Теперь все они всполошились, – так бывает у собак: одна собака зарычит, и тогда вся свора начинает рычать.
– Вы ему не писали, бабушка? Скажите же! У него нет никаких ваших писем, опасных для нас?
– Нет, пожалуй, опасных нет… Вот только Буррю, – ну, знаете, этот поверенный из Сен-Венсена, которого мой муж какими-то путями прибрал к рукам, – однажды он сказал мне ужасно жалостливым тоном (но ведь он пройдоха и лицемер)… да, он сказал мне: «Ах, сударыня, зачем вы ему писали! Это большая неосторожность с вашей стороны!..»
– Что ж ты ему написала? Надеюсь, в письме не было оскорблений?
– В одном письме были упреки и довольно резкие, – это после смерти Мари. И потом я еще раз написала – в тысяча девятьсот девятом году. Тогда у него была связь, более серьезная, чем другие его связи, – по этому поводу я и писала.
Гюбер заворчал: «Это очень важно, крайне важно…», и, желая его успокоить, Иза сказала, что она потом все уладила – выразила в другом письме сожаление в своей резкости, признала, что не раз была передо мной виновата.
– С ума сойдешь! Целый букет нелепостей!..
– Н-да! Теперь уж ему нечего бояться бракоразводного процесса…
– Но почему же вы думаете, в конце концов, что у него черные замыслы против вас?
– Послушай, мама! Надо быть слепым, чтоб этого не видеть! А непроницаемая тайна, в которой он совершает свои финансовые операции? А его намеки? А те слова, которые вырвались однажды у Буррю при свидетелях: «Ну и кислые же у них будут физиономии после смерти старика!..»
Они спорили теперь с таким остервенением, как будто старухи матери и не было тут. Громко застонав, она поднялась с кресла. «Вредно мне при моем ревматизме сидеть по ночам на воздухе». Дети не отозвались ни единым словом.
Потом я услышал, как они, не прерывая своих разговоров, небрежно бросали матери: «Покойной ночи». Должно быть, ей самой пришлось обойти их всех и самой целовать всех по очереди, они же нисколько и не побеспокоили себя. Осторожности ради я тотчас же лег в постель. На лестнице послышались тяжелые шаги. Иза подошла к двери, я услышал ее шумное дыхание. Поставив свою свечу на полочку, она отворила дверь. Подошла к постели. Наклонилась надо мной, хотела удостовериться, что я сплю. Как долго она всматривалась в меня! Я боялся, что выдам себя. Она дышала коротко и быстро. Наконец, она вышла и затворила за собой дверь. Когда щелкнула задвижка в ее спальне, я вновь вернулся в ванную на свой «пост подслушивания».
Дети еще не разошлись. Но разговаривали теперь вполголоса. Многих слов я так и не расслышал.
– Он был не из ее круга, – говорила Янина. – Это тоже играло роль. Фили, душенька, ты кашляешь. Накинь на себя пальто.
– Да в сущности больше всего он не жену, а нас ненавидит. Нет, это просто невероятно, неслыханно! В романах и то такого не найдешь. Мы, конечно, не должны судить маму, но все-таки она, по-моему, слишком снисходительна к нему…
Послышался голос милейшего Фили:
– А ей-то что! Приданое свое она всегда вернет. Дедушка Фондодеж дал за ней акции Суэцкого канала… С тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года цена на них, верно, вздулась до небес!..
– Акции? Акции Суэцкого канала? Они уже проданы…
Это сказал Альфред, супруг Женевьевы (я сразу узнал его нерешительные интонации, его заиканье). До сих пор бедняга Альфред не промолвил ни слова. Женевьева и тут его оборвала резким крикливым голосом, каким она всегда говорит с мужем:
– Ты с ума сошел! Откуда ты взял, что акции проданы?
Альфред рассказал, что в мае месяце он зашел в комнату тещи как раз в ту минуту, когда она подписывала распоряжение о продаже, и она ему сказала: «Кажется, сейчас самое подходящее время их продать, – выше курс не поднимется, теперь пойдет на понижение».
