Вино, булькая, наполняет тяжелую золотую чашу. К чему раздумье над загадочным путем чужой жизни, если ты не собираешься его повторять?
Пора посылать людей к верным войскам.
Элогий второй
Возвращение домой всегда приятно, особенно если ты долго трудился вдали от родины для ее блага и знаешь, что оправдал надежды. Завтра они с чистой совестью и со знанием исполненного долга могут тронуться в путь, к городу Ромула на семи холмах. Нужно еще выбрать дорогу — поговорка о том, что все дорога ведут в Рим, появится значительно позже.
Вот и все, Марк Сервилий, Юний Регули Гней Себурй Марон. Предстоит сбросить опостылевшие личины купцов, которые вынуждены терпеть досадные тяготы бродячей военной жизни, где каждую минуту можно нарваться на грубые насмешки, а то и оскорбление действием. Достойно ответить нельзя, не выходя из роли. Только несколько человек там, на семи холмах, знают, куда исчезли из Рима несколько лет назад трое квиритов — полноправных римских граждан, патрициев, прошедших не только военную подготовку — они досконально изучили и эллинскую литературу (своей, латинской, пока почта нет).
Даже родным преподнесли полуправду. Потому что ставки слишком велики. Народное собрание Рима собирается все реже и реже. Оно — пережиток прошлого: чрезвычайно громоздко, магистратов избирают всего на год, так что те не успевают приобрести должный опыт в государственных делах и влияние. Сенат, оплот аристократии, формально числящийся совещательным учреждением при магистратах, фактически держит в руках все. Планы на будущее в том числе. А суть этих планов, какими бы утопическими они ни казались, — сделать мир римским. Учиться искусству создания мировой империи есть у кого, поэтому Македонец находился под прицелом зорких глаз последние несколько лет. Вплоть до своей глупой смерти.
— Будет давка, конечно?
— Непременно, — согласно кивает Марк Сервилий. — Слишком много загребущих рук вокруг пустого трона. Вряд ли интересно наблюдать, как они рвут друг другу глотки. Мы узнали достаточно.
Официально среди них нет старшего, все равны, но Марк все равно держит себя, как старший. Гней Себурий Марон не возражает, он в глубине души согласен, что в любом деле необходимы четкие (пусть в иных случаях неписаные) разделения по субординации. Разделение, помимо всего прочего, снимает с младших изрядную долю моральной ответственности. А каждый умный человек должен стремиться к меньшей ответственности, полагает Гней. В общем-то согласен с разделением по старшинству и Юний Регул, самый младший по возрасту, кстати. Хотя причины другие — он просто так привык. Мир таков, каков он есть. Вот только эта пухлая Луна над Вавилоном… Что же, все так просто — перенять опыт Ушедшего и браво, бездумно шагать вперед?
Он, не удержавшись, повторяет это вслух.
— Конечно, — вроде бы и не удивившись, кивает Марк. — Впервые человек попытался завоевать мир. Проходить мимо такого опыта грешно.
Мы используем, понятно, не все из его опыта, но сам опыт показывает — мир можно завоевать.
— Он не завоевал мир, — тихо говорит Юний.
— Он был слишком молод. И он был один, если вдуматься. Один на самой вершине. Здесь и кроется ошибка, от которой мы избавлены заранее. Римская аристократия — это сила, способная избежать ошибок и упущений одиночки.
— У одного могут быть одни ошибки, У многих — другие.
— Долгое пребывание вдали от своей семьи порождает известное вольнословие. Когда мы вернемся, у тебя это пройдет… Конечно, Юний, ошибки возможны. Но величие цели и общий труд во имя достижения этой цели помогут исправить любые ошибки.
Марк, не знает сомнений и тревог. Что же, так действует обретенный за годы опыт?
— Странно, — говорит меж тем Марк. — Похоже, ты стремишься опровергнуть старую истину, что самые юные — наиболее дерзкие и никогда не колеблются… Боишься?
— Боюсь.
— Чего?
— Завоевывать мир. Италия, затем, должно быть, Сиракузы, Карфаген, Греция. Наследство Македонца. Какие новые ошибки могут подстерегать на этом пути?
