и колоде, – будто был ловчей птицей на плече государя.
Скоро рассвет.
Рио, странствующий герой
Все города этого мира, все областные и районные центры – всего лишь тени великой Столицы. Тот, кто Столицы не видел, – не в состоянии понять всю правоту этого утверждения.
Входя в город, новоприбывшие мыли сапоги в специальном бассейне, лошадей же и телеги прогоняли через широкую канаву с чистым песком на дне. И это было не самодурством стражи, а насущной необходимостью.
Мостовые в Столице лежали мозаикой – плиточка к плиточке. На окраинах мозаичные картины изобиловали сценами прилежного труда – кузнецов, землепашцев, гончаров, портных, кожемяк, переписчиков; ближе к центру начинались подробности жизни купечества, а центральная площадь была, по сути, развернутой летописью властительско-княжеского рода. Приезжие не смотрели по сторонам – все как один пялились себе под ноги и при ходьбе налетали на прохожих; на наших глазах какой-то близорукий всадник чуть не выпал из седла – так хотелось ему разглядеть сцену купания дородной глянцевой купчихи, сложенную из полированных осколков мрамора, черного гранита и слюды. Тем временем архитектура Столицы достойна была внимания никак не меньше мозаичных мостовых – по сторонам смотреть было даже интереснее.
Я смотрел, и привычное спокойствие, за много лет сделавшееся основной частью моей натуры, теперь меня раздражало.
К'Рамоль ехал, чуть откинувшись в седле, задрав подбородок, более всего боясь быть похожим на провинциального лекаря. Хостик играл равнодушие – но глаза его, время от времени постреливавшие по сторонам, делали эту игру не вполне правдоподобной. На к'Рамоля косились с интересом, на Хостика – с ужасом, на меня – как обычно.
Наш подконвойный умер. Когда в районном центре два крепостных кузнеца расклепали наконец клетку, на железном полу ее обнаружился остывший труп; районный наместник в бронзовой короне принялся костерить тупых крестьян, уморивших, в угоду идиотским суевериям, обыкновенного урода с неравным числом пальцев на руках и ногах. Районный наместник был человеком просвещенным и без предрассудков – но едва лишь тело мнимого Шакала сгрузили на землю, как земля расступилась, подобно трясине. Секунду еще торчали над ее поверхностью скрюченные руки – а потом и рук не стало. Подневольные кузнецы, полжизни проведшие в рабстве и всякого навидавшиеся, одновременно лишились чувств, а наместник сделался белый, как мука, долго шевелил губами и наконец выдавил из себя, что, мол, нас здесь не было и мы ничего не видели.
Мы согласились, даже не переглядываясь.
Когда меч мой упал, напополам разрубив толстенную корягу, на которой сидел, подставив шею, Хостик…
Говорят, всякий уважающий себя герой время от времени меняет подельщиков. Как перчатки. При помощи хорошего удара мечом.
Коряга переполовинилась, Хостик пришел в себя. Вздрогнул и поднял голову. Мы встретились глазами…
Чувство упущенного шанса, единственного в жизни, золотого шанса – не лучшее ощущение. Не самое приятное.
Шакал так и не получил того, что сидело у меня на клинке. Шакал разочаровался и умер – в злобе и отчаянии.
А за мгновение до смерти он успел доказать мне, что все мои надежды когда-нибудь снять заклятие – не более чем дым. Смрадный дым от горящей ветоши. А значит, жить мне до конца жизни бронированной машиной с запретом на убийство. И таскать за собой двух дураков – одного лекаря, другого палача.
Я перевел дыхание.
Шакалу все равно хуже, чем мне. Наверное, теперь я никогда не узнаю, кем или чем он был. Получив желаемое, он сохранил бы свою жизнь? Или «эта вещь» нужна была для другого – для мести, например?
– Площадь, – с благоговением в голосе сказал к'Рамоль. – Рио, поворачивай!
