А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Истории… не выпускают из дому…
– Помилуйте, – брови подбросил и позою, несколько деланной, выразил: – Ну, и так далее…
– Сиднем сидеть? Э, да что вы! Да как вас!… А Митя краснел.
– Впрочем, – тут Эдуард Эдуардович заерзал плечом, и лицо его стало кислятиной, – пользуясь случаем, я передал: вот и все…
Неприятнейше свистнул, садясь в пролетку; и крикнул:
– Пошел!
И смешочек извозчичьей подколесины бросился в грохоты злой мостовой.
Эдуард Эдуардович Мандро, очень крупный делец, проживал на Петровке в высоком, новейше отстроенном кремовом доме с зеркальным подъездом, лицованным плиточками лазурной глазури; сплетались овальные линии лилий под мощным фронтоном вокруг головы андрогина Гермафродит, двуполый.

; дом метился мягкостью теплого коврика, лестницею, перепаренною отопленьем, бесшумно летающим лифтом, швейцаром и медными досками желтодубовых дверей, из которых развертывались перспективы зеркал и паркетов; новей и огромнее прочих сияла доска с «фон-Мандро»; дочь Мандро, Лизавета, Лизаша, с утонченным юмором, с вольностью, все щебетала средь пуфов, зеркал и паркетов в коричневом платьице (форма арсеньевских гимназисток), кокетничала с воспитанниками гимназии Веденяпина, где познакомился Митя с Лизашею на вечеринке; товарищи Мити влюбились в Лизашу всем классом
Митюша был глуп, некрасив; он ходил замазулею; чем мог он нравиться? А – угодил, был отмечен; его приглашали к Мандро; Эдуард Эдуардыч его – обласкал; гимназист стал торчать среди сверстниц Лизаши, посиживать молча с Лизашей в лазоревом сумраке, а Эдуард Эдуардович им покровительствовал; что ж такого? Ведь в доме Мандро все бывали, как дома; не с улицы же – из почтенных семейств появлялись, и – да: Эдуард Эдуардович очень любил, чтобы в доме его было тонно и чинно: лакей, принимавший гостей, носил галстух, был в белых перчатках, а руководящая чаем почтенная дама была фешенебельна; вин не давали: так что ж? И притом – в наше время; Лизаша бывала: в театрах, в концертах, в «Кружке» и в «Свободной эстетике»; сам Эдуард Эдуардыч случайно являлся на этих журфиксах (он вечно куда-то спешил), застревал на полчасика, великолепно осклабливаясь, беря под руку ту иль другого, показывал, что он им равный: «Мои молодые друзья!» И потом исчезал, не желая стеснять.
Удивляло Митюшу одно: Эдуард Эдуардович все принимался расспрашивать о предстоящих работах Иван Иваныча, сильно, внушавших ему интерес; но с отцом – не знакомился; вежливость, что ли, ему диктовала расспросы? Порою Митюше казалось: внимание к нему в фон-мандровской квартире питается лишь информациями об Иване Иваныче.
– Вы передайте мое уважение батюшке вашему: чту его имя и труд.
Митя раз убедился: заслуги отца даже просто Мандро волновали: недавно с Лизашей сидели они тэт-а-тэт – в уголочке, в лазоревом сумраке, чем-то своим занималися; а в кабинете Мандро поднялись голоса; там сидел, видимо, немец, наверно – агент очень крупного треста; куски разговора меж ним и Мандро долетели до Мити:
– Вас заген зи… я… Колоссаль, гениаль… Херр профессор Коробкин… мит зайнер энтдекунг… Вир верден… Дас ист, я, айн тат… Им цукунфтиген криг, внесен зи… Что вы говорите, да… Колоссально, гениально… Господин профессор Коробкин… С его открытием… Мы будем… Это дело, да… В будущей войне, знаете ли вы…


Митя был удивлен, что Мандро говорит об Иване Иваныче так с незнакомым, заезжим в Москву, иностранцем; запомнил: когда Эдуард Эдуардович вышел в гостиную с рыжим, потеющим немцем, имеющим бородавку у носа, – то распространился удушливый запах сигары; Мандро наклонился к немцу, шепнул, – толкнув локтем – на Митю:
– Дас ист, я, – зайн зон… Да, это его сын.