Марк Сервилий пристально смотрит на него. И успокаивается вскоре — понимает, что охватившие младшего соратника сомнения мимолетны, они, строго говоря, нормальны в разведывательной работе и не достигли и не достигнут той страстности и силы, когда человек яростно стремится заразить своими сомнениями других. Сомнения порой необходимы, как приправа к кушаньям, — Марк великодушно это допускает. Он прочел немало умных свитков и далек от солдафонской ограниченности. Он уверен в своем знании многосложной человеческой природы и ожидает, что сомнение в глазах Юния вскоре погаснет.
Так оно и происходит. Юний не знает в точности, чего боится, и потому не прочь расстаться со смутным призраком будущих опасностей.
Впереди Рим, его Рим, его аристократическая община, по отношению к которой он обязан соблюдать то, что выражается словом pietas — верность, благочестие. Да и жизнь Александра, огненным метеором пронесшегося над царствами и судьбами, не может не впечатлять. Так что лучше уж без сомнений.
— Ну, а ты-то избавлен от нелепых страхов? — Марк только сейчас вспоминал, что за время их с Юнием разговора Гней Себурий Марон не проронил ни слова.
Все в порядке, но Марк не зря числит себя в знатоках человеческой природы: светлые глаза Гнея вызывают у него непонятную тревогу. Что в этих глазах? Преданность идеалами, понятно, готовность не пожалеть жизни ради этих идеалов — как же одно без другого? Но что-то остается неразгаданным, что-то ускользает…
А меж тем все очень просто. Гней Себурий Марон с удовольствием отправил бы к праотцам и Юния, посмевшего терзаться сомнениями, и Марка с его верой в высшее предназначение аристократии. Гней Себурий Марон — плоть от плоти и кровь от крови римской аристократии, но, по его глубокому убеждению, и аристократия — не белее чем толпа, а Гней ненавидит толпу, из кого бы она ни состояла.
С точки зрения Гнея Себурия, то, что они проникли в тайну изготовления «белого железа» — стальных мечей, которыми индийцы легко перерубали македонские, — не самое главное. Главное он открыл для себя, наблюдая Македонца: историю лепят сильные личности, чей меч не знает разницы между шеями патриция и плебея. Еще вернутся времена полноправных римских властителей, вроде царя Тарквиния Гордого. Только во главе с личностью можно надеяться покорить мир. Только страх, уравнивающий всех, только пирамида с абсолютным тираном на вершине и множеством тиранов помельче, с гармонично убывающими возможностями — основа мирового господства. Хвала богам, в Риме есть кому выслушать его и понять…
А ведь будущее закрыто для него. Он так никогда и не узнает, что родился слишком рано, — лишь через двести с лишним лет Рим окажется под властью единолично правящих рексов, которые растопчут, в конце концов, видимость республики и по примеру Македонца провозгласят себя богами.
И что бы они ни думали сейчас каждый в отдельности, они готовы выступить перед Римом как один человек. Внимательна выслушав их, Рим свернет на известную ныне во всех подробностях дорогу.
Пора собираться. Путь от Вавилова до портового города Тира, где верный человек устроит их на корабль, не близок. Но время их не подстегивает. Они даже не представляют, сколько у них времени.
Восемьсот с лишним лет пройдет, прежде чем рухнет величие города Ромула на семи холмах…
Элогий третий
Перипатетики — означает «прогуливающиеся». Занятия со своими учениками и последователями Великий Аристотель Стагирит предпочитает вести, степенно прогуливаясь под сенью деревьев Ликейской Рощи или на морском берегу. Новичок не мог об этом не слышать, но с непривычки ему трудно следовать устоявшемуся ритму прогулки: он то отстает, то опережает Стагирита. Он не может не замечать усмешек и оттого становится все более неуклюжим. Но Аристотель словно бы не видит его багровеющего лица, не слышит смешков. Поступь Великого Учителя плавна, речь ровна, столь же степенны и перипатетики: гармоничная картина высокоученого общества, подпорченная этим провинциалом, затесавшимися на свое несчастье. Перипатетики ждут, они все знают наперед и вслушиваются в журчание баритона Учителя с гурманским наслаждением.
— И наконец, — говорит Аристотель, — помимо чисто практических доказательств, нельзя забывать того, что Атлантида еще и просто-напросто выдумана Платоном для проповеди своих глубоко ошибочных философских и политических взглядов. При всем моем уважении к Платону я отрицательно отношусь к его трудам на ниве лженауки.
