Это показывает, что широкие массы — впервые за всю историю русской культуры — страстно заинтересовались своим родным языком и жаждут во что бы то ни стало понять, каков его исторический путь, каковы его законы и требования.
Каждую из этих. книг я назвал бы “Занимательная лингвистика”, так как они принадлежат к той же категории популярных изданий, что “Занимательная химия”, “Занимательная геометрия”, “Занимательная физика”, которые пользуются у нас заслуженной славой. Их главная задача не столько в том, чтобы приобщить читателя к теоретическим течениям и веяниям современной лингвистики, сколько в том, чтобы научить его думать о родной речи, о ее красотах, причудах и принципах.
От большинства популяризаторских книг книги Борового, Казанского, Успенского отличаются тем, что они не пересказывают фактов и сведений, полученных из вторых рук. Нет, это книги творческие. Боровой, например, в своих чрезвычайно интересных этюдах по истории советской лексики опирается исключительно на свои разыскания. Это в полном смысле слова научные книги, но обращены они к неискушенным читателям — простым советским людям, которые сроду не занимались никакой филологией. Такова же прелестная книга Измаила Уразова “Почему мы так говорим”.
В первый раз за все время существования лингвистики она вышла из профессорских кабинетов на улицу, завладевает умами людей, никогда не интересовавшихся ею.
Здесь очень характерное знамение времени. С какой жадностью современный читатель набрасывается на подобные книги, видно хотя бы из того, что "Слово о словах” Льва Успенского выдержало в короткое время три издания, а книги Уразова и Казанского разошлись буквально в два-три дня. Столь же горячо и радушно встретил читатель изданную в городе Горьком книгу профессора А.В. Миртова “Говори правильно”, ленинградскую книгу Бориса Тимофеева “Так ли мы говорим?” и ранее изданную (в Вологде) книгу Б. Головина “О культуре русской речи”. Характерно, что и книга Казанского и книга Успенского — обе украшены множеством разнообразных картинок, среди которых немало комических. Уже одно это показывает, на какого читателя рассчитаны новые книги.
Интерес к своему языку у этого читателя отнюдь не академический, а мятежный и бурный. Об этом можно судить даже по заглавиям статей, которые печатаются теперь в таком изобилии на страницах наших газет и журналов. Одна статья названа: “Это крайне тревожно”. Другая — “Пожалейте читателя”. Третья — “Об одном позорном пережитке” и т. д. В них ни тени спокойствия. Все они полемичны и пылки.
V
Вообще в наших нынешних спорах о родном языке больше всего поразительна их необыкновенная страстность.
Чуть только дело дойдет до вопроса о том, не портится ли русский язык, не засоряется ли он такими словами, которые губят его красоту, самые спокойные люди вдруг начинают выходить из себя.
Вы только вслушайтесь, каким трагическим голосом — словно произошла катастрофа! — говорит писатель Константин Паустовский о тех мучительных чувствах, которые ему пришлось испытать, когда до его слуха донеслись вот такие две фразы, сказанные кем-то над летней рекой:
— Закругляйтесь купаться!
— Соблюдайте лимит времени!
Едва только писатель услыхал эти фразы, с нкм произошло что-то страшное:
“Солнце в моих глазах померкло от этих слов. Я как-то сразу ослеп и оглох. Я уже не видел блеска воды, воздуха, не слышал запаха клевера, смеха белобрысых мальчишек, удивших рыбу с моста. Мне стало даже страшно...” В своем праведном гневе (которому я, конечно, глубочайше сочувствую) писатель так пылко возненавидел того, кто произнес эту фразу, что стал обвинять его в преступном цинизме. “Я подумал, — пишет он, — до какого же холодного безразличия к своей стране, к своему народу, до какого невежества и наплевательского отношения к истории России, к ее настоящему и будущему нужно дойти, чтобы заменить живой и светлый русский язык речевым мусором” [К. Паустовский, Живое и мертвое слово. “Известия” от 30 декабря 1960 года.]. Как бы ни относиться к этим резким суждениям писателя о двух фразах, услышанных им, нельзя не видеть, что суждения эти чрезвычайно характерны для тех горячих, тревожных, я бы сказал: неистовых чувств, которыми так часто бывают окрашены все нынешние наши разговоры и споры о родном языке.