– И ты нам ничего не сообщил? – заорала Женевьева. – Вот дурак набитый! Папа, значит, велел ей продать эти акции. Боже мой, такие акции! А ты говоришь об этом совершенно спокойно, как будто ничего особенного не случилось…
– Да я же полагал, Женевьева, что мама поставила вас в известность. А поскольку по брачному контракту муж не имеет прав на ее приданое…
– Ну-с, а в чей карман попала прибыль от этой продажи? Как ты думаешь? Представьте себе, милый мой супруг ни слова нам не сказал! Боже мой! Всю жизнь прожить с таким человеком…
Вмешалась Янина – попросила говорить потише, а то разбудят ее дочурку. Несколько минут они говорили так тихо, что я уже ничего не мог разобрать. Потом послышался голос Гюбера:
– Я все думаю о том плане, который вы сегодня предложили. На маму надеяться нечего, сама она на это не пойдет… Надо по крайней мере ее постепенно подготовить к нашему решению…
– А может, она найдет, что это все-таки лучше, чем развод. Ведь развод по суду приведет неизбежно и к расторжению церковного брака, и, значит, тут замешаются вопросы совести… Разумеется, то, что предложил Фили, на первый взгляд не очень красиво… А впрочем, что тут особенного? Не мы же будем судьями. В конечном счете все зависит вовсе не от нас. Наша задача только поднять вопрос. Решен он будет в нашу пользу только в том случае, если соответствующие компетентные учреждения сочтут это необходимым.
– А я вам говорила и еще раз скажу: ничего у вас не выйдет. Зря вы замахиваетесь, – заявила Олимпия.
Должно быть, жену Гюбера довели, как говорится, до белого каления, раз она заговорила так громко и решительно. Она выступила с утверждением, что я человек уравновешенный, положительный, здравомыслящий.
– Должна сказать, – добавила она, – что зачастую я бываю с ним вполне согласна, и я прекрасно сумела бы с ним поладить и добилась бы чего угодно, если б только вы не портили моих начинаний…
Я не расслышал, что ей ответил Фили, – должно быть, отпустил какую-нибудь наглую шуточку, потому что все засмеялись, и стоило Олимпии раскрыть рот, как опять поднимался хохот. До меня долетали обрывки разговора:
– Вот уже пять лет как он не выступает в суде. Не может больше выступать.
– Из-за сердца?
– Да, теперь из-за сердца. Но когда он вышел из суда, то еще не был серьезно болен. Просто у него были неприятные столкновения с коллегами. Происходили они публично, при свидетелях, и я уже собрал о них соответствующие сведения…
Напрасно я напрягал внимание и слух, дальше ничего нельзя было разобрать: Фили и Гюбер несомненно придвинулись поближе друг к другу, и я слышал только неясное бормотание, вслед за ним возмущенный возглас Олимпии:
– Перестаньте вы! Единственный человек, с которым я могу поговорить о хороших книгах, обменяться мыслями, человек с широким кругозором, и вы хотите…
Из ответа Фили я расслышал только одно: «Не в своем уме». А потом вдруг заговорил вечный молчальник – зять Гюбер а; он произнес сдавленным голосом:
– Прошу вас, Фили, говорите вежливо с моей тещей.
Фили заявил, что он просто пошутил. Чего там, ведь оба они оказались жертвами в этом деле. Зять Гюбера с дрожью в голосе стал заверять, что он совсем не считает себя жертвой и женился на дочери Гюбера по любви, а тогда все хором закричали: «И я по любви!», «И я!», «Я тоже!» Женевьева насмешливо сказала мужу:
– Ах, и ты тоже? Вот хвастун! Ты, оказывается, женился на мне, ничего не зная о папином богатстве? А помнишь, что ты мне шепнул в вечер нашей помолвки? «Он ничего не хочет нам говорить. Но какое это имеет значение? Ведь мы все равно знаем, – состояние у него огромное!»
Раздался взрыв хохота, потом гул разговоров, и снова послышался голос Гюбера. Несколько секунд он говорил один, я расслышал только конец его речи:
– Это прежде всего вопрос справедливости, вопрос нравственности. Мы защищаем свое законное достояние и священные права семьи.