Лженаука вредна и опасна как раз тем, что растлевает неокрепшие умы.
Вот и ты поддался обаянию сказок о погибшем континенте, не дав себе труда задуматься над тем, для чего это понадобилось Платону. Посмотри вокруг, вернись на землю — разве мало насущных проблем, которыми обязан заниматься ученый? Я бы был рад стать твоим наставником на пути к подлинной науке, мой Ликей…
— … открыт для любого, пожелавшего рассеять заблуждения Платона.
Я знаю.
Перебивать Учителя не полагается, и шепоток возмущения проносится над морским берегом, но не похоже, что провинциал смущен. Странное дело, у него вид человека, получившего подтверждение каким-то своим мыслям, к ходу беседы не относящимся. Аристотеля это беспокоит.
Неужели Атлантида — лишь предлог? Тогда зачем явился к нему этот человек, где пересекаются их интересы?
— Обычно критики старались щадить Платона, — говорит провинциал. — Они деликатно замечали, что Платон некритически воспользовался чужими вымыслами — Солона либо египетских жрецов. Ты первый, кто обвинил в умышленной лжи самого Платона.
— Я дорожу в Платоном, и правдой, но долг ученого заставляет меня отдавать предпочтение правде.
— О да, ты служишь лишь правде. Родом ты македонец и никогда не изъявлял желания получить афинское гражданство. Но ты лучше самих афинян знаешь, что рассказы о героических деяниях их предков вымышлены Платоном. Что Платон, прикрываясь легендой об Атлантиде, распространял ложные политические теории о былых свершениях афинян. И мне крайне любопытно звать, на чем зиждется твоя уверенность в обладании истиной.
Окружающие выражают свое возмущение откровенным ропотом, но Аристотель спокоен, он даже улыбается, и голоса стихают. Наглец сам лезет в ловушку — и Учитель приглашает учеников этим полюбоваться.
— На чем? — переспрашивает Аристотель. — На том, дорогой мой, что идеалистические взгляды Платона побеждены самой жизнью, то есть присоединением афинской республики к империи великого Александра, не имеющей ничего общего с государством-утопией Платона. Может быть, ты хочешь меня заверить, что божественный Александр для тебя менее авторитетен, чем идеалист и лжеученый Платон? Что измышления Платона о республике можно противопоставить деяниям Александра?
Удар неотразим. Только самоубийца может ответить утвердительно.
Так что оплеванному оппоненту представляется право потихоньку убраться, не обременяя более своим присутствием ученых мужей, светочей истинной науки. И чем скорее, тем лучше для него.
А он стоит на прежнем месте. Он словно постарел внезапно, смотрит жестко, и Аристотелю помимо воли начинают видеться другие лица, другие имена, вычеркнутые им из жизни и из истории Афин.
— Все правильно. Твоя логика непобедима, с тобой невозможно спорить. Учитель, — говорит провинциал. — Впрочем, меня об этом предупреждал Крантор. Знаешь, он еще жив, хотя наше захолустье дает ему, право, мало возможностей для научных занятий по сравнению с великолепными Афинами. Но он упорен.
— Я знаю, — говорит Аристотель. — Пожалуй, кроме упорства, у него сейчас и не осталось ничего?
Сзади шелестит вежливо приглушенный смех.
— Пожалуй, — соглашается провинциал. — Ты прав, он потерял многое из того, чем обладал, но он и не обзавелся ничем из того, чем не желал обзаводиться. У него остался он сам, точно такой, каким он хочет себя видеть. Я рад был познакомиться с тобой. Учитель, и с вами, почтенные перипатетики, опора истинной науки. Мне непонятно, правда, почему вы вслед за Учителем усердно повторяете, что у мухи восемь ног? Ног у мухи шесть, в этом легко убедиться, возле вас вьется столько мух… Но не смею более обременять ученых мужей своим присутствием.
Дерзкая улыбка озаряет его лицо, и видно, что он все же молод, очень молод. Потом он уходит прочь от морского берега, все смотрят ему в спину и явственно слышат шелест медных крыльев страшных птиц стимфалид. Доподлинно видится, как они летят вслед удаляющемуся путнику, чтобы обрушить на него ливень острых перьев — уверяют, что там где водятся стимфалиды, племена, не владеющие искусством обработки металлов, подбирают перья и используют их, как наконечники для стрел.
