Особенно, возлежишь в бархате шершавых трав, и всё небо кажется измученной палитрой, отброшенной творцом за полминуты, разве что, до завершения картины, – эдакий пестрейший черновик с кропотливыми сгущениями гуашей в часы бесплодного исступления; и едва скрывающие фон, суетливые мазки, смешение красок, вдохновенные пятна, оброненные в убеждённости, что не иначе как мироздание всем кагалом вот-вот затихнет в предвкушении творимой мной мазни.
Вот каким суетливым куполом я обзавёлся без надобности строить кров и похлебно, ежесущно мельтешить, без перерыва даже на сновидения.
Я брожу с зайкой по самым дремучим тропам без устали и скуки, этих двух смердящих пособников времени. Мне кажется, что мы обитаем в настоящем и что бы в этом мире ни происходило, оно так и проистекает бесконечно. То самое неуловимое лезвие, та тончайшая нить происходящего тут повсюду тянется, и я её рассматриваю с неторопливым интересом. Воспоминания же мои наоборот – скорочтимы и вовсе не нарушают вдумчивого созерцания.
Зайка грызёт сладкую морковку да то и дело поглядывает на меня милыми глазёнками; и мы селимся где ни попадя и спим в уютном тепле неведомо откуда прибывающего света.
Как разгулье просторов Юпитера способно сочетаться с этим добрейшим уютом – понять не по силам.
Здесь я вижу предметы, не виданные ранее мной, разве что только в глубочайшем младенчестве. Хотя бы вот тонкостенная капля роняется испещрённым листом, и её поверхность едва колеблется на зелёных прожилках. И после необузданного падения вдруг превращается в алмазный венец сказочного правителя, с изогнутыми врозь изящными лучами. А если в неё попадёт лишь капелька света – алмаз превращается в россыпь драгоценнейших самоцветов, подкупных разве что вселенскому монарху.
Я долго вслушиваюсь в роднейшее слово, и оно в многократном эхе становится мудрёным префиксом неведомого наречия. Я медленно жую жареную курочку, и мне больно за мой обретаемый мир перед глыбной непостижимостью оставленной мною земной громады. В сущности так мало отличимой от реальности, но столь изрядно смертной даже в моих глазах. Вот что делает время, поселись оно в любом месте.
А на Земле Мишке с Зайкой всё же приходилось просыпаться, ибо тьма там, как водится, сменилась днём. Странники боязливо выбрались из-под одеял и поочерёдно запнулись об обогреватель, виновник страшной катастрофы.
Дом, чья дверь выплеснула на несчастных тяжёлую бадью дневного света, был вовсе неухожен и рассыхался у самой широкой просеки на краю обширной долины, вовсю кишащей престранной, но грандиозной вознёй. Люди, кто порознь, а кто и семьями, кто вручную, а кто и мудрёными машинами катили в разные стороны вековые брёвна. На подмостках высились грубо высеченные статуи размером от пингвина до гренландского кита. Не скажем ничего о скрежете и суете, царивших над трудоёмкой сей канителью. По обочинам иной раз торчали фигурки зевак.
Местность вокруг была безлесой донельзя. Поодаль высились скалы, явно сотрясаемые бойней каменоломен. Экий Гееном.
Мишка попятился восвояси в дом, но вдруг был выдернут из дверного проёма решительным рукопожатием.
– Со Свободой тебя, брат, – огласил человек. Он был мужласт и дымил табаками. Мишка зажмурился, предчувствуя, что геркулес вот-вот обнаружит, что жмёт лапу плюшевой игрушке, и швырнёт его с Зайкой на мостовую под жернующие дорожную пыль брёвна. Вид-то у мужлана был не особенно добрый, хоть и немолодой.
– Я, короче, на будущей неделе истукана своего докачу – будем балагурить. Воздадим должное возлиянию, – последнее мужик сказал юродиво, но артистично.
– Блин, истукан-то мой, – продолжал пришелец, проталкивая Мишку с Зайкой назад в дом, – истукана-то загнул я малость, когда вырубал. Помнишь, ты мне говорил: «На кой тебе такая статуя огромадная?» Помнишь, говорил, мол, подохну я, пока до места её допру. А вот допёр, на тебе! – и мужлан, явно собиравшийся гостить, прежде чем усесться, коснулся многозначительно застёжки шароваров.
– На тебе, допёр ведь!
Мишка, до сих пор боявшийся поднять глаза, осмелел и немедля понял, отчего сей гость так крепко обознался. Он всё время тырился куда-то на подоконник, ни разу не одарив собеседника взглядом.
