А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ее изуродованная жизнь, жизнь Альберта, мальчика, бабушки на совести этой жалкой бездари, которая упорно продолжает принимать ее смущение за влюбленность.
«Бездарь, маленький, смазливенький, интеллигентик с испытующим взглядом, составитель антологии, если только это ты, – по-моему, ты слишком молод, – но если это действительно ты, ты станешь главным героем в третьей части с мелодраматическим концом – таинственная фигура в мыслях моего сына, черный человек в памяти бабушки; десять лет, полные неугасимой ненависти; о, у тебя еще закружится голова так, как кружится она сейчас у меня».
– Гезелер, – ответил он, улыбаясь.
– Господин Гезелер вот уж две недели ведет отдел литературы и искусства в «Вестнике». Нелла, дорогая, тебе нехорошо?
– Да, мне нехорошо.
– Вам надо подкрепиться. Разрешите пригласить вас на чашку кофе?
– Пожалуйста.
– Вы пойдете с нами, патер?
– С удовольствием.
Но ей пришлось еще пожать руку Тримборну, раскланяться с фрау Мезевиц, услышать чей-то шепот: «Наша милая Нелла стареет» и подумать, стоит ли позвонить Альберту и вызвать его сюда. Альберт узнает его и избавит ее от мучительного выспрашивания. Она почти не сомневалась, что это он, хотя все говорило против этого. На вид ему казалось лет двадцать пять, ну, от силы двадцать восемь; значит, тогда ему самое большее было восемнадцать.
– Я собирался писать вам, – сказал он, когда они спускались по лестнице.
– Это было бы бесполезно, – сказала она.
Он взглянул на нее, и его глуповато-обиженный вид только подзадорил ее.
– Я уж десять лет не читаю писем и бросаю их нераспечатанными в корзинку для бумаг.
В дверях она остановилась, подала руку только патеру и сказала:
– Нет, пойду домой, мне нехорошо… позвоните мне, если хотите, но не называйте себя, когда подойдут к телефону. Слышите? Не называйте себя.
– Что случилось, дорогая Нелла? – спросил патер.
– Ничего, – сказала она, – я просто очень устала.
– Мы рады были бы видеть тебя в воскресенье на следующей неделе в Брернихе; господин Гезелер выступит там с докладом.
– Позвоните мне, пожалуйста, – сказала она и, не обращая больше внимания на обоих мужчин, быстро ушла.
Наконец-то она вырвалась из полосы яркого света и свернула в темную улицу, где находилось кафе Луиджи.
Здесь она сотни раз сидела с Раймундом, это самое подходящее место, здесь снова можно склеивать фильм из обрывков, которые стали снами, и начать крутить его. Погасить свет, нажать кнопку, и сон, который так и не стал явью, вспыхивает в мозгу.
Луиджи улыбнулся ей и тут же схватил пластинку, которую ставил всегда, когда приходила Нелла: дикая, примитивно сентиментальная музыка изматывала и волновала. Настороженно дожидалась она того момента, когда мелодия обрывается и с грохотом падает в бездонную пропасть, – и в то же время она упорно прокручивала первую часть фильма – ту, которая не была сном.
Здесь фильм начинался, здесь, где мало что с тех пор изменилось. По-прежнему на фронтоне над витриной был врезан в стену пестрый петух, выложенный из разноцветных стеклянных плиток: зеленых, как лужайка, и красных, как гранат, желтых, как флажки на составах с боеприпасами, и черных, как уголь, а большой транспарант, который петух держал в клюве, был белоснежным, и на нем красная надпись: «Генель. 144 сорта мороженого». Петух бросал пестрый свет на лица посетителей, на весь зал до самого дальнего уголка, на Неллу, и рука ее, окрашенная мертвенно желтым светом, лежала на столе, как и тогда, когда шла первая часть фильма.
Какой-то молодой человек подошел к ее столику, темно-серая тень упала на ее руку, и, прежде чем она подняла глаза, он сказал ей:
– Скиньте эту коричневую куртку, она вам вовсе не к лицу.
И вот он уже очутился за ее стулом, спокойно поднял ей руки и снял с нее коричневую куртку «гитлерюгенд». Потом бросил куртку на пол, отшвырнул ногой в угол кафе и сел рядом с Неллой.
– Я понимаю, что должен объяснить свой поступок, – она все еще не видела его, потому что другая серая тень легла на ее руку, окрашенную в желтый цвет грудью стеклянного петуха. – Никогда больше не напяливайте эту штуку. Она вам не к лицу.