В глубокой предрассветной тишине слова их доходили до меня очень явственно.
– Установить слежку за ним? У него большие связи в полиции, как я не раз в том убеждался. Его предупредят…
А через несколько мгновений до меня донеслось:
– Всем известны его резкость, его алчность. Надо откровенно сказать, что в двух-трех процессах он как будто вел себя не совсем деликатно. Но что касается здравого смысла, уравновешенности…
– Во всяком случае никто не станет отрицать, что его отношение к нам просто бесчеловечное, чудовищное, какое-то сверхъестественное.
– И ты думаешь, дорогая детка, – сказал Альфред своей дочке, – что этого достаточно для установления диагноза?
Я понял. Теперь я все понял! В душе у меня было глубокое спокойствие, буря стихла, явилась непоколебимая твердая уверенность; они сами – чудовища, а я – их жертва. Мне приятно было, что моей жены нет среди них. Пока Иза была тут, она все же немного защищала меня, и при ней они не решались заикнуться о своих замыслах. Теперь-то эти подлые замыслы мне известны, однако я их не боюсь. Болваны несчастные! Да разве вам удастся учредить опеку над таким человеком, как я, или запереть меня в сумасшедший дом? Попробуйте только пальцем пошевельнуть, я живо поставлю Гюбера в отчаянное, безвыходное положение. Он и не подозревает, что его судьба в моих руках. А что касается Фили, то у меня хранятся некие опасные для него материалы из папки полицейских сведений… Я не собирался ими воспользоваться. Впрочем, я и теперь не пущу их в ход. Достаточно мне будет показать им всем клыки.
Впервые в жизни я испытывал утешительное сознание, что я не самый плохой человек, – другие гораздо хуже меня. У меня нет желания отомстить им. Во всяком случае я не стану придумывать для них иной мести, кроме лишения наследства. А они-то как ждут его! Иссохли от нетерпения, обливаются потом от мучительной тревоги.
– Звезда упала! – крикнул Фили. – Не успел я загадать желание.
– Никогда не успеть! – сказала Янина.
А муж подхватил с неизменной своей детской жизнерадостностью:
– Как увидишь падучую звезду, сразу кричи: «Миллионы!»
– Глупый ты, Фили!
Все поднялись. Слышно было, как отодвигают садовые кресла по хрустящему гравию. Щелкнула задвижка в парадном, потом в коридоре захихикала Янина. Одна за другой закрылись двери спален. Я принял твердое решение. У меня уже два месяца не было припадков удушья. Значит, ничто не помешает мне поехать в Париж. Обычно я уезжаю без предупреждения. Но я не хочу, чтоб эта моя поездка походила на бегство. До утра я не спал, обдумывал свой давний план, – извлек его из архива и тщательно разработал.
13
Я встал в полдень. Усталости нисколько не чувствовал. Вызвал по телефону Буррю, он явился после завтрака. Почти час мы с ним беседовали, прогуливаясь под липами вокруг лужайки. Иза, Женевьева и Янина издали наблюдали за нами, и я наслаждался их явным беспокойством. Как жаль, что мужчины – в Бордо. Они говорят про низенького старичка поверенного: «Буррю за него в огонь и в воду готов броситься». А Буррю просто мой раб, связан по рукам и ногам. Как же он, бедняга, молил меня в то утро, чтоб я не давал оружия против него в руки возможного моего наследника!.. «Да чего ж вы боитесь? – успокаивал я его. – Ведь он возвратит вам этот документ, когда вы сожжете подписанное им заявление…»
Прощаясь, Буррю отвесил дамам глубокий поклон, они ответили чуть заметным кивком. Потом он с грехом пополам оседлал свой велосипед и укатил. Я направился к женщинам и известил их, что вечером уезжаю в Париж. Иза стала отговаривать: неблагоразумно ехать одному при таком состоянии здоровья.
– Ничего не поделаешь, – ответил я. – Мне надо отдать некоторые важные распоряжения. Вы хоть этого и не замечаете, а я думаю о вас.