Берег моря покоен и тих. Перипатетики на разные голоса выражают возмущение, но Аристотель не вслушивается. Он выше житейской суеты, и ему совершенно нет необходимости прикидывать, кто именно из присутствующих незамедлительно отправится к блюстителям общественной гармонии и расскажет о дерзком провинциале, из речей которого можно сделать далеко идущие выводы. Какая разница, кто? Так произойдет.
Великий Аристотель спокоен — его не может оскорбить выходка юнца, попавшего, к сожалению, под разлагающее влияние одного из тех, от кого бесповоротно очистили науку. Главное — создать систему, а система игнорирует и нахальные выпады недоучек, и само существование разбросанных где-то по окраинам Ойкумены лжеученых.
Система создана, и Аристотель имеет все основания гордиться собой.
Он — про себя — великодушно прощает тех, кто считает его всего лишь ловцом удачи, использовавшим счастливый случай: то, что его воспитанник стал полубогом и властителем полумира. «Аристотель утверждает себя в науке, безжалостно топча соперников, используя власть почитающего его полубога», — право же, такое обвинение способны придумать только крайне недалекие людишки.
В действительности все сложнее. Аристотель ценит и любит Александра и уверен, что огромная, все расширяющаяся держава требует, кроме организованной военной силы, еще и опоры в виде столь же организованной науки, укрепляющей тылы. Созданием этой опоры Аристотель и занят. По природе он добр, но, как зодчий невидимого эллина, обязан с примерной твердостью устранять все, вредящее ходу строительства. Как это было с республиканскими заблуждениями Платона, не вяжущимися с империей и величием полубога. Как это было со многими другими, вроде на миг всплывшего сегодня из тяжелых, липких вод забвения Крантора. Платон был учителем Аристотеля, но интересы империи выше. Глупо и сравнивать. Возможно, он, Аристотель, был излишне резок, недвусмысленно обвиняя Платона во лжи и лженаучных теориях, чрезмерно жесток со многими другими. Наверняка. Но железная идея всемирной империи, титанические деяния полубога не считаются с интересами людей-пылинок и не позволяют вникать в переживания каждого отдельно взятого философа. Атлантида Платона, послужившая средством для распространения ненужных теорий, никогда не встанет из волн. Да и не было ее никогда. Не до нее. Александр молод, ему многое предстоит сделать, а следовательно, и Аристотеля ждут нешуточные труды. Какого он там, Александр? — приливает к сердцу теплое чувство, и Великий Аристотель Стагирит, как никогда, преисполнен решимости крепить устои империи, послушную ее интересам науку, несмотря на любых врагов.
Он не знает, что еще долго, очень долго будет служить непререкаемым авторитетом для ученого мира, и решившихся его ниспровергнуть будут жечь на кострах, и полторы тысячи лет пройдет, прежде чем решатся сосчитать ноги у мухи, не говоря уже о более серьезной переоценке трудов Великого Учителя. Но самого его ждет участь беглеца — скоро, очень скоро…
Он смотрит в море, равнодушно отмечает корабль на горизонте, но он и представления не имеет, что за весть плывет в Афины под этим прямоугольным парусом.
Элогий четвертый
— Старая, из какой такой глины Прометей вас, баб, вылепил? За день наломаешься в мастерской — что я для собственного удовольствия кувшины делаю? — и что же я дома нахожу? Всю неделю на столе бобы, надоело, в глотку не лезут, шерсти куча лежит нечесаной, а ты вместо шерсти опять язык чешешь с соседками? Ну о чем можно болтать весь вечер?
— Александр умер.
— Кожевник, что ли? Хромой?
— Скажешь тоже. Наш царь, сын Филиппа. В Вувилоне каком-то, что ли. Где такой?
— Я почем знаю? Александр, говоришь? Сомневаюсь я…
— В чем, гончарная твоя душа?
— Как тебе объяснить, старая. Нет, помню я Александра — храбрый был мальчишка. Как он с Буцефалом справился, как он соседей громил…
Сколько лет, как они ушли неизвестно куда, сколько лет одни слухи.