Позднее она танцевала с тем, который пришел первым, они танцевали возле стойки, где оказалось свободное место, и теперь она хорошенько разглядела его: на улыбающемся лице – удивительно неулыбчивые синие глаза, смотревшие поверх ее плеча куда-то вдаль. Он танцевал с ней так, будто ее и не было рядом, и руки его легко касались ее талии, легкие руки, которые она потом, когда они спали вместе, часто клала себе на лицо. Светлыми ночами волосы его казались не черными, а пепельными, как свет, проникавший с улицы, и она тревожно прислушивалась к его дыханию – дыхание это нельзя было услышать, только почувствовать, если поднести руку к его губам.
Балласт был выброшен из жизни в ту минуту, когда темно-серая тень упала на ее окрашенную в желтый цвет руку. Коричневая куртка так и осталась лежать в углу бара.
Желтое пятно на руке – как двадцать лет тому назад.
Ей нравились его стихи, потому что он их написал, но куда важнее любых стихов был он сам, равнодушно читавший их. Все ему давалось легко, все казалось само собой разумеющимся. Даже от призыва в армию, которого он боялся, им удалось получить отсрочку, но осталась память о двух днях, когда его избивали в каземате.
Мрачный сырой форт, построенный в 1876 году, теперь там разводит шампиньоны предприимчивый маленький француз: кровавые пятна на потемневшем сыром цементном полу, пиво, блевотина пьяных штурмовиков, приглушенное пение словно из могилы; блевотина на стенах, на полу, где теперь на слое навоза растут белесые, болезненного вида грибы, а на крыше каземата теперь чудесный зеленый газон, розы, играют дети, матери сидят с вязаньем, и то и дело слышатся их крики: «Осторожней!» и «Что ты мечешься как угорелый»; старички-пенсионеры досадливо разминают табак в трубке – всего на два метра выше той темной ямы, где Рай и Альберт два дня ожидали смерти. Сияющие папаши играют в лошадки, дедушки одаривают детей конфетками, фонтан, окрики: «Не подходи близко к краю!», и старый сторож, который по утрам обходит парк и устраняет следы ночных похождений пригородной молодежи: бумажные платки со следами губной помады, и на земле нацарапанные при лунном свете обломками веток синонимы слова «любовь». Старички, поднимающиеся чуть свет, приходят летом очень рано, чтобы увидеть добычу сторожа, прежде чем она исчезнет в мусорном ведре: хихиканье по поводу пестрых бумажных платков и стертой ядовито-красной губной помады. Все мы были молоды .
А среди всего этого – яма, где теперь растут шампиньоны – множество белесых пятен над коричневым навозом и желтой соломой; здесь когда-то убили Авессалома Биллига – первую жертву среди евреев города. Это был темноволосый смешливый паренек с руками легкими, как руки Рая; и рисовать он умел неподражаемо. Он рисовал сторожевые вышки и штурмовиков – немцев до мозга костей , и те штурмовики – немцы до мозга костей – растоптали его ногами там, внизу, в пещере.
Новая пластинка, дань маленького брюнета-бармена ее северной красоте. Она чуть передвинула лежащую на столе руку так, чтобы на нее падал красный свет от оперения на шее петуха; прошло два года после их первой встречи, ее рука лежала точно так же, и Рай рассказывал о том, что убили Авессалома Биллига. Худенькая маленькая еврейка, мать Авессалома, звонила из квартиры Альберта в Лиссабон, в Мехико-Сити, вызывала все пароходные линии, не спуская с рук маленького Вильгельма Биллига, названного так в честь кайзера Вильгельма. И странно: где-то далеко в Аргентине кто-то держал трубку и разговаривал с фрау Биллиг – визы, векселя.
Бандеролью отправили два номера «Фелькишер Беобахтер», а в них – двадцать тысяч марок ушли в Аргентину. Рай и Альберт стали художниками в отделе рекламы на папиной фабрике.
Теперь там растут шампиньоны, играют дети, слышны окрики матерей: «И что ты носишься как угорелый!», «Осторожней!», «Не подходи близко!», там бьет фонтан и цветут розы, красные, как ее рука, лежащая в свете петушиной шеи, шеи петуха, который является гербом фирмы Генель. Фильм продолжается, рука Рая становится тяжелее, слышней его дыхание, он уже не улыбается, а от фрау Биллиг пришла открытка: «Большое вам спасибо за приветы с моей дорогой родины». И опять отправили бандероль – два номера «Штюрмера», а в них – десять тысяч марок. Альберт уехал в Лондон, а из Лондона вскоре пришло известие, что он женился на взбалмошной и очень красивой девушке, своенравной и набожной, а Рай остался работать художником и статистиком на папиной фабрике. Как бы разрекламировать наш новый сорт? Всем доступно земляничное желе Гольштеге – вкусно, недорого .