Очевидно: приезжему был он показан как сын знаменитости; сам Эдуард Эдуардович был вдалеке от науки; он плавал в своих спекуляциях, часто рискованных. То пронеслося в сознании Мити – теперь; захотелось к Мандро; для Лизаши душился с недавнего времени одеколоном цветочным он; одеколон этот вышел; и, стало быть, – думал он, – если бы книжки спустить, рупь с полтиной – составится.

4

Мимо же шли: мальчуган проюркнул из кривой подворотни; попёр черномордик; проерзала кофточка; пер желто-рожий детина, показывая шелудивый желвак; проскромнели две женщины; скрылись в подъезде; и желтая там борода повалила; отмахивали – одиночки: шли – по двое, по трое; кучей, вразноску, вразмашку, враскачку – с подскоком, семейственно; шли там караковые иль – подвласые, сивые, пегие, бурочалые люди.
От улицы криво сигал Припепёшин кривуль, разбросавши домочки, – с горба упасть к площади: в дёры базара; туда и сигал человечник от улицы, – чтобы с гроба покатиться к базару: на угол; с порога клопеющей брильни там волосочек напомаженный грязной гребенкой работал над дамским шиньоном; и там заведенилися полотеры; оттуда – орали:

Канашке Лизе
От Мюр-Мерилиза
Из ленточного отделения –
Мое распочтение!

Вместе с сигающим людом сигал в переулок и Митя Коробкин; свой лоб отирал под горбом; покатился на угол пылеющей площади, где протянулся прочахший бульварец, где слева встречало роенье людское.
На площади рты драло скопище басок, кафтанов, рубах, пиджаков и опорок у пахнущих дегтем телег, у палаток, палаточек с красным, лимонным, оранжево-синим и черным суконным, батистовым, ситцевым, полосатым плетеным товаром всех форм, манер, способов, воображений, наваленным то на прилавки, то просто на доски, лотки, вблизи глиняных, зелено-серых горшков, деловито расставленных, – в пыли; Коробкин протискивался через толоко тел; принесли боровятину; и предлагалося:
– Я русачиной торгую…
Горланило:
– Стой-ка ты…
– Руки разгребисты…
– Не темесись…
– А не хочешь ли, барышня, тельного мыльца?…
– Нет…
– Дай-ка додаток сперва…
– Так и дам…
– Потовая копейка моя…
Букинист, расставляющий ряд пыльных книжек, учебников, географических атласов, русских историй Сергея Михайловича Соловьева, потрепанных и перевязанных стопок бумажного месива; Митя с оглядкою ему протянул оба томика: желтый с коричневым.
– Что-с?… Сочинение Герберта Спенсера? Спенсер Герберт (1820 – 1903) – английский философ и социолог один из основателей позитивизма.

Основание биологии? Том второй, – почесался за ухом тяжелый старик-букинист, бросив взгляд на заглавие, точно в нем видя врага; и – закекал:
– Пустяк-с…
– Совсем новая книжка…
– Разрознена…
– Вы посмотрите, – какой переплет!
– Да что толку…
Старик, отшвырнув желтый том, нацепивши очки и морщуху какую-то сделав себе из лица, стал разглядывать томик коричневый:
– Гм… Розенберг… Гм… История физики… Старо издание… Что же вы просите?
– Сколько дадите вы?
– Не подходящая, – «Спенсер» откинулся, – а за историю физики… гм-гм… полтинник.
Ломились локтями, кулачили и отпускали мужлачества: баба слюну распустила под красным товаром; а там колыхался картузик степенный – походка с притопочкой: видно, отлично мещанствовал он:
– Вот сукно драдедамовое особый сорт тонкого сукна, буквально: дамское сукно.

