— спросила Мария.
— Мы первое время не говорили об этом, и он тоже молчал. Каждое слово наше в часы уроков должно было выдать нашу тайну. Он понял это и давал ответы в том же духе. Но неодолимый страх мешал нам высказаться откровенно. Вы слишком хорошо знаете, дорогая Мария, что молодое сердце может годами хранить в себе и пестовать тайну, скрывая ее в робости даже от самых близких, самых дорогих людей; но если тайна высказана, сердце не может уже выносить противоречие между своим убеждением и действительностью, не может терпеть ложь, обман, лицемерие. И притом же, как ни расширился в ту пору наш умственный кругозор — но сила привычки, оковы инертного поведения, висящие на нас с самой колыбели, держали нас пока в рамках привычного нам образа жизни. Но вот случилось так, что мой друг Алонзо был позван к смертному одру своего дяди, а я, несколько месяцев спустя, сидел у постели умирающего брата Иеронимо.
Вам уже известно, что за этим последовало — я узнал тайну моего рождения, снова обрел отца, мать, сестру, но все они были уже мертвы, убиты одной и той же злодейской рукой инквизиции. Я был совершенно подавлен страшным бременем внезапно обрушившейся на меня судьбы. Где — думал я — гробница моего отца, могила матери, место вечного успокоения сестры? Где мне найти их, чтобы преклонить колени, помолиться около них? Кости их истребил огонь, пепел развеял ветер… Труп моей сестры совлекли с постели, на которой ему дали сгнить, и кинули на костер… И за что? За то, что всех этих набожных, праведных, чудесных людей заподозрили в греховном образе мыслей, за то, что они под пытками сознались, что держали между своими книгами еврейский молитвенник и несколько раз читали его!..
Мария, целые годы прошли с того времени, но и теперь еще, каждый раз, как я вспомню об этом, негодование и отчаяние первых дней пробуждаются во мне, стягивают мое сердце, спирают мое дыхание, заставляют сжиматься кулаки.
Но время ни на миг не останавливает своего хода, и если оно не уничтожает совершенно нашего горя, то мало-помалу все-таки умеряет его, притупляет его острие. И во мне возникли вопросы: что же делать, какой план составить для будущей жизни моей? Никто не знал меня, никому я не был нужен и интересен, не было никого, с кем я мог бы посоветоваться, кого бы мог спросить… Но решение скоро было принято мной — я хотел жить в свете. Но как исполнить это? Ответ долженствовало дать мне будущее. Сперва я желал окончить курс в каком-нибудь университете, и мне удалось получить на то разрешение моего начальства. Я отправился в Сарагосу, ибо собрал точные сведения, что Арагония оставалась в то время единственной провинцией Испании, где народ продолжал еще жить свободной жизнью и где все сословия по-прежнему твердо держались своих старых прав и привилегий, противопоставляя их притязаниям правительства на неограниченное господство. Я имел намерение здесь воспитать в себе проповедника, потому что горевшая во мне искра говорила мне, что только сила слова в состоянии будет дать выход пламени, которое иначе сожгло бы меня, что только вдохновенной речью можно воздействовать на народ. Я не ошибся в моих проповеднических дарованиях и, появляясь на кафедре перед различными аудиториями, привлекал к себе сердца слушателей и скоро приобрел громкую репутацию. Орденская ряса защищала меня от всяких подозрений. Когда я с кафедры громил человеческие слабости и пороки, пламенно провозглашал священные законы нравственности, требовал ото всех кротости и утешения, помощи и сочувствия страждущим и нуждающимся — тогда народ жадно внимал моим речам, воспламенялся ими, и никому и в голову не приходило подозревать меня в ереси… Таким образом подготовлял я себя к тому, чтобы постепенно пойти дальше и, облекшись полным доверием человеческих сердец, начать уже совершенно открыто провозглашать горевшую во мне истину и решительно напасть на суеверие и фанатизм, хотя бы мне пришлось стать жертвой этой борьбы. Но то не было бы для меня жертвой — ибо смерть уже утратила для меня свой ужас, так как она могла только соединить меня с теми, кому принадлежало мое сердце, хотя я никогда не видел их. Я был одинок на этой земле и знал, что никто не прольет ради меня ни одной слезы…