Чернильно-синие перья на петушином животе, фильм продолжается, серый, спокойный, утомительно медленный. Внезапно в Лондоне умирает взбалмошная и красивая девушка, и несколько месяцев от Альберта нет вестей, а она пишет письмо за письмом, теперь он иногда упрекает ее за это. «Вернись, Рай перестал улыбаться с тех пор, как ты уехал…»
Экран темнеет, рассеянный свет, напряжение растет. Приехал Альберт, пришла война. Запах солдатских кухонь, переполненные гостиницы, в церквах горячие молитвы за отечество. Нигде не найти ночлега, восемь часов отпуска проходят быстро, раньше, чем разомкнулись объятья, – объятья на плюшевых диванах, на буровато-коричневых кушетках, в несвежих постелях дешевых номеров, которые теперь вздорожали; простыни в сапожной ваксе.
Дребезжание звонка, скудный завтрак на рассвете, а тощая хозяйка снова вывешивает в окне плакатик: Сдается комната . Плакатик, приклеенный к оконному стеклу, циничная мудрость сводни, которая, ухмыляясь, отвечает Раю, когда тот возмущается высокой ценой: «Сейчас война, кроватей не хватает, вот они и вздорожали». Женщины робко входят в такие комнаты, впервые они выполняют супружеский долг не на супружеском ложе, они чувствуют себя полупроститутками – стыдятся и все же наслаждаются; здесь, в этих комнатах, были зачаты первоклассники 1946 года, худенькие, рахитичные дети войны, которые будут спрашивать у учителя: «Разве небо – это черный рынок, где все есть?» Дребезжание звонка, железные кровати, продавленные тюфяки из морской травы, которые станут предметом мечтаний на протяжении двух тысяч военных ночей, до тех пор, пока не будут зачаты первоклассники 1951 года.
Война – благодарная тема для драматурга, потому что за нею шагает такое великое явление, как смерть, на ней сосредоточивается все действие, она создает напряжение, подобное туго натянутому барабану, – достаточно легчайшего прикосновения пальца, чтобы он зазвучал.
Ну-ка, Луиджи, еще стаканчик лимонаду, только совсем, совсем холодного, и побольше в него добавь горечи из маленькой зеленой бутылочки; пусть будет холодно и горько, как расставание на трамвайной остановке или у ворот казармы. Горько, как пыль из тюфяков в дешевых номерах, как тончайшая пыль, как всякая дрянь, которая сыплется из щелей в стене, хрустит на рельсах под колесами трамваев десятого, девятого, пятого маршрута, ползущих к казармам, где самый воздух полон безнадежности. Холодно, как в комнате, откуда я выносила чемодан, когда там уже начала устраиваться следующая: белокурая, добродушная и добродетельная жена фельдфебеля запаса – вестфальский диалект, распакованная колбаса и испуганное лицо – она решила, что в таких пестрых пижамах ходят только проститутки, хотя я точно такая же законная супруга, как и она. Нас венчал мечтательный францисканец в солнечный весенний день, потому что Рай не хотел близости со мной, пока нас не обвенчают. Не беспокойся, дорогая фельдфебельша. Желтое масло в пергаментной бумаге, покрасневшее от стыда лицо – вот-вот заплачет. Яйцо катится по замызганному столу. Эх, фельдфебель, фельдфебель, так прекрасно певший басом по воскресным дням в церковном хоре, что ты сделал со своей женой? Жестянщик с собственным хозяйством, со свиньями, коровой и курами, выводивший dies irae на всех погребениях, тебе и десять лет спустя Верден служил отличной темой для рассказов за кружкой пива; ты, добропорядочный папаша четырех школьников, великолепный бас, как орган, звучавший в церковном хоре, фельдфебель, фельдфебель, что ты сделал со своей женой? Всю ночь она будет глотать горькую пыль тюфяка и вернется домой, чувствуя себя проституткой, и понесет во чреве своем первоклассника 1946 года, сироту с первого дня жизни, – ведь тебя, веселый певец, так здорово рассказывавший о боях под Верденом, ударит в грудь осколок, и ты останешься лежать в песках Сахары, потому что ты не только приятно поешь, ты годен и для несения службы в тропическом климате. Заплаканная красная физиономия, яйцо катится по столу и падает на пол; скользкий белок и желток, темнеющий внутри, разбитая скорлупа; а комната такая грязная и холодная, и чемодан мой почти пуст – в нем нет ничего, кроме чересчур пестрой пижамы и кой-каких туалетных принадлежностей, – слишком мало, чтобы убедить эту добропорядочную женщину, что я все-таки не проститутка. А тут еще книга, на которой отчетливо начертано: роман , и ей кажется, что мое обручальное кольцо – только неумелая попытка обмануть ее. Твой первоклассник 1946 года рожден от фельдфебеля, мой, 1947 года, – от поэта, но большой разницы в этом нет.