– Знаешь, браток, ссуди-ка мне пару брёвен, ненадолго. А то мои, блин, лопаются, как сардельки. Колосс-то мой, видать, к концу пути тяжелеет, а может, и дерево стареет. Куда ему, бедняге, такой груз годами выдерживать, не человек же – ломается.
Мишка совсем притих и вот-вот ждал – вот взглянет, и нету нас с Зайкой. Человек и правда перевёл взгляд, но не на Мишку, а на рукомойник, расположенный прямо в прихожей. И рукомойнику он сообщил следующее, отчего-то совсем доверительно:
– Знаешь, остохерело мне всё. Раньше всё ясно было: Визирь всех имел, себе статую строить заставлял, ну придавили его его же статуей, а привычку истуканов на брёвнах катать не раздавили. И кто заставляет? В наше время – ходи, гуляй, свободой пьянись. Хошь травинки нюхай, хочешь в небо плюй. Нет, блин, с младых ногтей я статую эту долблю. А знаешь, не хочется иначе. Есть такие – задолбят каменного пингвинчика, мигом отволокут, установят и давай следующего. А мне подавай статую жизни. Десять лет её колочу и ещё столько же проволочу – не отступлюсь. А хотя, – позавидовал пришелец, – вы люди добрые, умеренные. Не мучат вас по ночам, небось, всякие алчности. Вот, брат, хотя бы скульптура твоя, совсем невелика, не пингвинчик какой-нибудь, и всё же не мой десятиаршинный истукан. Зато и жизнь у тебя полегче, и мысли почище.
Мишка с Зайкой, забившиеся в угол, уже почти не опасались быть опознанными. Гость облуждал глазами всё, что было в комнате: стенные крючки, плохо собранный шкаф и даже местный горизонт в окошке, но мишкин угол явно был заповедным для его взгляда. Обитатели земные не умели смотреть на собеседника, не говоря уже заглядывать ему в глаза. И если уж случайно и приходилось им видеть друг друга, то никакая сила не заставила бы их вглядеться и осознать, что же они увидели. Земные жители были всегда так озабочены и замучены, что способность созерцать давно у них утратилась, заменившись приторной наклонностью к исступлённым глазоблудиям.
– Ты знаешь, брат, – продолжил исповедально гость, – ты, брат, один друг мне настоящий, пожалуй. Никому не сказал бы, а тебе скажу. Страшно мне, очень страшно. В бреду каком-то я пожизненном, что ли, да и мы все. Смотри, лесов в земле нашей нет больше ни кустика. Каждое брёвнышко из-за моря привозимо. Стоит безумно и трухлявое, лопается скоро и окончательно. Почвы давно ветры выдули. Не голодаем мы пока, но полжизни гниём за пропитание, а что остаётся, расходуем на воздвижение проклятых статуй. Что ты в жизни видел, кроме скальных участков, брёвен да повседневной охоты за пищей? И так все – и победнее нас – пингвинщики несчастные и обладатель гигантского колосса, что в центре полуострова, богач Рочекко. Тоже хоть и нежится в благонюханьях, а голова-то его, голова-то – озабочена не хуже голодного.
О грядущем мире сказками тешимся: дескать, кто статую больше отгрохает, тот и Бога больше всех любит, так и воздастся ему по любви его. А ты скажи вот по совести, о чём ты думаешь, когда статую свою долбишь или пихаешь её по уши в пыли, – ты не о Боге думаешь, ты размышляешь, как бы статуя твоя меньше других не вышла.
Ну ладно, ты-то как, мой милый малый, чего это я всё о себе да о себе? – Грубое лицо гостя разулыбилось, насколько то было дано, и взглянул он прямо и открыто, но опять же не на Мишку, а на огарок свечи на обеденном столе, заваленном вчерашними объедками.
– Мне страшно ещё и потому, – вдруг вновь возвестил пришелец, – что не может же быть, что вся безумная масса людей столь безумна. Должен быть и есть какой-то глубиннейший смысл в этом извечном жертвоприношении себя в счёт будущей жизни либо во имя потомств. И мы сотни раз толковали с тобой об этом сокровенном смысле, но так и не нашли его. Так и бродим неприкаянными. А знаешь, иногда, особенно прозрачными утрами, когда вчерашняя пыль уже улеглась, а сегодняшняя ещё не тронута, мне кажется, что где-то совсем под рукой есть наипростейший ключ этой загадки, что едва потянешься к нему, и весь наш опалённый кошмар закончится, голова стряхнёт извечный колпак озабоченности. Эта развязка такая простая и доступная, что кажется, часок-другой в тенистом саду едва пошуршать шагами опавшую листву, и она наступит, и всё станет ясно и покойно.
