А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Любаша в эти полтора или два года возмужала. Теперь можно было сказать об ней, что она совсем сложилась, и телом и духом. Она села против друга своего, смотрела на него непросыхающими голубыми глазами, жадно слушала его, расспрашивала и не утомилась бы этой беседой, если б она продлилась сутки сряду. О себе она молчала или говорила в общих словах; ни одним словом не обвиняла она мужа, легко и с редким природным чувством скользила по тем щекотливым предметам, которых беспрерывно и невольно надобно было касаться, беседуя о своем положении и домашнем быте. Наконец она показала Игривому своего младенца и повела к старушке Анне Алексеевне, которая жила где-то в глухой каморке. Старушка расплылась в слезах, увидев Игривого, обнимала и целовала его беспрерывно, не переставая говорить о том, что вот кто был бы сыном ее, вот кому прочила она любезную дочь свою, вот с кем она была бы счастлива и вот кто бы призрел ее самое под старость. На прощанье она просила Павла Алексеевича со слезами не забывать их; Любаша взяла руку его в обе руки свои и просила о том же; Игривый поцеловал у нее руку и скорыми шагами удалился. Он уже не был в состоянии более переносить все то, что перед собою видел и вокруг себя слышал. Только вышед несколько на простор, он мог вздохнуть свободно.
Оправившись немного, он хотел прямо ехать домой и потому вышел в сени, оставив пирующих в стороне, и велел человеку подать коляску. «Да никак, сударь, кучер ваш нездоров», – отвечал человек, переминаясь. Игривый понял ответ и вышел сам на двор – но не мог отыскать ни кучера своего, ни коляски. Уже давно смеркалось и было темно; он решился, однако ж, отправиться домой пешком. «Кто идет?» – раздалось в воротах: тут поставлен был караул и ни под каким предлогом не пропускал гостя. Игривый не хотел употребить силу, но истощив все просьбы и угрозы, воротился и вошел в комнату, где шла попойка. Радостный крик приветствия встретил его; но Карпуша, отчаянный буян, когда бывал пьян, нарезался между тем окончательно и объявил ему наотрез, что до рассвета нет выхода отсюда и что он, Карп Иванович, будет стрелять по всякому, кто бы захотел прорваться силою, как по военному дезертиру. Вместо ответа Игривый повернулся и вышел опять на двор; но едва сделал он несколько шагов, как выстрел раздался из окна и вслед за тем страшный крик и вопль. Бегом бросился Игривый назад и встретил все пропойное общество в испуге и заботах около Карпуши, который был весь в крови.
Карп Иванович вследствие угрозы своей действительно схватил заряженный пистолет и выстрелил, как полагал, по упрямому гостю, – но в то же время, в рассеянности, он заткнул дуло пистолета пальцем собственной своей левой руки, которого теперь и не досчитывался.
Семен Терентьевич ревел и рыкал, метался как безумный и кричал в один дух сто раз, что Карпуша застрелился. Когда же дело наконец объяснилось, хотя стоило и немалого труда вразумить пьяного и заставить его молчать, то он расплылся в стенаниях, слезах и вздохах.
Семен Терентьевич в подобных случаях всегда приходил в себя, каялся и давал преполезные, хотя и запоздалые наставления. «Ах, боже мой, – говорил он, всплескивая руками. – Вот тебе и на, вот тебе и догулялись! Ну, скажи, ради бога, Карпуша, что мы с тобой наделали? Ну, скажи на милость, не подлецы ли мы? Ну, помилуй, не мерзавцы ли мы, опомнись, что мы это делаем! Видишь ли: вот оно что из этого выходит; пьем без просыпу, таскаемся, не помним ни бога, ни себя, спились с кругу, выбились из ума – ну, просто скоты мы, воля твоя, Карпуша, скоты!»
Тревога по целому дому пошла страшная, слух разнесся, что Карп Иванович застрелился. Игривый обмыл и перевязал его, выслал собутыльников его и велел их также уложить, потом успокоил испугавшуюся насмерть Любашу и насилу выбрался к полуночи домой, не могши отвязаться от изъявления признательности и раскаяния Шилохвостова, который поносил сам себя тем выразительнее, чем позже становилось и чем более сон и хмель одолевали его.