Некоторое время спустя в Арагонии произошли события, оживившие мои надежды и, по-видимому, пролагавшие дорогу к моей цели. Дон Жуан Австрийский, знаменитый победитель в Лепантской битве, возбудил подозрительность своего кузена, короля Филиппа, предполагавшего в нем тайные претензии то на тунисский, то на нидерландский престол. Виновником, орудием и участником всех этих предприятий Филипп считал секретаря принца Эскобедо и потому решил уничтожить этого человека. Но так как он не мог лично схватить Эскобедо, то обратился к своему секретарю Антонио Перецу и потребовал, чтобы тот нашел средство лишить жизни ненавистного врага. Для Переца благосклонность государя была главнейшей целью его честолюбивых устремлений, и потому он ревностно принялся за исполнение возложенного на него поручения, надеясь этим не только вызвать в Филиппе благодарность, но и некоторым образом получить возможность держать его в своих руках. Он несколько раз пытался отравить секретаря принца, но Эскобедо каждый раз избегал расставленных ему сетей. Тогда Перец совсем потерял голову и оказался настолько вероломным, что нанял убийц для того, чтобы покончить с Эскобедо где-нибудь на улице. Но убийц поймали, и они без раздумий назвали имя того, кто подкупил их. Вследствие этого Антонио Переца арестовали, вдова убитого привлекла его к суду, и Филипп, хорошо понимавший, что подозрение в инициативе этого преступления падет на него, тем не менее должен был дать процессу беспрепятственный ход. Перец был человеком предусмотрительным и припрятал у себя бумаги. Филипп знал это, и когда Переца приговорили к изгнанию и уплате большого денежного штрафа, государь заплатил штраф и обещал своему бывшему секретарю скорое помилование при условии возвращении этих бумаг. Перец видел себя мертвым в любом варианте, ибо он слишком, хорошо знал своего короля, чтобы не быть уверенным, что после получения бумаг Филипп не только не помилует его, но тогда только и обрушит на него настоящее преследование. Поэтому он выдал только часть бумаг, а остальную спрятал в надежном месте. Король рассердился, но ведь он умеет выжидать. И действительно, несколько лет спустя, когда сын несчастного Эскобедо вырос, а Перец потихоньку начал использовать силу этих бумаг, молодого Эскобедо заставили выступить новым обвинителем Переца — того заточили в тюрьму и подвергли жесточайшим пыткам. Он, однако, ухитрился бежать из тюрьмы в Арагонию, на свою родину. Здесь он отдал себя в руки арагонского верховного судьи, который, по законам этой провинции, имеет власть над всеми королевскими чиновниками и судьями и на которого дозволяется апеллировать только в государственный совет. Но именно это обстоятельство пришлось по сердцу королю, который уже давно замышлял нанести удар по правам и привилегиям Арагонии. Инквизиция схватила Переца, ибо она утверждала, что обладает священными полномочиями относительно всех земных судей и всех государственных властей. Этот арест вызвал страшное волнение в Арагонии и особенно среди граждан Сарагосы. Вот теперь пришло мое время. Я стал на сторону масс. В красноречивых выступлениях обозначил я народу опасность, грозившую его свободе разрушением последнего оплота прав и справедливости, предоставлением всего на произвол короля и мрачной власти инквизиции. Сарагосские граждане восстали, взяли штурмом дворец инквизиции и освободили Переца, который после этого счастливо перебрался за границу. Я переезжал с места на место и проповедовал освобождение от деспотизма и суеверия в каждом городе, каждом селении. Всюду приветствовали меня с восторгом, и в Сарагосу со всех сторон стали подходить вооруженные подкрепления. Но этого-то и желал Филипп, это-то и соответствовало его планам. Он в это время уже собрал отборное кастильское войско, и по его приказу оно вторглось в Арагонию. Верховный суд протестовал против этого, потому что по привилегиям Арагонии ни один иноземный солдат не имел права переступить ее границы. Но тут надо было бороться не словами — они уже не имели никакой силы. Арагонцы не оказались достойными своих предков. Отряды, выступившие против королевского войска, были недостаточно многочисленны и рассеялись при первой же атаке ветеранов Филиппа. Испанцы двинулись на Сарагосу. Но и тут встретили они лишь слабое и беспорядочное сопротивление. Несколько дней спустя ворота города распахнулись перед кастильскими солдатами. Верховный судья был публично казнен на площади, за ним последовали на эшафот четыреста граждан, а многие погибли в темницах. Таким образом, и Арагония пала к стопам Филиппа, все ее привилегии были объявлены уничтоженными, всемогущество инквизиции прочно утверждено, государственный совет обращен в чисто формальное учреждение. Это был последний шаг испанских королей в деле подавления и уничтожения национального духа нашего прекрасного отечества. Теперь оно лежало во прахе, обреченное на опустошение. О, вы не знаете, что натворили здесь наши враги, но вы не знаете и другого — что тем самым они подпилили столбы, на которых покоится их трон! Он рушится, и гнилые доски его докажут, что государь, убивающий дух своего народа, умерщвляет собственной рукой жизнь своих потомков!