Грубое лицо гостя вовсе омедвежилось, а Мишка так заслушался, что чуть было не вскрикнул, что есть такая развязка и он, пушистый медведь, хорошо знает, где она, но, припомнив кошмар минувшей ночи, лишивший его с Зайкой дома, бедняга и вовсе притих.
– Нет такого ключа, блеф это, мираж, оправдание смердящей плоти, не желающей потеть во имя духа, во имя благодати и боголюбия, – вдруг рявкнул посетитель совсем неожидаемо, – вот хотя б взглянуть на наше существование незашоренными очами. К чему, к примеру, Закон позволяет волочить статуи по нечётным дням, а по чётным предписывает их долбить, и только каждый пятый день искать себе пропитание и строить кров? Зачем Закон запрещает приволочь сначала обрубок скалы к откупленному месту и лишь потом выдалбливать скульптуру, спокойно и без спешки, а не в суете посреди дороги? Не нам с тобой тырить в глаза лубочными пояснениями, дескать, Богу будет неясно, если покатит человек всю жизнь брёвнами по просеке необработанный камень, может, он его просто так катит от нечего делать. А коли, не дай Бог, посреди пути помрёт, то и не воздастся ему по трудам его бесплодным. Посему – кати и долби одновременно.
Ну а чего ж, к примеру, нельзя выточить статую прямо в скале – как же! Сказано в Законе: «Вознеси славу Его…», а как её вознесёшь, не сдвигаясь с места? И ещё Закон сообщает, что он-то ещё милосердный, что обрабатывая скалу по пути, мы отбрасываем лишнюю пыль и крошку, премного статую к концу дороги облегчая. Какое к лешему послабление?! Десятый год волочу, а с каждым днём всё надрывнее, всё более клеится к земле истукан.
– Ну полно, совсем я заврался, – вдруг воспрял мужлан, – разве не торчу я в кайфе от успеха, едва завидев некоего погорельца, начавшего со мной одновременно и даже пораньше, но пыхтящего теперь за многие мили позади, и не гордость ли взыграет при первом сравнении моего колосса вот хотя бы и с твоим жалким каменным обрубком? Нет, брат, немалого достиг я, немалого. И брёвнышки ты мне всё же дай, помнишь, как я тебе в начале лучшую скалу в округе раздобыл? А что ты из неё, красавицы, за уродца выбил, не мне решать, а должок оплати.
Морда пришельца вдруг раскраснелась, теперь он недобро зырился прямо в потолок над собой и молчал в ожидании ответа.
Мишка почувствовал, что если он такового не поимеет, то ненароком и взглянет на пушистых собеседников, и, собравшись с духом, промямлил:
– Хорошо, хорошо.
– Ну вот и славненько, – смягчился гость, сразу посерев лицом обратно. – Завтра зайду за тобой, сходим к твоей статуе, заодно и похвастаешь успехом.
Пришелец едва окончил, сразу резко вскочил со стула и вышел вон, полоснув на прощание по Мишке невидящими глазами. Только дверь захлопнулась, комната залилась сумраком, ибо время явно не спало и день был съеден окончательно.
Мишка с Зайкой, оставшись одни, забродили по комнате и наткнулись на обеденный стол. Они стали копошиться в оставленной на нём пище. Мишка выбрал кусочек курочки, но совсем холодный, безвкусный, а Зайка, погрызя горькую морковку, взялся за кусочек шоколадки, вовсе не растаявший, ибо было холодно.
– Зайка, – прожевал Мишка, – надо что-то делать – мы совсем пропадём с этими извергами. Нужно найти, как нам обратно вернуться. А это не получится, пока мы не поймём, как сюда попали. А человек этот совсем жуткий. Вдруг поймёт, что мы просто Зайкомишки, а никакие не владельцы возжеланных им брёвен?
– Он не плохой, – вдруг сказал Зайка, давясь шоколадкой, – он страдает от своего пристрастия, но поделать ничего не может.
– И не поделает, – заворчал Медведь, – он скорее нас под брёвна бросит, чем поверит, что его боголюбие неправильное.
– А ты почём знаешь? – спросил Зайка. – Может, даже очень правильное. Может, Бог его очень требовательный и неласковый.
– Не может быть неласкового Бога, Зайка, – рассудил Мишка. – Если он неласковый, это уже не Бог.
Зайка согласился:
– Да, Бог у него тот же, что и у нас, просто Он редко тут бывает.
– Но бывает же, – решил Мишка, догладывая снедь, – иначе отчего он так обмедведился, когда про тенистый сад с шуршащей листвой заговорил?
Странники доели, что было, и зашагали в спальню. Там было ещё холоднее, а по углам, как и прежде, шастало время.