Копыта наших лошадей прошлись по батальной сцене, выложенной из базальта с вкраплением хрусталя. Князя, его войско и врагов можно было легко различить по одежде и штандартам; искусники, сто лет назад мостившие площадь, строго придерживались основного правила: лица властительных особ на мостовую не класть. Нечего топтаться по лицам; другое дело – многолюдная батальная сцена. Или бал во дворце, или охота, или погоня, или рождение наследника – общим планом, со множеством персонажей, среди которых не сразу отыщешь роженицу…
В десяти шагах от нас деловитый патруль дворцовой стражи поймал крестьянина, явившегося на священную площадь в недостаточно чистых башмаках. Тут уж вопи – не вопи, оправдывайся – не оправдывайся, чистота ног – для городских жителей прямо-таки болезненная проблема!
Хостик поморщился. С тех пор, как я неудачно пытался отрубить ему голову, и без того замкнутый характер моего подельщика обогатился еще и нервозностью – он вздрагивал от громких звуков и терпеть не мог открытого насилия, вот как сейчас, когда два стражника, стянув с крестьянина обувку, волокут его голыми пятками по мостовой, и ясно куда волокут – на расправу.
Дорога на Столицу подарила нам еще одно вооруженное столкновение, на этот раз с обыкновенными разбойниками. Прежде чем нападавшие догадались дать деру, мой меч отметил троих; двоих к'Рамоль безропотно перевязал, обильно умастив бальзамом, а третьего пришлось добить, и лицо Хостика по обыкновению не выражало ничего, но мне показалось, что рука со стилетом дрогнула…
Я тряхнул головой, прогоняя ненужные мысли.
Мы были уже прямо перед дворцом. Мостовая здесь как бы загибалась кверху, плавно переходя в мозаичную стену; в нескольких шагах от стены имелось заграждение – бархатные канаты, провисшие между медными столбиками. К стене подходить воспрещалось, потому что тут-то неведомые мастера перешли от общих сцен к портретам – все князья, когда-либо занимавшие престол, областные наместники в серебряных коронах, районные наместники в бронзовых венцах и венцах из белой кости, управители, распорядители и деревенские старосты в коронах из красного дерева, липы и можжевельника – все они толпились здесь плечом к плечу и, казалось, даже будучи выложенными из крохотных осколков аметиста и яшмы, продолжают невидимо толкаться, оттирать тех, кто пониже званием, на задний план.
Ибо места на стене было не так уж много, а на правом фланге оставлено было свободное пространство – для властителей грядущих.
– Проходи, проходи… Не задерживайся, всем посмотреть охота!
Я обернулся к стражнику – и тот прикусил язык. Тем более что рядом спешился Хостик, а это тебе не хухры-мухры, не крестьян обучать, как башмаки чистить.
Однако долго задерживаться все равно не следует. Сзади напирает толпа, а дело не ждет – мы и так явились в город с опозданием.
Я пробежал взглядом по лицам властителей второй и третьей руки. Я разыскивал отца; я узнал бы его, если бы изображение было подлинным, – но отец никогда не позировал рисовальщикам, а значит, фигура, условно изображающая наместника Рио, носит здесь совершенно случайное, чужое лицо.
Я посмотрел на властителей в золотых коронах, занимавших первый план гигантской мозаичной картины. Посмотрел – и еще раз поразился мастерству старых художников… впрочем, не таких-то и старых. Нынешнего князя кто-то совсем недавно подновил – добавил лицу солидности, пришедшей с годами; всматриваясь в это лицо, я осознал вдруг, что прежде видел его, и не так уж давно. Вероятно, мне на глаза попалось какое-то изображение властителя, подлинное, не искаженное в угоду глупому суеверию – рисовать портреты не похоже, чтобы труднее было сглазить.
Я перевел взгляд на портрет старого князя, приходившегося нынешнему властителю отцом. Пригляделся и вздрогнул: это лицо – или очень похожее – я тоже где-то видел, хотя старый князь совсем не походил на нынешнего. В меру одутловатый – мастерство художника позволяло приукрашивать без ущерба для сходства, – в меру невысокий мужчина в золотой короне, с правой рукой, лежащей на плече отрока-наследника, нынешнего князя в детстве… Большая часть мозаичных властителей держала руки на плечах сыновей, и только те, что умерли, передав престол братьям и племянникам, держались за рукояти мечей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13