Голос Тирадо дрожал от волнения, звук его сделался глухим и зловещим, но он замолчал, потому что мысль его, по-видимому, устремилась в будущее. Мария уважительно отнеслась к этому молчанию, и глубокий вздох вырвался из ее груди. Она остро чувствовала его горе — ведь то было и ее горе, горе близких, дорогих ей людей. Наконец она тихо проговорила:
— Что же выпало в этой несчастной борьбе на вашу долю, Тирадо?
Этот вопрос вывел Тирадо из задумчивости; он очнулся и продолжил рассказ:
— Получив известие, что войска Филиппа двинулись на Сарагосу, я поспешил туда. Но войти в город уже не было возможности: он был окружен со всех сторон. Все, что я увидел в эти дни, не оставляло сомнений в исходе борьбы. И это повергло меня в такое уныние и отчаяние, что я даже не трудился избегать преследования тех испанских агентов, которые наводнили страну в поисках тех, кто подозревался в принадлежности к восставшим. Меня схватили в одной деревне — я был выдан испанцам именно теми людьми, которые наиболее увлекались моими речами и проповедями. Как священник я был отдан инквизиции и вскоре уже находился в одной из келий ее подземной тюрьмы. Меня повели на допрос, но на все вопросы судей я отвечал прямо, нисколько не скрывая своих убеждений. Я швырял им в лицо мои обвинения, дал полный простор моему неприятию их действий и принципов. Этим я, по крайней мере, освободил себя от пыток. Но как ни велико было бешенство, в которое привели инквизиторов мои слова, они, однако, приняли во внимание мой сан и предложили мне, если я отрекусь от моего еврейского еретичества, помилование, которое я должен буду заслужить пожизненной епитимьей в каком-либо уединенном горном монастыре. Я отверг это помилование, но они думали, что им в конце концов удастся сломить мое упорство. В продолжение недель, месяцев держали они меня в самой темной и душной яме своей тюрьмы. Я лежал на сгнившей соломе, почти лишенный света и воздуха; отвратительные насекомые ползали вокруг меня, по мне. Мне то давали еду без всякого питья, то гнилую воду без всякой пищи; когда я засыпал, меня будили, чтобы не давать ни минуты отдыха. Но все эти меры оставались бесплодными. Я продолжал стоять на своем. Лихорадочное возбуждение овладело мной. Воспламененное воображение рисовало мне среди этой ужасной обстановки самые милые, усладительные картины: я не был один, мои родители, моя сестра, хотя я никогда не знал их, мой дядя Иеронимо находились со мной, и я беседовал с ними, спрашивал их, они отвечали мне; земля исчезла для меня, я парил в небесных сферах, и тело мое утратило способность чувствовать боль. Когда меня отрывали от моих грез приводили в судилище, мужество мое не сокрушалось присутствие духа не ослабевало, и я громко и твердо отвечал: «нет!» и тысячу раз — «нет!»