Было о чем призадуматься Игривому, когда он дома на покое припоминал все, что видел и слышал в Подстойном. Сердце у него надрывалось, когда он обдумывал неразлучную с этим на всю жизнь судьбу Любаши, а помощи не мог он придумать никакой. «О, если б только бог надоумил меня и вразумил, как облегчить крест этой страдалицы, – подумал он, – клянусь не щадить ни имущества, ни самой жизни своей и сделать все, на что у меня станет средств и сил…»
Между тем мужики пришли всем миром к господам Подстойного с жалобой, что их побили на лугах, проданных Ивану Онуфриевичу, и не дают косить, и спрашивали, что же им делать теперь, куда девать скотинку и чем ее кормить – сена-де нет ни клочка. Мужики ходили часа два по двору, то к старой барыне, то к молодой, то добивались Карпуши, то Семена Терентьевича, не зная, к кому обратиться, и не находя нигде ни ответа, ни привета. Наконец Шилохвостову надо было выйти и потолковать с ними; он стоял перед ними таким дураком, что ему самому стало совестно. Он стал предлагать крестьянам кормить скот сечкой, древесными листьями, уверяя, что это даже почти лучше сена, и, заняв их несколько хозяйственными разговорами и благоразумными советами в этом же роде, распустил по домам.
Мало-помалу для Игривого вошло в привычку и обратилось в потребность заканчивать день свой в Подстойном. Там сидел он с Любашей или прогуливался с нею по саду, почти никогда не спрашивая, дома ли муж или брат ее, – который впрочем, жил подле, но в особом доме, – и, таким образом, многолетняя страсть эта разгоралась обоюдно без всякой помехи, но и без всякой надежды. Любаша была каждый день до того утешена урочным появлением Игривого, что забывала в это время все свои бедствия и снова оживала; но, конечно, можно было предвидеть, что такое мнимое спокойствие, как неестественное, не могло быть и прочно: совершенно расстроенное состояние и хозяйство, несчастие быть связанною навсегда с таким мужем, нестерпимые огорчения и оскорбления, которые она от него должна была переносить, безнадежность глубоко вкоренившейся любви – все это неминуемо должно было постепенно изнурять жизненные.силы несчастной женщины.
Анна Алексеевна не могла даже и временно успокоиться и утешиться: до того житье ее было горько. Забытая, заброшенная, она должна была сносить высшую степень небрежения от зятя и родного сына, между тем как дочь могла только тайком с нею плакать, но не могла доставить ей даже самого необходимого для жизни, потому что сама во всем нуждалась. Анна Алексеевна дошла до того, что обносилась кругом и не могла допроситься ни у сына, ни у зятя десяти рублей на буднишнее и самое необходимое платье; Анна Алексеевна на старости лет должна была не только отказывать себе в чашке чая, но иногда и даже в другом блюде, сверх людских щей или каши. Вот запоздалая, хотя, может быть, и заслуженная кара за гибельное воспитание сына – кара ужасная, хотя поздняя и бесполезная, потому что она у нас часто даже не служит примером для других, а почитается просто случайным несчастием…
Наглядевшись и наслушавшись всего этого вволю, Павел Алексеевич, подумав и переговорив с Любашей, приехал однажды в карете, посадил туда старушку мать ее со всеми пожитками и увез к себе. Он сделал это без всяких предварительных объяснений с сыном или зятем, которые, впрочем, и не заботились об этом происшествии, как о деле, до них не касающемся.
Однажды Игривый вошел по обычаю своему в гостиную Любаши и при первом взгляде заметил, что фортепьяна ее не были на том месте, где они столько лет стояли и где он столько раз сиживал подле нее, разбирая понемногу с нею вместе какой-нибудь романс или подбирая аккорды к знакомому голосу. Большого уменья или дарования к музыке не было ни в ком из них, но за фортепьянами и за песенкой им всегда легко было размыкать горе и забыться на полчаса среди горькой действительности, от которой некуда было уйти. Я думаю вообще, что музыка, доведенная до высшей степени совершенства, не составляет для нас такой потребности и даже редко бывает так благотворна, как музыка домашнего обихода. Утомительные обстоятельства, при которых мы слушаем публично виртуозов, бывают для семейных домоседов большою помехой, и подручные фортепьяна да приятный голосок иногда с избытком вознаграждают отсутствие Листа Лист Ференц (1811 – 1886) – знаменитый венгерский композитор.

и Виардо Виардо (урожд. Гарсиа) Мишель Полина (1821 – 1910) – французская певица, композитор и педагог.

. Игривый спросил Любашу, куда девались фортепьяна ее; она покраснела, взглянула на него, и лицо ее выражало просьбу – не спрашивать об этом. Он стал, однако ж, настаивать, вероятно догадываясь, в чем дело, и услышал, что Семен Терентьевич, собираясь опять куда-то по ярмаркам и не могши нигде добыть на это денег, продал или заложил фортепьяна жены все тому же сострадательному соседу, Ивану Онуфриевичу.