Они смотрели на меня испытующим, тревожным взглядом. Иронический тон выдал меня. Янина посмотрела на мать и осмелилась возразить:
– Бабушка или дядя Гюбер могли бы вас заменить.
– Удачная мысль, дитя мое… Весьма удачная!.. Но; знаешь ли, я привык все делать сам. И потом, – это, конечно, плохо, я и сам знаю, что плохо, – но я никому не доверяю.
– Даже своим детям? Ах, дедушка!
Она так жеманно протянула слово «дедушка», что меня злость взяла. Какая самоуверенность! Подумаешь, неотразимая очаровательница! А этот пронзительный писклявый голос. Я хорошо различал его прошлой ночью в хоре милых родственников… И я расхохотался, весьма опасным для моего сердца смехом – кашляя, задыхаясь. Видимо, я их перепугал. Никогда мне не забыть жалкого, измученного лица Изы. У нее, верно, и тогда уже были припадки. Янина несомненно стала к ней приставать, как только я отошел от них: «Бабушка, не пускайте его, не позволяйте ему ехать…» Но моя жена уже не в силах была сражаться, вести наступление, она совсем изнемогла, едва дышала, едва двигалась. Недавно я слышал, как она сказала Женевьеве: «Хорошо бы лечь, уснуть и никогда, никогда не просыпаться…» Мне теперь жалко ее было, как было когда-то жалко мою бедную маму. А дети выдвигали против меня это старое, изношенное осадное орудие, которое уже не могло служить. Они, разумеется, на свой лад любили мать, заставляли ее приглашать доктора, принимать лекарства, соблюдать диету. Когда дочь и внучка изволили удалиться, она подошла ко мне.
– Послушай, – торопливо сказала она. – Мне нужны деньги.
– У нас сегодня десятое. А первого я дал тебе на весь месяц.
– Да, но мне пришлось немного помочь Янине: они в очень стесненном положении. В Калезе мне всегда удается сократить расходы. Я верну тебе из тех денег, которые ты дашь мне в августе.
Я ответил, что такие траты меня не касаются, я вовсе не обязан содержать бездельника Фили.
– Я в булочной задолжала и в бакалейной… Посмотри, вот счета.
И она вытащила счета из сумочки. Право, мне ее жалко стало. Я предложил дать чеки: «Так я по крайней мере буду уверен, что деньги не уйдут на что-нибудь другое…» Она согласилась. Я достал чековую книжку и тогда заметил, что Янина с мамашей наблюдают за нами, прогуливаясь в розарии.
– Уверен, – сказал я, – что они воображают, будто мы говорим совсем о другом…
Иза вздрогнула.
– О чем же нам говорить? – тихо сказала она.
И в это мгновение у меня подступило к сердцу. Я схватился за грудь обеими руками, – жест хорошо ей знакомый. Она перепугалась:
– Тебе плохо?
Я уцепился за ее руку. В старой липовой аллее как будто стояла дружная супружеская пара, прожившая долгую жизнь в глубоком сердечном единении. Я сказал шепотом: «Ничего, мне лучше». Она, верно, подумала, что настала минута, быть может неповторимая минута, когда можно откровенно поговорить со мной. Но у нее уже не было сил. Я заметил, что она и сама-то дышит тяжело и неровно. Я хоть и был тяжко болен, но держался стойко, крепился. А она поддавалась болезни, думала только о детях, нисколько не заботилась о себе самой, ей ничего не было нужно. Она хотела что-то сказать и не находила слов, бросала украдкой взгляды на дочь и на внучку, желая, видно, придать себе храбрости. Потом вскинула на меня глаза; я прочел в ее взгляде бесконечную усталость и, пожалуй, сострадание, и несомненно ей было еще и стыдно. Должно быть, то, что говорили ночью дети, ее оскорбило.
– Право, тревожно на душе. Ну зачем ты один едешь?
Я не ответил, сказал только, что, если со мной в дороге случится несчастье, меня перевозить сюда не стоит.
Она взмолилась, чтобы я не намекал на такую страшную возможность. И я добавил:
– Слушай, Иза, зачем зря деньги тратить? Кладбищенская земля везде одинакова.