Наконец терпение судей истощилось; они приговорили меня к смерти — смерти на костре, куда мне предстояло взойти в обществе пятидесяти четырех мужчин и женщин, тоже осужденных на сожжение во славу Бога и святой инквизиции. С этой минуты со мной стали обращаться человечнее: меня перевели в более светлое и чистое помещение, где, однако, мне пришлось терпеть визиты двух священников, поочередно обрабатывающих меня, чтобы все-таки добиться моего отречения, которое, если и не спасло бы меня от смерти, то по крайней мере избавило бы от мук костра в пользу виселицы. Я спокойно ожидал своего конца. Я говорил себе: «Ты похож на растение, которое, правда, цвело недолго, но, умирая, выронило на землю несколько семян, которые со временем созреют и пустят ростки под лучами Божьего солнца». Но как ни толсты стены инквизиторской тюрьмы и как ни плотно замкнуты ее двери, но и оттуда проникает на волю многое из того, что владельцы этих чертогов считают погребенным в вечной ночи забвения. Правда, инквизиция в известные сроки сама объявляет срок и имена приговоренных ею к смерти, равно как и приписываемые им преступления, желая этим в верующих возбудить к ней уважение, а в неверующих — ужас, и привлекая народ на ее пышные и гнусные празднества, именуемые аутодафе; и действительно, в этих случаях огромное количество кандидатов в мертвецы, чудовищность уготованных им мук и величина их преступлений очень сильно влияют на страсть народа ко всякого рода зрелищам. Но уже задолго до исполнения над нами приговора весть, что один францисканский монах открыто перешел в еврейство и за то будет сожжен на костре, распространилась по всему полуострову, и мои враги сами позаботились о том, чтобы мое имя не осталось неизвестным. Этому обстоятельству обязан я моим спасением. Вечером накануне ужасного торжества, приготовлявшегося церковью для мирян меня с моими будущими товарищами по костру отвели в назначенную для того часовню. Двери ее заперлись, и перед ней осталось стоять на часах множество слуг инквизиции. Невидимый хор запел с верхней галереи печальное «De profundis». На алтаре горело много свечей, но все остальное пространство обширной часовни оставалось неосвещенным. Все стали на колени, и душа каждого, каковы бы ни были его религиозные убеждения — вознеслась в горячей молитве к великому духу вселенной, пред которым ей предстояло явиться на другой день, пройдя предварительно сквозь столь тяжкое испытание. Мне досталось место в последнем ряду скамеек. Я молился, как вдруг почувствовал, что опустившаяся рядом со мной на колени фигура в плотном капюшоне протянула руку из-под своего одеяния, отыскала мою и что-то вложила в нее. Несколько минут спустя она снова поднялась и исчезла в темноте, окружавшей нас. Я ощупал вещи в моей руке: то были кошелек с деньгами, пилка и клочок бумаги. Две первые я быстро спрятал в моей рясе, а написанное на бумаге прочел: тут в нескольких словах сообщалось, куда и к кому мне следует обратиться. Прочтя, я проглотил бумагу, чтобы уничтожить всякие следы. Острая пилка сослужила свою службу в полночь, распилив железные прутья, заграждавшие отверстие в стене моей кельи. Я был свободен, но только благодаря стечению многих обстоятельств мне, среди тысячи опасностей, удалось найти дорогу в назначенное мне место, к моей спасительнице, к вашей матери, Мария… Из своего убежища в уединенной долине она, при посредничестве одного верного агента вашего отца, сумела найти доступ в мою тюрьму и дорогой ценой купить мое освобождение. Она никогда не знала меня, как и я — ее, но весть об ожидавшей меня участи дошла до нее и была достаточной для того, чтобы вызвать в ней быстрое решение и заставить раздобыть все необходимые для его исполнения средства. Мои товарищи погибли на следующий день, но мое исчезновение не уменьшило числа взошедших на костер. У инквизиции всегда достаточный запас готовых жертв: одна из них в данном случае фигурировала под моим именем. После этого и составилось общее мнение, что брат Диего умер на костре.