Мол, завоевал несметное множество царств, мол, дрался с драконами, мол, строит города.
1 2 3
Пора посылать людей к верным войскам.
Элогий второй
Возвращение домой всегда приятно, особенно если ты долго трудился вдали от родины для ее блага и знаешь, что оправдал надежды. Завтра они с чистой совестью и со знанием исполненного долга могут тронуться в путь, к городу Ромула на семи холмах. Нужно еще выбрать дорогу — поговорка о том, что все дорога ведут в Рим, появится значительно позже.
Вот и все, Марк Сервилий, Юний Регули Гней Себурй Марон. Предстоит сбросить опостылевшие личины купцов, которые вынуждены терпеть досадные тяготы бродячей военной жизни, где каждую минуту можно нарваться на грубые насмешки, а то и оскорбление действием. Достойно ответить нельзя, не выходя из роли. Только несколько человек там, на семи холмах, знают, куда исчезли из Рима несколько лет назад трое квиритов — полноправных римских граждан, патрициев, прошедших не только военную подготовку — они досконально изучили и эллинскую литературу (своей, латинской, пока почта нет).
Даже родным преподнесли полуправду. Потому что ставки слишком велики. Народное собрание Рима собирается все реже и реже. Оно — пережиток прошлого: чрезвычайно громоздко, магистратов избирают всего на год, так что те не успевают приобрести должный опыт в государственных делах и влияние. Сенат, оплот аристократии, формально числящийся совещательным учреждением при магистратах, фактически держит в руках все. Планы на будущее в том числе. А суть этих планов, какими бы утопическими они ни казались, — сделать мир римским. Учиться искусству создания мировой империи есть у кого, поэтому Македонец находился под прицелом зорких глаз последние несколько лет. Вплоть до своей глупой смерти.
— Будет давка, конечно?
— Непременно, — согласно кивает Марк Сервилий. — Слишком много загребущих рук вокруг пустого трона. Вряд ли интересно наблюдать, как они рвут друг другу глотки. Мы узнали достаточно.
Официально среди них нет старшего, все равны, но Марк все равно держит себя, как старший. Гней Себурий Марон не возражает, он в глубине души согласен, что в любом деле необходимы четкие (пусть в иных случаях неписаные) разделения по субординации. Разделение, помимо всего прочего, снимает с младших изрядную долю моральной ответственности. А каждый умный человек должен стремиться к меньшей ответственности, полагает Гней. В общем-то согласен с разделением по старшинству и Юний Регул, самый младший по возрасту, кстати. Хотя причины другие — он просто так привык. Мир таков, каков он есть. Вот только эта пухлая Луна над Вавилоном… Что же, все так просто — перенять опыт Ушедшего и браво, бездумно шагать вперед?
Он, не удержавшись, повторяет это вслух.
— Конечно, — вроде бы и не удивившись, кивает Марк. — Впервые человек попытался завоевать мир. Проходить мимо такого опыта грешно.
Мы используем, понятно, не все из его опыта, но сам опыт показывает — мир можно завоевать.
— Он не завоевал мир, — тихо говорит Юний.
— Он был слишком молод. И он был один, если вдуматься. Один на самой вершине. Здесь и кроется ошибка, от которой мы избавлены заранее. Римская аристократия — это сила, способная избежать ошибок и упущений одиночки.
— У одного могут быть одни ошибки, У многих — другие.
— Долгое пребывание вдали от своей семьи порождает известное вольнословие. Когда мы вернемся, у тебя это пройдет… Конечно, Юний, ошибки возможны. Но величие цели и общий труд во имя достижения этой цели помогут исправить любые ошибки.
Марк, не знает сомнений и тревог. Что же, так действует обретенный за годы опыт?
— Странно, — говорит меж тем Марк. — Похоже, ты стремишься опровергнуть старую истину, что самые юные — наиболее дерзкие и никогда не колеблются… Боишься?
— Боюсь.
— Чего?
— Завоевывать мир. Италия, затем, должно быть, Сиракузы, Карфаген, Греция. Наследство Македонца. Какие новые ошибки могут подстерегать на этом пути?