На месте, где растаяла колыбелька, одеяло было ещё очень тёплым, и Зайка немедля под него забрался и оттуда стал Мишку зазывать, но тот вдруг зафантазировал и наверняка бы вовсе замёрз, если б Зайка его сильно не окликнул:
– Мишка, иди под одеяло, простудишься!
– Да подожди ты, Зайка, я, кажется, прозрился!
Зайка испугался и спрятался под ушки, а Мишка стал вещать:
– Посмотри, Зайка, как прожжено одеяло, значит, что-то его прожгло. Я думаю, что эта штука, что нас всё время об себя запинает, – обогреватель и его надобно включить.
Мишка решительно стал щупать пластмассовый прибор, и наконец тот мерно зажужжал, обдаваясь теплом.
– Вот здорово! – восхитился Зайка из-под ушек. – Ты самый хороший, качественный и умный. – Мишка вовсе ободрился и стал размышлять дальше, а Зайка нечаянно заснул.
Утро началось лишь бледностью окна и свежей влагой дуновенья, напоминающей ветерок юпитерианского леса.
Есть в мире вещи, которые как ни мучай, как ни истребляй, где-нибудь да и пробьются, просочатся и вновь займут своё незыблемое место. Как непредсказуемо любое начало – преддверие ли это драмы или фарса, – так неясна эта утренняя прохлада, предвестник ли это радости великой иль горького несчастья. А эти два крота дружны и следуют вместе.
Всё это подумал бы Мишка, если 6 всю ночь не размышлял, сидя на кровати, как же он с Зайкой всё-таки сюда попал. У него ничего не получалось, пока Зайка не проснулся и всё не объяснил.
– Мишка, мне снилось, что весь зелёный наш мир – лишь крупица этого прожжённого одеяла, а мы сюда попали потому, что его прожгли! – выпалил Зайка одним дыханием. Мишка аж запыхтел от недоверия, но вдруг сообразил, что свежий ветерок на пыльной планете – это чудо, а чудо – это Бог. Значит, не забросил Он нас здесь с Зайкой. Вот какой правильный сон Зайчонку приснил.
– Так давай скорее жечь одеяло обратно, пока мужик за брёвнами не пришёл, – засуетился Мишка и сразу потянул одеяло к обогревателю. Но Зайка вцепился в него и заупирался, несмотря что ушки, свисая, мешали тянуть и перевешивали.
– Мишка, не надо, наш мир такая маленькая крупичечка, вдруг он весь сгорит и пропадёт с мишками, опушками и зайками!
Мишка сразу уступил и призадумался, но тут дверь в прихожей хлопнулась и явился вчерашний человек. Он вещал ещё с порога, если ещё не из-за двери:
– Блин, с утра мне все толдынят: не бери у Мрыша брёвна, Джоф, они у него гнилые, поломаются, а с тебя выкуп запросит. Мрыш, Мрыш, ты меня не обманешь? Пойдём, покажешь брёвнышки и сразу со стряпчим уладимся, он уж со вчера, паскуда, гонорара ждёт. А трепачи-отговорщики, они, видать, завидники. И то правда, кто в наш век взаймы даёт? Разве что вот мы – друзья, и только.
Тем временем Джоф вытолкал Мишку с Зайкой на улицу, лишь успел Зайка изловчиться нацепить на Мишку шарфик, оброненный кем-то в прихожей.
День на Земле выдался пятый, то есть не волочительно-долбительный, а строительно-добывательный. Пыли было мало, истуканы на брёвнах торчали тут и там, поброшенные вдоль и поперёк великой просеки. А люди сравнительно тихо рыскали по окрестностям, охотясь или обмениваясь наохоченным. Кое-кто сидел по домам, починяя кров.
Деловитый Джоф не скоро дотолкал Мишку с Зайкой до их истукана. Оный маленьким обрубком вовсе не показался. Овальная громада локтей эдак тридцать в длину и десять в толщину. Морда у статуи была со скошенным носом и почти законченными косыми глазами. У статуи переминался с ноги на ногу стряпчий. Он немало обрадовался, завидев Джофа с компанией, получил магарыч и смылся после того, как Мишку заставили чего-то нацарапать на бумажке, врученной стряпчим.
– Ну, пока! – гаркнул землянин и, подхватив на плечо сразу три бревна, вдруг утопал впрочь.
В бумажке оказалось написано, что если Джоф брёвна через время не вернёт, то Мишка, исполняющий роль Мрыша, вправе отрубить нос джофовой статуе, но на какое время брёвна взяты, указано не было.