.
Остановился, в бумажку тютюн Тютюн (укр.) – табак

закатал да слизнул:
– А почем?
– Продаю без запроса.
– Оставь, кавалер, тарары.
И – пошел.


***

Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, – совершенный скопец, в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног; и подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил; прошлось на лице выраженье, – какое-то, так себе тихо прислушивался он к расторгую, толкаемый в спину, скрутил папироску.
Лицо раскрысятилось подсмехом:
– Митрию, прости господи, Ваннычу, – наше вам-с! Митенька – перепугался: он стал краснорожим, как пойманный ворик; потом побледнел, выдавался прыщиком:
– Грибиков!
Грибиков же, выпуская дымочек, ему это с прохиком:
– Все насчет книжечек – что?
И сказал это «что», будто знал он: «откуда», «зачем»?
– Да… Я – вот… – И тут Митины пальцы пошли дергунцами: куснул заусенец: – Пришел я сюда… продавать…
– Не для выпивки-с?
Думалось:
– Все-то допытывается!
И отрезал:
– Да нет!
И спустил за шесть гривен два томика; Грибиков же приставал:
– Переплетики-то вот такие – у батюшки вашего.
Видя, что Митя багрел, пальцем пробовал он бородавку, потом посмотрел на свой палец, как будто бы что-то увидел на пальце:
– Хорошие книжечки-с… Палец обнюхал он.
– У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец.
– Он надысь привозил вот такие же-с, я разумею не книжки, а – да-с – переплеты; сидел под окошечком и – заприметил… Как адрес-то – а – переплетчика адрес?
– На Малой Лубянке.
– В Леонтьевском – лучше заметить…
Вот чорт!
– Да, погода хорошая, – Грибиков в руку подфукнул…
Но Митя сопел и молчал.
– День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая; вам – в Табачихинский?
– Да.
– Пойдем вместе. Прошла пухоперая барыня:
– Что за материя?
И из-за лент подвысовывалась голова продавца.
– Будет тваст.
– Не слыхала такой.
– Очень модный товар.
– Сколько просишь?
– Друганцать.
– Да што ты! Пошла и – ей вслед:
– Дармогляды!
Текли и текли: и разглазый мужик, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком; и размаслюня в рубахе, и поп, и проседый мужчина.
– А вот – Мячик Яковлевич: продаю. Мячик Яковлевич!
И безбрадый толстяк в сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою, остановился:
– Почем?
Через спины их пропирали веселые молодайки в ковровых платках и в рубашках трехцветных: по синему – желтое с алым; толкалися здесь маклаки с магазейными крысами: «Магарычишко-то дай», и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; песочные кучи вразброску пошли под топочущим месивом ног; вертоветр поднимал вертопрахи.
Над этою местностью, коли смотреть издалека, – не воздухи, а желтычищи.

5

По коридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукава) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету – лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
– Вот, а пропо – скажу я: он позирует – да – апофегмами… А Задопятов…
– Опять Задопятов, – ответил ей голос.
– Да, да, – Задопятов: опять, повторю – «Задопятов»; хотя бы в десятый раз, – он же…
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью глазок.
Пар гарный смесился с лавандовым запахом (попросту – с уксусным), распространяемым Василисой Сергеевной; вполне выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим пеньюаром, под горло заколотым ясной оранжевой брошкою; били часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике; а канарейка, метаяся в клеточке, над листолапою пальмою трелила.
Ясно блестела печная глазурь.
Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:
– Задопятов ответил ко дню юбилея.
И стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:

Читатель, ты мне говоришь,
Что, честные чувства лелея,
С заздравною чашей стоишь
Ты в день моего юбилея.
Испей же, читатель, – испей
Из этой страдальческой чаши:
Свидетельствуй, шествуй и сей
На ниве словесности нашей.