Но у вашей матери я нашел не только спасение от смерти. Все, что оставалось во мне колеблющегося, скоро было уничтожено светлым направлением ее разума, безошибочным тактом ее чувства. Она в высшей степени обладает способностью, присущей женщинам — в самых смутных и запутанных обстоятельствах отыскивать единственно верное решение, тогда как мы, мужчины, движимые великими идеями, из-за высоких и отдаленных целей упускаем из виду то, что находится рядом и легко достижимо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
— Мы первое время не говорили об этом, и он тоже молчал. Каждое слово наше в часы уроков должно было выдать нашу тайну. Он понял это и давал ответы в том же духе. Но неодолимый страх мешал нам высказаться откровенно. Вы слишком хорошо знаете, дорогая Мария, что молодое сердце может годами хранить в себе и пестовать тайну, скрывая ее в робости даже от самых близких, самых дорогих людей; но если тайна высказана, сердце не может уже выносить противоречие между своим убеждением и действительностью, не может терпеть ложь, обман, лицемерие. И притом же, как ни расширился в ту пору наш умственный кругозор — но сила привычки, оковы инертного поведения, висящие на нас с самой колыбели, держали нас пока в рамках привычного нам образа жизни. Но вот случилось так, что мой друг Алонзо был позван к смертному одру своего дяди, а я, несколько месяцев спустя, сидел у постели умирающего брата Иеронимо.
Вам уже известно, что за этим последовало — я узнал тайну моего рождения, снова обрел отца, мать, сестру, но все они были уже мертвы, убиты одной и той же злодейской рукой инквизиции. Я был совершенно подавлен страшным бременем внезапно обрушившейся на меня судьбы. Где — думал я — гробница моего отца, могила матери, место вечного успокоения сестры? Где мне найти их, чтобы преклонить колени, помолиться около них? Кости их истребил огонь, пепел развеял ветер… Труп моей сестры совлекли с постели, на которой ему дали сгнить, и кинули на костер… И за что? За то, что всех этих набожных, праведных, чудесных людей заподозрили в греховном образе мыслей, за то, что они под пытками сознались, что держали между своими книгами еврейский молитвенник и несколько раз читали его!..
Мария, целые годы прошли с того времени, но и теперь еще, каждый раз, как я вспомню об этом, негодование и отчаяние первых дней пробуждаются во мне, стягивают мое сердце, спирают мое дыхание, заставляют сжиматься кулаки.
Но время ни на миг не останавливает своего хода, и если оно не уничтожает совершенно нашего горя, то мало-помалу все-таки умеряет его, притупляет его острие. И во мне возникли вопросы: что же делать, какой план составить для будущей жизни моей? Никто не знал меня, никому я не был нужен и интересен, не было никого, с кем я мог бы посоветоваться, кого бы мог спросить… Но решение скоро было принято мной — я хотел жить в свете. Но как исполнить это? Ответ долженствовало дать мне будущее. Сперва я желал окончить курс в каком-нибудь университете, и мне удалось получить на то разрешение моего начальства. Я отправился в Сарагосу, ибо собрал точные сведения, что Арагония оставалась в то время единственной провинцией Испании, где народ продолжал еще жить свободной жизнью и где все сословия по-прежнему твердо держались своих старых прав и привилегий, противопоставляя их притязаниям правительства на неограниченное господство. Я имел намерение здесь воспитать в себе проповедника, потому что горевшая во мне искра говорила мне, что только сила слова в состоянии будет дать выход пламени, которое иначе сожгло бы меня, что только вдохновенной речью можно воздействовать на народ. Я не ошибся в моих проповеднических дарованиях и, появляясь на кафедре перед различными аудиториями, привлекал к себе сердца слушателей и скоро приобрел громкую репутацию. Орденская ряса защищала меня от всяких подозрений. Когда я с кафедры громил человеческие слабости и пороки, пламенно провозглашал священные законы нравственности, требовал ото всех кротости и утешения, помощи и сочувствия страждущим и нуждающимся — тогда народ жадно внимал моим речам, воспламенялся ими, и никому и в голову не приходило подозревать меня в ереси… Таким образом подготовлял я себя к тому, чтобы постепенно пойти дальше и, облекшись полным доверием человеческих сердец, начать уже совершенно открыто провозглашать горевшую во мне истину и решительно напасть на суеверие и фанатизм, хотя бы мне пришлось стать жертвой этой борьбы. Но то не было бы для меня жертвой — ибо смерть уже утратила для меня свой ужас, так как она могла только соединить меня с теми, кому принадлежало мое сердце, хотя я никогда не видел их. Я был одинок на этой земле и знал, что никто не прольет ради меня ни одной слезы…