Спасибо, Луиджи, поставь еще раз ту пластинку, – ты знаешь какую? Да, Луиджи знает. Первобытная простота – в нужную минуту она умолкает, мелодия со стоном падает в пропасть, рассыпается, а потом возникает снова. Холоден лимонад, как холодны были комнаты на одну ночь, холоден и горек, как пыль; по руке моей скользит синий луч от петушиного хвоста.
Фильм развертывается дальше при тусклом свете, который так подходит к обстановке. «Это создает атмосферу». Снова горький запах на учебном плацу, множество солдат уже награждено орденами, деньги текут, как вода, и найти комнату становится все труднее; десять тысяч солдат, к пяти тысячам из них приехали родные, а во всей деревне двести комнат, включая кухни, где на деревянных лавках матери понесут первоклассников 1947 года, понесут от награжденных орденами отцов всюду, где только можно, – в траве, на земле, усыпанной хвоей, всюду – невзирая на холод, потому что на дворе январь и квартир гораздо меньше, чем солдат. Две тысячи матерей и три тысячи жен приехали сюда, значит, три тысячи раз должно где-нибудь свершиться неизбежное, потому что «природа требует своего», а учителя не желают в 1947 году стоять перед пустыми партами. Растерянность и отчаяние в глазах женщин и солдат, пока наконец гарнизонному начальству не приходит в голову спасительная мысль: шесть бараков пустует, в них двести сорок кроватей, и весь седьмой корпус пустует – там расположена рота полковой артиллерии, но она сейчас как раз на стрельбах, а еще есть подвалы, есть конюшни с «превосходной чистой соломой, за которую само собой придется заплатить»; конфискуются все амбары и сеновалы, реквизируются все автобусы, курсирующие в соседние городишки километров за двадцать. Попираются все законы и установления, ибо дивизия готова к отправке в неизвестность, а неизбежное должно свершиться еще хоть раз, иначе казармы в 1961 году будут пустовать; вот так зачинали первоклассников 1947 года – худеньких, низкорослых мальчишек, первым гражданским деянием которых будет кража угля. Эти малыши отлично были приспособлены для воровства – щупленькие, увертливые, они мерзли и знали цену вещам, не раздумывая, вскакивали они на платформу и сбрасывали, сколько могли. О вы, малолетние воришки, вы еще станете молодцами, вы уже и так молодцы, дети, которые были зачаты на диванах и на деревянных лавках, на казарменных нарах или в помещении под номером 56, где была расквартирована рота полковой артиллерии; дети, зачатые в конюшне на свежей соломе, на холодной земле в лесу, в сенях, в задних комнатах пивных, где отзывчивый хозяин на много часов превратил свое жилье в место свиданий для семейных: чего стесняться, все мы люди! Сигарет, Луиджи, и еще лимонаду, еще холодней, если можно, еще больше горечи из зеленой бутылочки.
Мой первоклассник 1947 года тоже был зачат в том студеном январе, но не в задней комнате пивной и даже не в дешевых номерах. Нам повезло, мы отыскали прелестный домик, где проводил воскресные дни некий промышленник, у которого на сей раз не нашлось времени навестить своих приятельниц: он предоставил им умирать от скуки, пока сам торговал пушками. Небольшой домик среди густых елей на зеленой лужайке, две отзывчивые девицы – они легли в одной комнате и предложили другую нам. Медово-желтые дорожки, медовые обои, медовая мебель, на стене Курбе («Подлинник?» – «А как вы думаете?»), медовый телефон и завтрак вместе с двумя очаровательными девушками, которые умели прекрасно сервировать стол.
1 2 3 4 5 6