Другой писатель, Борис Лавренев, выражает свою ненависть к подобным словам еще более пылко и страстно.
“Мне физически больно, — пишет он, — слышать изуродованные русские слова: учёба вместо “учение”, глажка вместо “глаженье”, зачитать вместо “прочесть” или “прочитать”. Люди, которые так говорят, — это убийцы великого, могучего, правдивого и свободного русского языка, на котором так чисто, с такой любовью к его живому звучанию говорил и писал Ленин” [Б. Лавренев, Автобиография. «Новый мир», 1959, № 4, стр. 67.]. Достаточно вспомнить, с какой непримиримой враждебностью относился покойный Федор Васильевич Гладков ко всякому, кто, например, ставил неправильные ударения в слове реку или употреблял выражение пара минут, пара дней. Как-то около месяца я провел с ним в больнице и с большим огорчением вспоминаю теперь, какой у него сделался сердечный припадок, когда один из больных (по образованию геолог) вздумал защищать перед ним слово учёба, к которому Федор Васильевич питал самую пылкую ненависть.
Таких случаев я наблюдал очень много. Люди стонут, хватаются за сердце, испытывают лютые муки, когда в их присутствии так или иначе уродуется русская речь.
Причем замечательно, что наряду с уродливыми словами и фразами они зачастую ненавидят и тех, кто ввел этих уродов в свою речь.
— Я бы ей, мерзавке, глаза выцарапала, — сказал одна старая женщина (обычно весьма добродушная), когда услышала, как некая дева с искренним восторгом закричала подруге:
— Смотри, какие шикарные похороны !
Дева действительно была воплощением пошлости: ее восклицание шикарные похороны носило на себе отпечаток самых затхлых низин обывательщины. За это — и только за это — старуха отнеслась к ее словам с такой злобой.
Потому что очень часто тот или иной речевой оборот бывает нам люб или гадок не сам по себе, но главным образом в связи с той средой, которая породила его.
О подобных случаях хорошо говорил еще в 20-х годах один из талантливейших наших филологов.
“Это, — говорил он, — борьба не против слова, а против того, что за ним: против душевной пустоты, против попытки заткнуть словом прорехи мысли и совести” [А.Г. Горнфельд, Муки слова. М.-Л., 1927, стр. 205.]. И более подробно — о том же: “Чаще всего наше чувство протестует не столько против самих словечек, сколько против того, что за ними. Их неточность и неправильность, их безграмотность и чужеродность не были бы так несносны, если бы не были очевиднейшим выражением внутренней пошлости и кривляния, неискренности и легкости в мыслях необычайной” [Там же, стр. 196.] Вот в какой атмосфере раскаленных страстей уже с 20-30-х годов происходят у нас разговоры о красоте и уродствах нашей речи. “Пошлость”, “кривляние”, “неискренность”, “душевная пустота”, “прорехи мысли и совести”-разве не видно по этим сердитым словам, какие необузданные, бурные чувства вызывают во многих сердцах споры о родном языке?
До какого накала дошли они нынче, я убедился, так сказать, на собственном опыте.
Стоило мне напечатать в “Известиях” небольшую статью о некоторых тенденциях современного языкового развития, и я получил от читателей сотни взволнованных писем, где вопросы о родном языке дебатируются с беспримерной запальчивостью.
Например, московский житель Герасим Афанасьевич Бальбух, найдя в моей статье выражение, которое показалось ему неудачным, именует меня в своем письме шарлатаном и другими еще более едкими прозвищами, нисколько не опасаясь судебной ответственности.
А кандидат наук (!) Борис Вячеславович Мелас рассылает по разным инстанциям гневные статьи и заметки, упрекающие меня в дикой безграмотности, восставая против таких якобы уродливых слов, как: мне сдается, угнездились, отшибить и т. д., хотя, право же, они чисто русские, простые и ясные.
Вообще всем этим письмам — умным и глупым равно — свойственна повышенная эмоциональность, взволнованность. Обвиняют ли читатели неряшливый газетный жаргон, приводят ли они вопиющие примеры тех искажений, которые встречаются в речи учителей и учащихся, указывают ли на речевые погрешности радио, ясно, что для каждого из них это жгучий вопрос, который они не могут обсуждать хладнокровно.