Игривый зашел вечером к хозяину дома, поздоровался с ним, спросил, куда бог опять несет, и сказал очень спокойно:
– На что ты продал вещь, которая жене твоей доставляла столько удовольствия, и еще продал за бесценок, как я слышу? Уж лучше бы ты у меня выпросил взаймы эти сто рублей, коли они тебе необходимы. Нельзя ли выкупить фортепьяна?
Шилохвостов чрезвычайно обрадовался – во-первых, тому, что отделался так дешево и не был вынужден выслушать при этом случае целого ряда скучных упреков, а во-вторых, тому, что открыл новый и неожиданный источник для небольших займов, тогда как ему давно уже никто решительно не верил на два гроша. Он расчувствовался от признательности, побранил самого себя, повинился, а потом сказал:
– Послушай, братец, я признаться, давно уже гляжу на вас, не надивуюсь. У меня сердце болит, меня жалость берет – а ведь томите и мучите вы сами себя ни за что ни про что. А? Что же ты молчишь? Поговорим хоть раз откровенно, грудь нараспашку. Я вижу и знаю все, что делается, даром что пьян бываю, – все знаю. Ведь вы друг по друге сохнете; вы любили друг друга прежде; любитесь же с богом и теперь – кто вам мешает?
Игривый молчал, а Шилохвостов очень спокойно продолжал:
– Видишь, брат Павел, ведь я обижать обижаю Любашу и горькую чашу она от меня пьет – ну что же делать? Видно, такова судьба ее, власть господня; а ведь я ее люблю, ей-богу, уважаю и желал бы ей лучшей участи. Ты же мне друг – и за тебя я рад в огонь, ей-ей рад. Из-за чего же вы сами себя казните? Ведь я негодяй, я не стою и мизинца ее! Что же ты молчишь, Павел, и глядишь на меня так? Ты думаешь, я тебя обманываю? Ей-ей нет; вот как перед богом; я ведь вижу и знаю все. Сами вы себя казните ни за что ни про что.
На речь эту Игривый, помолчав, отвечал:
– Я очень рад, любезный, что тебе все известно; ты поступаешь справедливо, что не ревнуешь жены своей: она перед тобой не виновата ни в чем.
– И это глупо.
– У всякого об этом свои понятия.
– Что же ты мне этим глаза колешь? Я сам лучше всякого знаю, что я подлец; что же мне делать?
– Ну, уж с совестью своею мирись как знаешь; в этом я тебе не указчик. Я тебя, впрочем, никогда и ничем не попрекал и теперь не упрекаю.
– Ну, а больше что?
– Ничего.
– Глупо это, братец, ей-богу глупо! Вот видишь: я последний, пропащий человек, вот этого не стою, – и сам щелкнул, – а я такому человеку, как ты, говорю в глаза, что это глупо. К чему такое фанфаронство? Кто тебе за него спасибо скажет?
– Тот, – отвечал Игривый, понизив голос, – кто тебе велит честить самого себя негодяем. Я щажу тебя, Семен Терентьевич, ради жены твоей; иначе я бы сказал тебе больше. Впрочем, не забудь, пожалуйста, что ты говоришь теперь об ней, о своей жене, и что уверял меня сейчас же в уважении к ней.
– Ну так что же ей в нем, в этом уважении?
– Оно дорого даже и от такого человека, каков ты.
– Чудаки вы, да и полно! – сказал Шилохвостов, пожав плечами. – Модники! – А сам встал и начал расхаживать по комнате. – Ну, делайте что хотите, вас не разберешь. Не покидай, однако, Любаши. Я еду, братец, завтра; мне нужно, есть делишки, а тебе грешно будет – ты ее не забывай.
– Прощай, мой друг, – сказал он вечером жене, – я еду с Карпушей. Послушай, будь поласковее к Павлу Алексеевичу; видишь ли, он старушку мать твою взял к себе и призрел – за что? Ведь он нам чужой и только что добрый человек; он вот и фортепьяна твои хочет выкупить, а я и муж твой, да скотина, не стою волоса его и не стою тебя. Мне жаль вас обоих, так бог с вами – я вам не помеха…
Любаша побагровела до самых ушей и молча смотрела вслед мужу большими лучистыми глазами. Он обернулся в это время, остановился и спросил кротко:
– Что ты так дико на меня смотришь?