Марк Сервилий пристально смотрит на него. И успокаивается вскоре — понимает, что охватившие младшего соратника сомнения мимолетны, они, строго говоря, нормальны в разведывательной работе и не достигли и не достигнут той страстности и силы, когда человек яростно стремится заразить своими сомнениями других. Сомнения порой необходимы, как приправа к кушаньям, — Марк великодушно это допускает. Он прочел немало умных свитков и далек от солдафонской ограниченности. Он уверен в своем знании многосложной человеческой природы и ожидает, что сомнение в глазах Юния вскоре погаснет.
Так оно и происходит. Юний не знает в точности, чего боится, и потому не прочь расстаться со смутным призраком будущих опасностей.
Впереди Рим, его Рим, его аристократическая община, по отношению к которой он обязан соблюдать то, что выражается словом pietas — верность, благочестие. Да и жизнь Александра, огненным метеором пронесшегося над царствами и судьбами, не может не впечатлять. Так что лучше уж без сомнений.
— Ну, а ты-то избавлен от нелепых страхов? — Марк только сейчас вспоминал, что за время их с Юнием разговора Гней Себурий Марон не проронил ни слова.
Все в порядке, но Марк не зря числит себя в знатоках человеческой природы: светлые глаза Гнея вызывают у него непонятную тревогу. Что в этих глазах? Преданность идеалами, понятно, готовность не пожалеть жизни ради этих идеалов — как же одно без другого? Но что-то остается неразгаданным, что-то ускользает…
А меж тем все очень просто. Гней Себурий Марон с удовольствием отправил бы к праотцам и Юния, посмевшего терзаться сомнениями, и Марка с его верой в высшее предназначение аристократии. Гней Себурий Марон — плоть от плоти и кровь от крови римской аристократии, но, по его глубокому убеждению, и аристократия — не белее чем толпа, а Гней ненавидит толпу, из кого бы она ни состояла.
С точки зрения Гнея Себурия, то, что они проникли в тайну изготовления «белого железа» — стальных мечей, которыми индийцы легко перерубали македонские, — не самое главное. Главное он открыл для себя, наблюдая Македонца: историю лепят сильные личности, чей меч не знает разницы между шеями патриция и плебея. Еще вернутся времена полноправных римских властителей, вроде царя Тарквиния Гордого. Только во главе с личностью можно надеяться покорить мир. Только страх, уравнивающий всех, только пирамида с абсолютным тираном на вершине и множеством тиранов помельче, с гармонично убывающими возможностями — основа мирового господства. Хвала богам, в Риме есть кому выслушать его и понять…
А ведь будущее закрыто для него. Он так никогда и не узнает, что родился слишком рано, — лишь через двести с лишним лет Рим окажется под властью единолично правящих рексов, которые растопчут, в конце концов, видимость республики и по примеру Македонца провозгласят себя богами.
И что бы они ни думали сейчас каждый в отдельности, они готовы выступить перед Римом как один человек. Внимательна выслушав их, Рим свернет на известную ныне во всех подробностях дорогу.
Пора собираться. Путь от Вавилова до портового города Тира, где верный человек устроит их на корабль, не близок. Но время их не подстегивает. Они даже не представляют, сколько у них времени.
Восемьсот с лишним лет пройдет, прежде чем рухнет величие города Ромула на семи холмах…
Элогий третий
Перипатетики — означает «прогуливающиеся». Занятия со своими учениками и последователями Великий Аристотель Стагирит предпочитает вести, степенно прогуливаясь под сенью деревьев Ликейской Рощи или на морском берегу. Новичок не мог об этом не слышать, но с непривычки ему трудно следовать устоявшемуся ритму прогулки: он то отстает, то опережает Стагирита. Он не может не замечать усмешек и оттого становится все более неуклюжим. Но Аристотель словно бы не видит его багровеющего лица, не слышит смешков. Поступь Великого Учителя плавна, речь ровна, столь же степенны и перипатетики: гармоничная картина высокоученого общества, подпорченная этим провинциалом, затесавшимися на свое несчастье. Перипатетики ждут, они все знают наперед и вслушиваются в журчание баритона Учителя с гурманским наслаждением.
— И наконец, — говорит Аристотель, — помимо чисто практических доказательств, нельзя забывать того, что Атлантида еще и просто-напросто выдумана Платоном для проповеди своих глубоко ошибочных философских и политических взглядов. При всем моем уважении к Платону я отрицательно отношусь к его трудам на ниве лженауки.