Некоторое время спустя в Арагонии произошли события, оживившие мои надежды и, по-видимому, пролагавшие дорогу к моей цели. Дон Жуан Австрийский, знаменитый победитель в Лепантской битве, возбудил подозрительность своего кузена, короля Филиппа, предполагавшего в нем тайные претензии то на тунисский, то на нидерландский престол. Виновником, орудием и участником всех этих предприятий Филипп считал секретаря принца Эскобедо и потому решил уничтожить этого человека. Но так как он не мог лично схватить Эскобедо, то обратился к своему секретарю Антонио Перецу и потребовал, чтобы тот нашел средство лишить жизни ненавистного врага. Для Переца благосклонность государя была главнейшей целью его честолюбивых устремлений, и потому он ревностно принялся за исполнение возложенного на него поручения, надеясь этим не только вызвать в Филиппе благодарность, но и некоторым образом получить возможность держать его в своих руках. Он несколько раз пытался отравить секретаря принца, но Эскобедо каждый раз избегал расставленных ему сетей. Тогда Перец совсем потерял голову и оказался настолько вероломным, что нанял убийц для того, чтобы покончить с Эскобедо где-нибудь на улице. Но убийц поймали, и они без раздумий назвали имя того, кто подкупил их. Вследствие этого Антонио Переца арестовали, вдова убитого привлекла его к суду, и Филипп, хорошо понимавший, что подозрение в инициативе этого преступления падет на него, тем не менее должен был дать процессу беспрепятственный ход. Перец был человеком предусмотрительным и припрятал у себя бумаги. Филипп знал это, и когда Переца приговорили к изгнанию и уплате большого денежного штрафа, государь заплатил штраф и обещал своему бывшему секретарю скорое помилование при условии возвращении этих бумаг. Перец видел себя мертвым в любом варианте, ибо он слишком, хорошо знал своего короля, чтобы не быть уверенным, что после получения бумаг Филипп не только не помилует его, но тогда только и обрушит на него настоящее преследование. Поэтому он выдал только часть бумаг, а остальную спрятал в надежном месте. Король рассердился, но ведь он умеет выжидать. И действительно, несколько лет спустя, когда сын несчастного Эскобедо вырос, а Перец потихоньку начал использовать силу этих бумаг, молодого Эскобедо заставили выступить новым обвинителем Переца — того заточили в тюрьму и подвергли жесточайшим пыткам. Он, однако, ухитрился бежать из тюрьмы в Арагонию, на свою родину. Здесь он отдал себя в руки арагонского верховного судьи, который, по законам этой провинции, имеет власть над всеми королевскими чиновниками и судьями и на которого дозволяется апеллировать только в государственный совет. Но именно это обстоятельство пришлось по сердцу королю, который уже давно замышлял нанести удар по правам и привилегиям Арагонии. Инквизиция схватила Переца, ибо она утверждала, что обладает священными полномочиями относительно всех земных судей и всех государственных властей. Этот арест вызвал страшное волнение в Арагонии и особенно среди граждан Сарагосы. Вот теперь пришло мое время. Я стал на сторону масс. В красноречивых выступлениях обозначил я народу опасность, грозившую его свободе разрушением последнего оплота прав и справедливости, предоставлением всего на произвол короля и мрачной власти инквизиции. Сарагосские граждане восстали, взяли штурмом дворец инквизиции и освободили Переца, который после этого счастливо перебрался за границу. Я переезжал с места на место и проповедовал освобождение от деспотизма и суеверия в каждом городе, каждом селении. Всюду приветствовали меня с восторгом, и в Сарагосу со всех сторон стали подходить вооруженные подкрепления. Но этого-то и желал Филипп, это-то и соответствовало его планам. Он в это время уже собрал отборное кастильское войско, и по его приказу оно вторглось в Арагонию. Верховный суд протестовал против этого, потому что по привилегиям Арагонии ни один иноземный солдат не имел права переступить ее границы. Но тут надо было бороться не словами — они уже не имели никакой силы. Арагонцы не оказались достойными своих предков. Отряды, выступившие против королевского войска, были недостаточно многочисленны и рассеялись при первой же атаке ветеранов Филиппа. Испанцы двинулись на Сарагосу. Но и тут встретили они лишь слабое и беспорядочное сопротивление. Несколько дней спустя ворота города распахнулись перед кастильскими солдатами. Верховный судья был публично казнен на площади, за ним последовали на эшафот четыреста граждан, а многие погибли в темницах. Таким образом, и Арагония пала к стопам Филиппа, все ее привилегии были объявлены уничтоженными, всемогущество инквизиции прочно утверждено, государственный совет обращен в чисто формальное учреждение. Это был последний шаг испанских королей в деле подавления и уничтожения национального духа нашего прекрасного отечества. Теперь оно лежало во прахе, обреченное на опустошение. О, вы не знаете, что натворили здесь наши враги, но вы не знаете и другого — что тем самым они подпилили столбы, на которых покоится их трон! Он рушится, и гнилые доски его докажут, что государь, убивающий дух своего народа, умерщвляет собственной рукой жизнь своих потомков!