Возьмем хотя бы те письма читателей, о которых мы сейчас говорили. Перелистываешь их и убеждаешься в тысячный раз: читатель возбужден и взбудоражен. Всюду ему мерещатся злостные исказители речи, губители родного языка. Чуть только в какой-нибудь статье или книге он заметит малейшую языковую погрешность или непривычную словесную форму, он торопится в грозном письме уличить автора этой статьи или книги в кощунственном пренебрежении к русской речи, хотя очень часто случается, что его собственная русская речь хромает на обе ноги.
Отобрав наиболее серьезные и дельные письма — их, конечно, оказалось немало, — я увидел, что суждения, которые излагаются в них, легко можно распределить по таким (очень отчетливым) рубрикам.
1. Одни читатели непоколебимо уверены, что вся беда нашего языка в иностранщине, которая будто бы вконец замутила безукоризненно чистую русскую речь. Избавление от этой беды представляется им очень простым: нужно выбросить из наших книг, разговоров, статей все нерусские, чужие слова — все, какие есть, и наш язык тотчас же вернет себе свою красоту. Эти борцы с иностранщиной настроены очень воинственно, и когда я позволил себе насмешливо выразиться о каком-то литературном явлении снобизм и назвать какое-то музыкальное произведение опус, я был во множестве писем осыпан упреками за свое пристрастие к иноязычным словам.
2. Другие читатели требуют, чтобы мы спасли нашу речь от чрезмерного засилья вульгаризмов — таких, как лабуда, шмакодявка, буза, на большой палец, железно и пр.
3. Третьи видят главную беду языка в том, что он чересчур засорен диалектными, областными словами.
4. Четвертые, напротив, негодуют, что мы слишком уж строги к областным диалектам и гоним из литературного своего обихода такие живописные речения, как лонись, осенесь, кортомыга, невздоха, а также старорусские: всуе, доколе.
5. У пятых еще сохранились обывательские, ханжеские, чистоплюйские вкусы: им хочется, чтобы русский язык был жеманнее, субтильнее, чопорнее. Увидев в какой-нибудь книге такие слова, как подлюга, или шиш, или дрыхнуть, они готовы кричать караул и пишут автору упреки за то, что он позволяет себе бесчестить и уродовать русский язык.
Прочтя в моей статье слово “пакостный”, новочеркасский пенсионер П. Тимофеев поспешил сделать мне начальственный выговор: “это слово не должно быть (так и написано: не должно быть . — К.Ч. ) в разговоре, а тем более в печати, в серьезной статье”.
А бакинский читатель А. Д. Джебраимов, сделав мне такой же упрек, высказал в своем письме пожелание, чтобы русская литература была возможно скорее избавлена от тех грубостей, какие встречаются, например, в стихах Маяковского. “Разве,-пишет он,-такие выражения, как “Облако в штанах”, “Я волком бы выгрыз бюрократизм”, “Я достаю из широких штанин” и т. д., могут дать ценное для освоения русской речи?” (?!)
6. Шестые, как, например, тот же достопримечательный Мелас, возмущаются, если какой-нибудь автор употребит в своей статье или книге свежее, выразительное, неказенное слово, далекое от канцелярского стиля, который и составляет их речевой идеал. И таких читателей немало. Требования подобных читателей можно сформулировать так: побольше рутинных, трафаретных, бескрасочных слов, никаких живописных и образных!
7. Седьмые обрушиваются на сложно-составные слова, такие, как Облупрпромпродтовары, Ивгосшвейтрикотажупр, Урггоррудметпромсоюз и т. д. Причем заодно достается даже таким, как ТЮЗ, Детгиз, диамат, биофак.
Конечно, трогательна эта забота современных читателей о своем родном языке, о его процветании, красоте и здоровье.
Но можно ли считать безупречными поставленные ими диагнозы? Нет ли здесь какой-нибудь невольной ошибки? Ведь в медицине это случалось не. раз: лечили от мнимой болезни, а подлинной не распознали, не заметили. И пациенту приходилось своею жизнью расплачиваться за такие заблуждения медиков.
Хорошо сказано об этом у того же Горнфельда, которого так высоко ценили Короленко и Горький.