– Кажется, нас обманули, – испугался Мишка, – вот вернётся этот самый Мрыш и спросит свои брёвна, а у нас их Джоф насовсем увёл. Вот он нам носы-то и пообрубает.
Зайка забоялся и заплакал, вытирая слезинки ушком.
1 2 3 4 5 6 7
Вот каким суетливым куполом я обзавёлся без надобности строить кров и похлебно, ежесущно мельтешить, без перерыва даже на сновидения.
Я брожу с зайкой по самым дремучим тропам без устали и скуки, этих двух смердящих пособников времени. Мне кажется, что мы обитаем в настоящем и что бы в этом мире ни происходило, оно так и проистекает бесконечно. То самое неуловимое лезвие, та тончайшая нить происходящего тут повсюду тянется, и я её рассматриваю с неторопливым интересом. Воспоминания же мои наоборот – скорочтимы и вовсе не нарушают вдумчивого созерцания.
Зайка грызёт сладкую морковку да то и дело поглядывает на меня милыми глазёнками; и мы селимся где ни попадя и спим в уютном тепле неведомо откуда прибывающего света.
Как разгулье просторов Юпитера способно сочетаться с этим добрейшим уютом – понять не по силам.
Здесь я вижу предметы, не виданные ранее мной, разве что только в глубочайшем младенчестве. Хотя бы вот тонкостенная капля роняется испещрённым листом, и её поверхность едва колеблется на зелёных прожилках. И после необузданного падения вдруг превращается в алмазный венец сказочного правителя, с изогнутыми врозь изящными лучами. А если в неё попадёт лишь капелька света – алмаз превращается в россыпь драгоценнейших самоцветов, подкупных разве что вселенскому монарху.
Я долго вслушиваюсь в роднейшее слово, и оно в многократном эхе становится мудрёным префиксом неведомого наречия. Я медленно жую жареную курочку, и мне больно за мой обретаемый мир перед глыбной непостижимостью оставленной мною земной громады. В сущности так мало отличимой от реальности, но столь изрядно смертной даже в моих глазах. Вот что делает время, поселись оно в любом месте.
А на Земле Мишке с Зайкой всё же приходилось просыпаться, ибо тьма там, как водится, сменилась днём. Странники боязливо выбрались из-под одеял и поочерёдно запнулись об обогреватель, виновник страшной катастрофы.
Дом, чья дверь выплеснула на несчастных тяжёлую бадью дневного света, был вовсе неухожен и рассыхался у самой широкой просеки на краю обширной долины, вовсю кишащей престранной, но грандиозной вознёй. Люди, кто порознь, а кто и семьями, кто вручную, а кто и мудрёными машинами катили в разные стороны вековые брёвна. На подмостках высились грубо высеченные статуи размером от пингвина до гренландского кита. Не скажем ничего о скрежете и суете, царивших над трудоёмкой сей канителью. По обочинам иной раз торчали фигурки зевак.
Местность вокруг была безлесой донельзя. Поодаль высились скалы, явно сотрясаемые бойней каменоломен. Экий Гееном.
Мишка попятился восвояси в дом, но вдруг был выдернут из дверного проёма решительным рукопожатием.
– Со Свободой тебя, брат, – огласил человек. Он был мужласт и дымил табаками. Мишка зажмурился, предчувствуя, что геркулес вот-вот обнаружит, что жмёт лапу плюшевой игрушке, и швырнёт его с Зайкой на мостовую под жернующие дорожную пыль брёвна. Вид-то у мужлана был не особенно добрый, хоть и немолодой.
– Я, короче, на будущей неделе истукана своего докачу – будем балагурить. Воздадим должное возлиянию, – последнее мужик сказал юродиво, но артистично.
– Блин, истукан-то мой, – продолжал пришелец, проталкивая Мишку с Зайкой назад в дом, – истукана-то загнул я малость, когда вырубал. Помнишь, ты мне говорил: «На кой тебе такая статуя огромадная?» Помнишь, говорил, мол, подохну я, пока до места её допру. А вот допёр, на тебе! – и мужлан, явно собиравшийся гостить, прежде чем усесться, коснулся многозначительно застёжки шароваров.
– На тебе, допёр ведь!
Мишка, до сих пор боявшийся поднять глаза, осмелел и немедля понял, отчего сей гость так крепко обознался. Он всё время тырился куда-то на подоконник, ни разу не одарив собеседника взглядом.
– Знаешь, браток, ссуди-ка мне пару брёвен, ненадолго. А то мои, блин, лопаются, как сардельки. Колосс-то мой, видать, к концу пути тяжелеет, а может, и дерево стареет. Куда ему, бедняге, такой груз годами выдерживать, не человек же – ломается.