Голос Тирадо дрожал от волнения, звук его сделался глухим и зловещим, но он замолчал, потому что мысль его, по-видимому, устремилась в будущее. Мария уважительно отнеслась к этому молчанию, и глубокий вздох вырвался из ее груди. Она остро чувствовала его горе — ведь то было и ее горе, горе близких, дорогих ей людей. Наконец она тихо проговорила:
— Что же выпало в этой несчастной борьбе на вашу долю, Тирадо?
Этот вопрос вывел Тирадо из задумчивости; он очнулся и продолжил рассказ:
— Получив известие, что войска Филиппа двинулись на Сарагосу, я поспешил туда. Но войти в город уже не было возможности: он был окружен со всех сторон. Все, что я увидел в эти дни, не оставляло сомнений в исходе борьбы. И это повергло меня в такое уныние и отчаяние, что я даже не трудился избегать преследования тех испанских агентов, которые наводнили страну в поисках тех, кто подозревался в принадлежности к восставшим. Меня схватили в одной деревне — я был выдан испанцам именно теми людьми, которые наиболее увлекались моими речами и проповедями. Как священник я был отдан инквизиции и вскоре уже находился в одной из келий ее подземной тюрьмы. Меня повели на допрос, но на все вопросы судей я отвечал прямо, нисколько не скрывая своих убеждений. Я швырял им в лицо мои обвинения, дал полный простор моему неприятию их действий и принципов. Этим я, по крайней мере, освободил себя от пыток. Но как ни велико было бешенство, в которое привели инквизиторов мои слова, они, однако, приняли во внимание мой сан и предложили мне, если я отрекусь от моего еврейского еретичества, помилование, которое я должен буду заслужить пожизненной епитимьей в каком-либо уединенном горном монастыре. Я отверг это помилование, но они думали, что им в конце концов удастся сломить мое упорство. В продолжение недель, месяцев держали они меня в самой темной и душной яме своей тюрьмы. Я лежал на сгнившей соломе, почти лишенный света и воздуха; отвратительные насекомые ползали вокруг меня, по мне. Мне то давали еду без всякого питья, то гнилую воду без всякой пищи; когда я засыпал, меня будили, чтобы не давать ни минуты отдыха. Но все эти меры оставались бесплодными. Я продолжал стоять на своем. Лихорадочное возбуждение овладело мной. Воспламененное воображение рисовало мне среди этой ужасной обстановки самые милые, усладительные картины: я не был один, мои родители, моя сестра, хотя я никогда не знал их, мой дядя Иеронимо находились со мной, и я беседовал с ними, спрашивал их, они отвечали мне; земля исчезла для меня, я парил в небесных сферах, и тело мое утратило способность чувствовать боль. Когда меня отрывали от моих грез приводили в судилище, мужество мое не сокрушалось присутствие духа не ослабевало, и я громко и твердо отвечал: «нет!» и тысячу раз — «нет!»