– Уйди, ради бога уйди, – проговорила она с трудом, отворотившись и закрыв лицо руками.
Шилохвостов посмотрел на нее призадумавшись, вышел молча и ворчал про себя: «И здесь нет приступа – вот не знала баба горя, купила баба поросят!… Тот и гляди какой-нибудь несчастный роман разыграют – и все на нашу шею, па мою то есть с Карпушей, мы и отдувайся после».
Игривый по-прежнему навещал почти ежедневно Любашу, а иногда и Любаша приезжала на часок к своей матери в Алексеевку, а по воскресным дням к обедне. Любаше как-то совестно было взглянуть первое время на Павла Алексеевича она все припоминала слова своего мужа; но Игривый непринужденным, искренным обращением своим скоро заставил ее забыть это; она уверилась, что муж ее не проговорился Игривому, и успокоилась. После отъезда Карпуши и Шилохвостова Дорога вслед за ними заглохла, и слуха об них не было никакого. Между тем Анна Алексеевна захворала; с неделю уже ездил к ней уездный лекарь и утешал ее подробностями о найденных в уезде и подкинутых трупах, о том, что оказалось при вскрытии, и о предстоявших ему еще в этом роде подвигах. За микстурами беспрестанно посылали верхового в город; дочь и сам Павел Алексеевич не отходили от больной и через несколько дней закрыли ей глаза. Лекарь, приехав на другой день, рассказал по этому случаю несколько очень забавных анекдотов, заключил кратким изложением статистики скоропостижной смертности в уезде и уехал.
Тихо и чинно похоронили старушку в семейном склепе Подстойного, отпев ее в Алексеевке. Любаша с Павлом Алексеевичем шли вдвоем за гробом, который все крестьяне и крестьянки Подстойного проводили от самой церкви в Алексеевке до семейного кладбища своих господ.
Возвратившись с прогулки, сын и зять с горя решились продать часть своего имения; а как она прилегала к полям Алексеевки, то Игривый сошелся с ними и купил ее. Прочие крестьяне Подстойного пришли по этому случаю всем миром к Павлу Алексеевичу и, кланяясь ему в ноги, просили, как они выражались, «отобрать» их всех от Гонобобеля и Шилохвостова и «взять за себя». Они привыкли видеть в соседе своем какого-то опекуна и защитника и человека с некоторым влиянием даже и на своих беспутных господ. Они в таких резких и выразительных чертах представили бедствие свое, крайность своего нищенского положения, что трудно было им возражать. Игривый успел, однако ж, успокоить их несколько, обещав пособить им при посеве и растолковав, что продажа зависит от их господ, а на покупку нужны, кроме доброй воли, еще и деньги. По случаю этой сделки, в которой Шилохвостое действовал также уполномоченным за Карпушу, он ухаживал день-другой около соседа, как будто у него было что-то па душе, и наконец, сидя у него после расчета с трубкою за стаканчиком чая с позолотой, повесил нос в стакан, стал помешивать чай свой в раздумье ложечкой и сказал:
– Подстойное наше, чай, все не минует твоих рук, Павлуша; да и с богом. Право, я тебе этого желаю. Беспутному сыну богатство не впрок. А кормить станешь нас, бобылей, меня то есть с Карпушей, под старость нашу, а?
– Накормил бы я вас лучше смолоду, – отвечал Игривый, – да так, чтоб вы не только до новых веников помнили, а не забывали и под старость.
Шилохвостов весело захохотал: этот лад речи был ему по вкусу. Он затянулся трубкой, прихлебнул чаю, перекинулся назад в кресла и, устремя с улыбкой глаза на Павлушу, сказал:
– Что правда, то правда; да уж и вы мне хороши; я, брат, себя не жалею, и сам браню себя, и другим не заказываю; да уж зато позволь попенять путем и тебе: я таких чудаков, признаться, не видал и во сне.
– Ну что же? – отвечал Игривый. – Будем удивляться друг другу – больше нечего делать.
– Послушай, модник, – продолжал тот, – я тебе не шутя сделаю еще одно предложение. Чтоб совесть тебя не мучила, коли ты больно совестлив, так дело можно бы обделать хорошо так, что были бы и волки сыты и овцы целы…
– Я покуда еще тебя не понимаю, – сказал Игривый равнодушно, – но, признаться, добра не чаю от кудреватой речи твоей; не лучше ли тебе на всякий случай наперед обдумать то, о чем хочешь говорить, или уж просто промолчать?
– Да нужно, братец, сделай милость, полно дурачиться;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10