Мишка совсем притих и вот-вот ждал – вот взглянет, и нету нас с Зайкой. Человек и правда перевёл взгляд, но не на Мишку, а на рукомойник, расположенный прямо в прихожей. И рукомойнику он сообщил следующее, отчего-то совсем доверительно:
– Знаешь, остохерело мне всё. Раньше всё ясно было: Визирь всех имел, себе статую строить заставлял, ну придавили его его же статуей, а привычку истуканов на брёвнах катать не раздавили. И кто заставляет? В наше время – ходи, гуляй, свободой пьянись. Хошь травинки нюхай, хочешь в небо плюй. Нет, блин, с младых ногтей я статую эту долблю. А знаешь, не хочется иначе. Есть такие – задолбят каменного пингвинчика, мигом отволокут, установят и давай следующего. А мне подавай статую жизни. Десять лет её колочу и ещё столько же проволочу – не отступлюсь. А хотя, – позавидовал пришелец, – вы люди добрые, умеренные. Не мучат вас по ночам, небось, всякие алчности. Вот, брат, хотя бы скульптура твоя, совсем невелика, не пингвинчик какой-нибудь, и всё же не мой десятиаршинный истукан. Зато и жизнь у тебя полегче, и мысли почище.
Мишка с Зайкой, забившиеся в угол, уже почти не опасались быть опознанными. Гость облуждал глазами всё, что было в комнате: стенные крючки, плохо собранный шкаф и даже местный горизонт в окошке, но мишкин угол явно был заповедным для его взгляда. Обитатели земные не умели смотреть на собеседника, не говоря уже заглядывать ему в глаза. И если уж случайно и приходилось им видеть друг друга, то никакая сила не заставила бы их вглядеться и осознать, что же они увидели. Земные жители были всегда так озабочены и замучены, что способность созерцать давно у них утратилась, заменившись приторной наклонностью к исступлённым глазоблудиям.
– Ты знаешь, брат, – продолжил исповедально гость, – ты, брат, один друг мне настоящий, пожалуй. Никому не сказал бы, а тебе скажу. Страшно мне, очень страшно. В бреду каком-то я пожизненном, что ли, да и мы все. Смотри, лесов в земле нашей нет больше ни кустика. Каждое брёвнышко из-за моря привозимо. Стоит безумно и трухлявое, лопается скоро и окончательно. Почвы давно ветры выдули. Не голодаем мы пока, но полжизни гниём за пропитание, а что остаётся, расходуем на воздвижение проклятых статуй. Что ты в жизни видел, кроме скальных участков, брёвен да повседневной охоты за пищей? И так все – и победнее нас – пингвинщики несчастные и обладатель гигантского колосса, что в центре полуострова, богач Рочекко. Тоже хоть и нежится в благонюханьях, а голова-то его, голова-то – озабочена не хуже голодного.
О грядущем мире сказками тешимся: дескать, кто статую больше отгрохает, тот и Бога больше всех любит, так и воздастся ему по любви его. А ты скажи вот по совести, о чём ты думаешь, когда статую свою долбишь или пихаешь её по уши в пыли, – ты не о Боге думаешь, ты размышляешь, как бы статуя твоя меньше других не вышла.
Ну ладно, ты-то как, мой милый малый, чего это я всё о себе да о себе? – Грубое лицо гостя разулыбилось, насколько то было дано, и взглянул он прямо и открыто, но опять же не на Мишку, а на огарок свечи на обеденном столе, заваленном вчерашними объедками.
– Мне страшно ещё и потому, – вдруг вновь возвестил пришелец, – что не может же быть, что вся безумная масса людей столь безумна. Должен быть и есть какой-то глубиннейший смысл в этом извечном жертвоприношении себя в счёт будущей жизни либо во имя потомств. И мы сотни раз толковали с тобой об этом сокровенном смысле, но так и не нашли его. Так и бродим неприкаянными. А знаешь, иногда, особенно прозрачными утрами, когда вчерашняя пыль уже улеглась, а сегодняшняя ещё не тронута, мне кажется, что где-то совсем под рукой есть наипростейший ключ этой загадки, что едва потянешься к нему, и весь наш опалённый кошмар закончится, голова стряхнёт извечный колпак озабоченности. Эта развязка такая простая и доступная, что кажется, часок-другой в тенистом саду едва пошуршать шагами опавшую листву, и она наступит, и всё станет ясно и покойно.
Грубое лицо гостя вовсе омедвежилось, а Мишка так заслушался, что чуть было не вскрикнул, что есть такая развязка и он, пушистый медведь, хорошо знает, где она, но, припомнив кошмар минувшей ночи, лишивший его с Зайкой дома, бедняга и вовсе притих.