Лженаука вредна и опасна как раз тем, что растлевает неокрепшие умы.
Вот и ты поддался обаянию сказок о погибшем континенте, не дав себе труда задуматься над тем, для чего это понадобилось Платону. Посмотри вокруг, вернись на землю — разве мало насущных проблем, которыми обязан заниматься ученый? Я бы был рад стать твоим наставником на пути к подлинной науке, мой Ликей…
— … открыт для любого, пожелавшего рассеять заблуждения Платона.
Я знаю.
Перебивать Учителя не полагается, и шепоток возмущения проносится над морским берегом, но не похоже, что провинциал смущен. Странное дело, у него вид человека, получившего подтверждение каким-то своим мыслям, к ходу беседы не относящимся. Аристотеля это беспокоит.
Неужели Атлантида — лишь предлог? Тогда зачем явился к нему этот человек, где пересекаются их интересы?
— Обычно критики старались щадить Платона, — говорит провинциал. — Они деликатно замечали, что Платон некритически воспользовался чужими вымыслами — Солона либо египетских жрецов. Ты первый, кто обвинил в умышленной лжи самого Платона.
— Я дорожу в Платоном, и правдой, но долг ученого заставляет меня отдавать предпочтение правде.
— О да, ты служишь лишь правде. Родом ты македонец и никогда не изъявлял желания получить афинское гражданство. Но ты лучше самих афинян знаешь, что рассказы о героических деяниях их предков вымышлены Платоном. Что Платон, прикрываясь легендой об Атлантиде, распространял ложные политические теории о былых свершениях афинян. И мне крайне любопытно звать, на чем зиждется твоя уверенность в обладании истиной.
Окружающие выражают свое возмущение откровенным ропотом, но Аристотель спокоен, он даже улыбается, и голоса стихают. Наглец сам лезет в ловушку — и Учитель приглашает учеников этим полюбоваться.
— На чем? — переспрашивает Аристотель. — На том, дорогой мой, что идеалистические взгляды Платона побеждены самой жизнью, то есть присоединением афинской республики к империи великого Александра, не имеющей ничего общего с государством-утопией Платона. Может быть, ты хочешь меня заверить, что божественный Александр для тебя менее авторитетен, чем идеалист и лжеученый Платон? Что измышления Платона о республике можно противопоставить деяниям Александра?
Удар неотразим. Только самоубийца может ответить утвердительно.
Так что оплеванному оппоненту представляется право потихоньку убраться, не обременяя более своим присутствием ученых мужей, светочей истинной науки. И чем скорее, тем лучше для него.
А он стоит на прежнем месте. Он словно постарел внезапно, смотрит жестко, и Аристотелю помимо воли начинают видеться другие лица, другие имена, вычеркнутые им из жизни и из истории Афин.
— Все правильно. Твоя логика непобедима, с тобой невозможно спорить. Учитель, — говорит провинциал. — Впрочем, меня об этом предупреждал Крантор. Знаешь, он еще жив, хотя наше захолустье дает ему, право, мало возможностей для научных занятий по сравнению с великолепными Афинами. Но он упорен.
— Я знаю, — говорит Аристотель. — Пожалуй, кроме упорства, у него сейчас и не осталось ничего?
Сзади шелестит вежливо приглушенный смех.
— Пожалуй, — соглашается провинциал. — Ты прав, он потерял многое из того, чем обладал, но он и не обзавелся ничем из того, чем не желал обзаводиться. У него остался он сам, точно такой, каким он хочет себя видеть. Я рад был познакомиться с тобой. Учитель, и с вами, почтенные перипатетики, опора истинной науки. Мне непонятно, правда, почему вы вслед за Учителем усердно повторяете, что у мухи восемь ног? Ног у мухи шесть, в этом легко убедиться, возле вас вьется столько мух… Но не смею более обременять ученых мужей своим присутствием.
Дерзкая улыбка озаряет его лицо, и видно, что он все же молод, очень молод. Потом он уходит прочь от морского берега, все смотрят ему в спину и явственно слышат шелест медных крыльев страшных птиц стимфалид. Доподлинно видится, как они летят вслед удаляющемуся путнику, чтобы обрушить на него ливень острых перьев — уверяют, что там где водятся стимфалиды, племена, не владеющие искусством обработки металлов, подбирают перья и используют их, как наконечники для стрел.