Читала она с придыханием и с мелодрамой, – сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка волосом темным вилась над губой; при словах «шествуй, сей» она даже лорнетом взмахнула в пространство деревьев.
И веяли бледно гардины от бледных багетов; в окне закачалася ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:
– Да какие же это стихи: рифмы – бедные; у Добролюбова списано.
Голос приблизился.
– Что? А – идея? Гражданская, да, не… какая-нибудь там… с расхлябанным метром… как давече.
– Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей…
Вместо хореев и дактилей – ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за ним ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбчонке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.
– Да ты не влетай, прости господи, лессе-алейным аллюром… Притом, скажу я, – не кричу так: мои акустические способности не…
Василиса Сергевна сердито взялась рукой за чайник, поблескивая браслеткою из блюдъэмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.
– Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.
Надя села, мотнув кудерьками, подвесками: и заскучнела глазами в картину; картина открыла – картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.
От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет рассмеялся ореховой, резаной рожей.
Казалось, что мелодрама в глазах Василисы Сергевны – не кончится; годы пройдут, а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах – мелодрама; в словах – власть идей.
– Да, амортификацию переживает природа, – и тотчас же оборвала себя вскриком: – Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.
И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки своей.
Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам – нотабена: «профессорский» быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все – из-за лишней тысчонки; а у самих – два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра (а то – не было действия), все собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая – нет, вы представьте – на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь – умрет: Степанида Матвевна – старуха не дура: вернется она к своему археологу; что ни скажите, – а носит Радынский бандаж; словом – рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы, ставши профессором, изо дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:
– Да, – а пропо : ужас что! Ты ведь знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.

6

– Мы, – загремело из двери, – прямые углы: пара смежных равна двум прямым.
И профессор Коробкин, свисая макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в своей разлетайке; пустился доказывать:
– Да-с – угловатости в браке от неумения, чорт подери, обрести дополнение свое до прямого угла! – И с ушедшею в ворот большой головой (наезжал этот ворот на голову: шеи же не было) быстро дотачивал мнение:
– Вы мне найдите лишь косинус; вам – станет ясно; отсутствует – да-с – рациональная ясность во взгляде на брак, – подбоченился словом и в слово уставился.
– Да, да: рациональная ясность, дружочек, – усилие тысячелетий, предполагающее в человеческом мозге особое развитие клеточек.
Вспомнилось: лет тридцать пять был еще без усов, бороды, но – в очках, в сюртуке и в жилете, застегнутом туго, под тощей микиткою; жил словотрясом котангенсов; праздно боролся с клопами и спорить ходил с гнилозубым доцентом – в квартиру доцента; в окошко несло из помойки; они, протухая, себя проветряли основами геометрии; образовались воззрения: иррациональная мутность помойки и запахи тухлых яиц от противного ясно доказывали рациональность абстрактного космоса, с высшим усилием выволакиваемого из отхожего места к критериям жизни Лагранжа и Лейбница.
И меж помойкой и ними выковывалось мирозренье профессора.
Думал об этом, под мышкой щемя спинку стула; рукой перочинный свой ножик ловил; трах: тот ножик упал; затрещало сиденье, и дернулась скатерть; профессор своей головой провалился под стол и тянулся с кряхтеньем за ножиком: поднял, подбросил, вздохнул:
– Не легко же далась рациональная ясность мне. Снял он очки, подышал на очковые стекла, зевнул безочковым, усталым лицом:
– Да-с, да-с, да-с!
– Вы в абстрактах всегда, – равнодушно сказала ему Василиса Сергевна, перевлекаясь вниманием к Томочке, песику, и затыкая свой носик платочком:
– Пошел, гадкий пес: фу-фу-фу, какой запах!
И песик вскочил из-под Надиных юбок; испуганно бросивши взгляд на профессоршу, стал пробираться вдоль стен; и профессор пытался утешить печального песика:
– Томочка, – это не ты, брат, а – Наденька.
Тут позвонили. И Петр Леонидович Кувердяев с немым мадригалом предстал пред семейством, во всем темно-синем: рукой маргаритовый галстух поправил; в глазах веселели его афоризмы, когда бросил взгляд он на Надю, косившуюся на клохтавшего и желтолапого петуха, появившегося из сада – за хлебными крошками;
1 2 3 4