– Нет такого ключа, блеф это, мираж, оправдание смердящей плоти, не желающей потеть во имя духа, во имя благодати и боголюбия, – вдруг рявкнул посетитель совсем неожидаемо, – вот хотя б взглянуть на наше существование незашоренными очами. К чему, к примеру, Закон позволяет волочить статуи по нечётным дням, а по чётным предписывает их долбить, и только каждый пятый день искать себе пропитание и строить кров? Зачем Закон запрещает приволочь сначала обрубок скалы к откупленному месту и лишь потом выдалбливать скульптуру, спокойно и без спешки, а не в суете посреди дороги? Не нам с тобой тырить в глаза лубочными пояснениями, дескать, Богу будет неясно, если покатит человек всю жизнь брёвнами по просеке необработанный камень, может, он его просто так катит от нечего делать. А коли, не дай Бог, посреди пути помрёт, то и не воздастся ему по трудам его бесплодным. Посему – кати и долби одновременно.
Ну а чего ж, к примеру, нельзя выточить статую прямо в скале – как же! Сказано в Законе: «Вознеси славу Его…», а как её вознесёшь, не сдвигаясь с места? И ещё Закон сообщает, что он-то ещё милосердный, что обрабатывая скалу по пути, мы отбрасываем лишнюю пыль и крошку, премного статую к концу дороги облегчая. Какое к лешему послабление?! Десятый год волочу, а с каждым днём всё надрывнее, всё более клеится к земле истукан.
– Ну полно, совсем я заврался, – вдруг воспрял мужлан, – разве не торчу я в кайфе от успеха, едва завидев некоего погорельца, начавшего со мной одновременно и даже пораньше, но пыхтящего теперь за многие мили позади, и не гордость ли взыграет при первом сравнении моего колосса вот хотя бы и с твоим жалким каменным обрубком? Нет, брат, немалого достиг я, немалого. И брёвнышки ты мне всё же дай, помнишь, как я тебе в начале лучшую скалу в округе раздобыл? А что ты из неё, красавицы, за уродца выбил, не мне решать, а должок оплати.
Морда пришельца вдруг раскраснелась, теперь он недобро зырился прямо в потолок над собой и молчал в ожидании ответа.
Мишка почувствовал, что если он такового не поимеет, то ненароком и взглянет на пушистых собеседников, и, собравшись с духом, промямлил:
– Хорошо, хорошо.
– Ну вот и славненько, – смягчился гость, сразу посерев лицом обратно. – Завтра зайду за тобой, сходим к твоей статуе, заодно и похвастаешь успехом.
Пришелец едва окончил, сразу резко вскочил со стула и вышел вон, полоснув на прощание по Мишке невидящими глазами. Только дверь захлопнулась, комната залилась сумраком, ибо время явно не спало и день был съеден окончательно.
Мишка с Зайкой, оставшись одни, забродили по комнате и наткнулись на обеденный стол. Они стали копошиться в оставленной на нём пище. Мишка выбрал кусочек курочки, но совсем холодный, безвкусный, а Зайка, погрызя горькую морковку, взялся за кусочек шоколадки, вовсе не растаявший, ибо было холодно.
– Зайка, – прожевал Мишка, – надо что-то делать – мы совсем пропадём с этими извергами. Нужно найти, как нам обратно вернуться. А это не получится, пока мы не поймём, как сюда попали. А человек этот совсем жуткий. Вдруг поймёт, что мы просто Зайкомишки, а никакие не владельцы возжеланных им брёвен?
– Он не плохой, – вдруг сказал Зайка, давясь шоколадкой, – он страдает от своего пристрастия, но поделать ничего не может.
– И не поделает, – заворчал Медведь, – он скорее нас под брёвна бросит, чем поверит, что его боголюбие неправильное.
– А ты почём знаешь? – спросил Зайка. – Может, даже очень правильное. Может, Бог его очень требовательный и неласковый.
– Не может быть неласкового Бога, Зайка, – рассудил Мишка. – Если он неласковый, это уже не Бог.
Зайка согласился:
– Да, Бог у него тот же, что и у нас, просто Он редко тут бывает.
– Но бывает же, – решил Мишка, догладывая снедь, – иначе отчего он так обмедведился, когда про тенистый сад с шуршащей листвой заговорил?
Странники доели, что было, и зашагали в спальню. Там было ещё холоднее, а по углам, как и прежде, шастало время.
На месте, где растаяла колыбелька, одеяло было ещё очень тёплым, и Зайка немедля под него забрался и оттуда стал Мишку зазывать, но тот вдруг зафантазировал и наверняка бы вовсе замёрз, если б Зайка его сильно не окликнул:
– Мишка, иди под одеяло, простудишься!