Берег моря покоен и тих. Перипатетики на разные голоса выражают возмущение, но Аристотель не вслушивается. Он выше житейской суеты, и ему совершенно нет необходимости прикидывать, кто именно из присутствующих незамедлительно отправится к блюстителям общественной гармонии и расскажет о дерзком провинциале, из речей которого можно сделать далеко идущие выводы. Какая разница, кто? Так произойдет.
Великий Аристотель спокоен — его не может оскорбить выходка юнца, попавшего, к сожалению, под разлагающее влияние одного из тех, от кого бесповоротно очистили науку. Главное — создать систему, а система игнорирует и нахальные выпады недоучек, и само существование разбросанных где-то по окраинам Ойкумены лжеученых.
Система создана, и Аристотель имеет все основания гордиться собой.
Он — про себя — великодушно прощает тех, кто считает его всего лишь ловцом удачи, использовавшим счастливый случай: то, что его воспитанник стал полубогом и властителем полумира. «Аристотель утверждает себя в науке, безжалостно топча соперников, используя власть почитающего его полубога», — право же, такое обвинение способны придумать только крайне недалекие людишки.
В действительности все сложнее. Аристотель ценит и любит Александра и уверен, что огромная, все расширяющаяся держава требует, кроме организованной военной силы, еще и опоры в виде столь же организованной науки, укрепляющей тылы. Созданием этой опоры Аристотель и занят. По природе он добр, но, как зодчий невидимого эллина, обязан с примерной твердостью устранять все, вредящее ходу строительства. Как это было с республиканскими заблуждениями Платона, не вяжущимися с империей и величием полубога. Как это было со многими другими, вроде на миг всплывшего сегодня из тяжелых, липких вод забвения Крантора. Платон был учителем Аристотеля, но интересы империи выше. Глупо и сравнивать. Возможно, он, Аристотель, был излишне резок, недвусмысленно обвиняя Платона во лжи и лженаучных теориях, чрезмерно жесток со многими другими. Наверняка. Но железная идея всемирной империи, титанические деяния полубога не считаются с интересами людей-пылинок и не позволяют вникать в переживания каждого отдельно взятого философа. Атлантида Платона, послужившая средством для распространения ненужных теорий, никогда не встанет из волн. Да и не было ее никогда. Не до нее. Александр молод, ему многое предстоит сделать, а следовательно, и Аристотеля ждут нешуточные труды. Какого он там, Александр? — приливает к сердцу теплое чувство, и Великий Аристотель Стагирит, как никогда, преисполнен решимости крепить устои империи, послушную ее интересам науку, несмотря на любых врагов.
Он не знает, что еще долго, очень долго будет служить непререкаемым авторитетом для ученого мира, и решившихся его ниспровергнуть будут жечь на кострах, и полторы тысячи лет пройдет, прежде чем решатся сосчитать ноги у мухи, не говоря уже о более серьезной переоценке трудов Великого Учителя. Но самого его ждет участь беглеца — скоро, очень скоро…
Он смотрит в море, равнодушно отмечает корабль на горизонте, но он и представления не имеет, что за весть плывет в Афины под этим прямоугольным парусом.
Элогий четвертый
— Старая, из какой такой глины Прометей вас, баб, вылепил? За день наломаешься в мастерской — что я для собственного удовольствия кувшины делаю? — и что же я дома нахожу? Всю неделю на столе бобы, надоело, в глотку не лезут, шерсти куча лежит нечесаной, а ты вместо шерсти опять язык чешешь с соседками? Ну о чем можно болтать весь вечер?
— Александр умер.
— Кожевник, что ли? Хромой?
— Скажешь тоже. Наш царь, сын Филиппа. В Вувилоне каком-то, что ли. Где такой?
— Я почем знаю? Александр, говоришь? Сомневаюсь я…
— В чем, гончарная твоя душа?
— Как тебе объяснить, старая. Нет, помню я Александра — храбрый был мальчишка. Как он с Буцефалом справился, как он соседей громил…
Сколько лет, как они ушли неизвестно куда, сколько лет одни слухи.
Мол, завоевал несметное множество царств, мол, дрался с драконами, мол, строит города.
1 2 3