Наконец терпение судей истощилось; они приговорили меня к смерти — смерти на костре, куда мне предстояло взойти в обществе пятидесяти четырех мужчин и женщин, тоже осужденных на сожжение во славу Бога и святой инквизиции. С этой минуты со мной стали обращаться человечнее: меня перевели в более светлое и чистое помещение, где, однако, мне пришлось терпеть визиты двух священников, поочередно обрабатывающих меня, чтобы все-таки добиться моего отречения, которое, если и не спасло бы меня от смерти, то по крайней мере избавило бы от мук костра в пользу виселицы. Я спокойно ожидал своего конца. Я говорил себе: «Ты похож на растение, которое, правда, цвело недолго, но, умирая, выронило на землю несколько семян, которые со временем созреют и пустят ростки под лучами Божьего солнца». Но как ни толсты стены инквизиторской тюрьмы и как ни плотно замкнуты ее двери, но и оттуда проникает на волю многое из того, что владельцы этих чертогов считают погребенным в вечной ночи забвения. Правда, инквизиция в известные сроки сама объявляет срок и имена приговоренных ею к смерти, равно как и приписываемые им преступления, желая этим в верующих возбудить к ней уважение, а в неверующих — ужас, и привлекая народ на ее пышные и гнусные празднества, именуемые аутодафе; и действительно, в этих случаях огромное количество кандидатов в мертвецы, чудовищность уготованных им мук и величина их преступлений очень сильно влияют на страсть народа ко всякого рода зрелищам. Но уже задолго до исполнения над нами приговора весть, что один францисканский монах открыто перешел в еврейство и за то будет сожжен на костре, распространилась по всему полуострову, и мои враги сами позаботились о том, чтобы мое имя не осталось неизвестным. Этому обстоятельству обязан я моим спасением. Вечером накануне ужасного торжества, приготовлявшегося церковью для мирян меня с моими будущими товарищами по костру отвели в назначенную для того часовню. Двери ее заперлись, и перед ней осталось стоять на часах множество слуг инквизиции. Невидимый хор запел с верхней галереи печальное «De profundis». На алтаре горело много свечей, но все остальное пространство обширной часовни оставалось неосвещенным. Все стали на колени, и душа каждого, каковы бы ни были его религиозные убеждения — вознеслась в горячей молитве к великому духу вселенной, пред которым ей предстояло явиться на другой день, пройдя предварительно сквозь столь тяжкое испытание. Мне досталось место в последнем ряду скамеек. Я молился, как вдруг почувствовал, что опустившаяся рядом со мной на колени фигура в плотном капюшоне протянула руку из-под своего одеяния, отыскала мою и что-то вложила в нее. Несколько минут спустя она снова поднялась и исчезла в темноте, окружавшей нас. Я ощупал вещи в моей руке: то были кошелек с деньгами, пилка и клочок бумаги. Две первые я быстро спрятал в моей рясе, а написанное на бумаге прочел: тут в нескольких словах сообщалось, куда и к кому мне следует обратиться. Прочтя, я проглотил бумагу, чтобы уничтожить всякие следы. Острая пилка сослужила свою службу в полночь, распилив железные прутья, заграждавшие отверстие в стене моей кельи. Я был свободен, но только благодаря стечению многих обстоятельств мне, среди тысячи опасностей, удалось найти дорогу в назначенное мне место, к моей спасительнице, к вашей матери, Мария… Из своего убежища в уединенной долине она, при посредничестве одного верного агента вашего отца, сумела найти доступ в мою тюрьму и дорогой ценой купить мое освобождение. Она никогда не знала меня, как и я — ее, но весть об ожидавшей меня участи дошла до нее и была достаточной для того, чтобы вызвать в ней быстрое решение и заставить раздобыть все необходимые для его исполнения средства. Мои товарищи погибли на следующий день, но мое исчезновение не уменьшило числа взошедших на костер. У инквизиции всегда достаточный запас готовых жертв: одна из них в данном случае фигурировала под моим именем. После этого и составилось общее мнение, что брат Диего умер на костре.
Но у вашей матери я нашел не только спасение от смерти. Все, что оставалось во мне колеблющегося, скоро было уничтожено светлым направлением ее разума, безошибочным тактом ее чувства. Она в высшей степени обладает способностью, присущей женщинам — в самых смутных и запутанных обстоятельствах отыскивать единственно верное решение, тогда как мы, мужчины, движимые великими идеями, из-за высоких и отдаленных целей упускаем из виду то, что находится рядом и легко достижимо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32