“Вдруг, — говорит он, — на основании двух-трех случайных наблюдений, без всякого углубления в смысл явлений, раздается патриотический, националистический, эстетский или барственный стон: язык в опасности, — и забивший тревогу может быть уверен, что если не соответственным действием, то, во всяком случае, вздохом сочувствия откликнутся на его призыв десятки огорченных душ, столь же недовольных новизной и столь же мало способных разобраться в том, что же в ней действительно дурно и что необходимо» [21]. Никто не спорит: наша нынешняя русская речь действительно нуждается в лечении. К ней уже с давнего времени привязалась одна довольно неприятная хворь, исподволь подтачивающая ее могучие силы. Но на эту хворь редко обращают внимание. Зато неутомимо и самонадеянно лечат больную от несуществующих, воображаемых немощей.
Это очень легко доказать. Нужно только подробно, внимательно, с полным уважением к читателю рассмотреть один за другим те недуги, от которых нам предлагают спасать наш язык.
К такому рассмотрению мы и приступаем теперь.
Глава третья
“ИНОПЛЕМЕННЫЕ СЛОВА”
I
Первым и чуть ли не важнейшим недугом современного русского языка в настоящее время считают его тяготение к иностранным словам.
По общераспространенному мнению, здесь-то и заключается главная беда нашей речи.
Действительно, эти слова могут вызвать досадное чувство, когда ими пользуются зря, бестолково, не имея для этого никаких оснований. И да будет благословен Ломоносов, благодаря которому иностранная перпенди кула сделалась маятником, из абриса стал чертеж, из оксигениума — кислород , из гидрогениума — водород , а бергверк превратился в рудник,
И, конечно, это превосходно, что такое обрусение слов происходит и в наши дни, что
аэроплан заменился у нас самолетом,
геликоптер — вертолетом ,
грузовой автомобиль — грузовиком,
митральеза — пулеметом,
думпкар — самосвалом,
голкипер — вратарем,
шофер — водителем (правда, еще не везде).
И, конечно, я с полным сочувствием отношусь к протесту писателя Бориса Тимофеева против казенно-иностранного словца пролонгировать, которое и в самом деле отдает канцелярией [Б. Тимофеев, Правильно ли мы говорим? Л., 1960, стр. 94.].
Точно так же, думается мне, прав этот автор, восставая против слова субпродукты, которые при ближайшем исследовании оказались русской требухой [Б. Тимофеев, Правильно ли мы говорим? Л., 1960, стр. 98.].
И как не радоваться, что немецкое фриштикать, некогда столь популярное в обиходе столичных (да и провинциальных) чиновников, всюду заменилось русским завтракать и ушло б из нашей памяти совсем, если бы не сбереглось в “Ревизоре”, а также в “Скверном анекдоте” Достоевского:
“А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки!” (“Ревизор”).
“Петербургский русский никогда не употребит слово “завтрак”, а всегда говорит: фрыштик, особенно напирая на звук “фры” (“Скверный анекдот”).
Точно так же не могу я не радоваться, что французская индижестия, означавшая несварение желудка, сохранилась теперь только в юмористическом куплете Некрасова:
Питаясь чуть не жестию,
Я часто ощущал
Такую индижестию,
Что умереть желал, -
да на некоторых страницах Белинского. Например:
“Ну, за это надо извинить высшее общество: оно несомненно деликатно и боится индижестии” [В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX, 1956, стр. 228.].
И кто не разделит негодования Горького по поводу сплошной иностранщины, какой до недавнего времени часто щеголяли иные ораторы, как, например, “тенденция к аполитизации дискуссии”, которая в переводе на русский язык означает простейшую вещь: “намерение устранить из наших споров политику” [М. Горький, О литературе. Соч., т. 25, стр. 260-261.].
Маяковский еще в 1923 году выступал против засорения крестьянских газет такими словами, как апогей и фиаско. В своем стихотворении “О фиасках, апогеях и других неведомых вещах” он рассказывает, что крестьяне деревни Акуловки, прочтя в газете фразу: “Пуанкаре терпит фиаско”, решили, что Фиаско — большая персона, недаром даже французский президент его “терпит”:
Американец, должно.
Понимаешь, дура.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16