– Да подожди ты, Зайка, я, кажется, прозрился!
Зайка испугался и спрятался под ушки, а Мишка стал вещать:
– Посмотри, Зайка, как прожжено одеяло, значит, что-то его прожгло. Я думаю, что эта штука, что нас всё время об себя запинает, – обогреватель и его надобно включить.
Мишка решительно стал щупать пластмассовый прибор, и наконец тот мерно зажужжал, обдаваясь теплом.
– Вот здорово! – восхитился Зайка из-под ушек. – Ты самый хороший, качественный и умный. – Мишка вовсе ободрился и стал размышлять дальше, а Зайка нечаянно заснул.
Утро началось лишь бледностью окна и свежей влагой дуновенья, напоминающей ветерок юпитерианского леса.
Есть в мире вещи, которые как ни мучай, как ни истребляй, где-нибудь да и пробьются, просочатся и вновь займут своё незыблемое место. Как непредсказуемо любое начало – преддверие ли это драмы или фарса, – так неясна эта утренняя прохлада, предвестник ли это радости великой иль горького несчастья. А эти два крота дружны и следуют вместе.
Всё это подумал бы Мишка, если 6 всю ночь не размышлял, сидя на кровати, как же он с Зайкой всё-таки сюда попал. У него ничего не получалось, пока Зайка не проснулся и всё не объяснил.
– Мишка, мне снилось, что весь зелёный наш мир – лишь крупица этого прожжённого одеяла, а мы сюда попали потому, что его прожгли! – выпалил Зайка одним дыханием. Мишка аж запыхтел от недоверия, но вдруг сообразил, что свежий ветерок на пыльной планете – это чудо, а чудо – это Бог. Значит, не забросил Он нас здесь с Зайкой. Вот какой правильный сон Зайчонку приснил.
– Так давай скорее жечь одеяло обратно, пока мужик за брёвнами не пришёл, – засуетился Мишка и сразу потянул одеяло к обогревателю. Но Зайка вцепился в него и заупирался, несмотря что ушки, свисая, мешали тянуть и перевешивали.
– Мишка, не надо, наш мир такая маленькая крупичечка, вдруг он весь сгорит и пропадёт с мишками, опушками и зайками!
Мишка сразу уступил и призадумался, но тут дверь в прихожей хлопнулась и явился вчерашний человек. Он вещал ещё с порога, если ещё не из-за двери:
– Блин, с утра мне все толдынят: не бери у Мрыша брёвна, Джоф, они у него гнилые, поломаются, а с тебя выкуп запросит. Мрыш, Мрыш, ты меня не обманешь? Пойдём, покажешь брёвнышки и сразу со стряпчим уладимся, он уж со вчера, паскуда, гонорара ждёт. А трепачи-отговорщики, они, видать, завидники. И то правда, кто в наш век взаймы даёт? Разве что вот мы – друзья, и только.
Тем временем Джоф вытолкал Мишку с Зайкой на улицу, лишь успел Зайка изловчиться нацепить на Мишку шарфик, оброненный кем-то в прихожей.
День на Земле выдался пятый, то есть не волочительно-долбительный, а строительно-добывательный. Пыли было мало, истуканы на брёвнах торчали тут и там, поброшенные вдоль и поперёк великой просеки. А люди сравнительно тихо рыскали по окрестностям, охотясь или обмениваясь наохоченным. Кое-кто сидел по домам, починяя кров.
Деловитый Джоф не скоро дотолкал Мишку с Зайкой до их истукана. Оный маленьким обрубком вовсе не показался. Овальная громада локтей эдак тридцать в длину и десять в толщину. Морда у статуи была со скошенным носом и почти законченными косыми глазами. У статуи переминался с ноги на ногу стряпчий. Он немало обрадовался, завидев Джофа с компанией, получил магарыч и смылся после того, как Мишку заставили чего-то нацарапать на бумажке, врученной стряпчим.
– Ну, пока! – гаркнул землянин и, подхватив на плечо сразу три бревна, вдруг утопал впрочь.
В бумажке оказалось написано, что если Джоф брёвна через время не вернёт, то Мишка, исполняющий роль Мрыша, вправе отрубить нос джофовой статуе, но на какое время брёвна взяты, указано не было.
– Кажется, нас обманули, – испугался Мишка, – вот вернётся этот самый Мрыш и спросит свои брёвна, а у нас их Джоф насовсем увёл. Вот он нам носы-то и пообрубает.
Зайка забоялся и заплакал, вытирая слезинки ушком.
1 2 3 4 5 6 7