– Что ж, я и сама так думаю, – сказала она со вздохом. – Пусть они похоронят меня, где хотят. Прежде-то я все говорила: «Положите меня возле Мари…» А что теперь осталось от Мари?
Лишний раз я убедился, что для нее наша милая дочка, маленькая Мари, была могильным прахом, горсточкой костей. Я не посмел сказать, что все эти долгие годы дитя мое оставалось для меня живым, что я чувствовал ее дыхание и часто в духоте моей мрачной жизни оно проносилось внезапным чистым дуновением.
Напрасно Женевьева и Янина шпионили и поджидали мать. Она казалась такой усталой. Быть может, перед ней предстало все ничтожество целей ее долголетней борьбы против меня? Женевьева и Гюбер, которых на это толкали их собственные дети, натравливали на меня несчастную старуху Изу Фондодеж,
– ту, что была когда-то моей невестой и вместе со мной вдыхала благоухание баньярских ночей. Полвека мы с ней сражались. И вот в некий знойный летний день оба противника почувствовали, что вопреки столь долгой борьбе их соединяют узы прожитой вместе жизни и старость. Как будто ненавидя друг друга, мы пришли к одному и тому же месту жизненного пути. Больше ничего не было за этим мысом, где мы ждали смерти. По крайней мере для меня. У нее еще оставался бог, – бог-то должен был ей остаться. Все, за что она цеплялась так же алчно, как и я сам, вдруг отпало, исчезли все вожделения, стоявшие стеной между нею и бесконечным. Видит ли она его теперь? Ведь теперь ничто ее не отдаляет от него. Нет, не видит. Осталась преграда – честолюбивые планы и Требования ее детей. Она несла в душе бремя их желаний. Ей приходилось быть черствой в угоду им.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
– Вы ему не писали, бабушка? Скажите же! У него нет никаких ваших писем, опасных для нас?
– Нет, пожалуй, опасных нет… Вот только Буррю, – ну, знаете, этот поверенный из Сен-Венсена, которого мой муж какими-то путями прибрал к рукам, – однажды он сказал мне ужасно жалостливым тоном (но ведь он пройдоха и лицемер)… да, он сказал мне: «Ах, сударыня, зачем вы ему писали! Это большая неосторожность с вашей стороны!..»
– Что ж ты ему написала? Надеюсь, в письме не было оскорблений?
– В одном письме были упреки и довольно резкие, – это после смерти Мари. И потом я еще раз написала – в тысяча девятьсот девятом году. Тогда у него была связь, более серьезная, чем другие его связи, – по этому поводу я и писала.
Гюбер заворчал: «Это очень важно, крайне важно…», и, желая его успокоить, Иза сказала, что она потом все уладила – выразила в другом письме сожаление в своей резкости, признала, что не раз была передо мной виновата.
– С ума сойдешь! Целый букет нелепостей!..
– Н-да! Теперь уж ему нечего бояться бракоразводного процесса…
– Но почему же вы думаете, в конце концов, что у него черные замыслы против вас?
– Послушай, мама! Надо быть слепым, чтоб этого не видеть! А непроницаемая тайна, в которой он совершает свои финансовые операции? А его намеки? А те слова, которые вырвались однажды у Буррю при свидетелях: «Ну и кислые же у них будут физиономии после смерти старика!..»
Они спорили теперь с таким остервенением, как будто старухи матери и не было тут. Громко застонав, она поднялась с кресла. «Вредно мне при моем ревматизме сидеть по ночам на воздухе». Дети не отозвались ни единым словом.
Потом я услышал, как они, не прерывая своих разговоров, небрежно бросали матери: «Покойной ночи». Должно быть, ей самой пришлось обойти их всех и самой целовать всех по очереди, они же нисколько и не побеспокоили себя. Осторожности ради я тотчас же лег в постель. На лестнице послышались тяжелые шаги. Иза подошла к двери, я услышал ее шумное дыхание. Поставив свою свечу на полочку, она отворила дверь. Подошла к постели. Наклонилась надо мной, хотела удостовериться, что я сплю. Как долго она всматривалась в меня! Я боялся, что выдам себя. Она дышала коротко и быстро. Наконец, она вышла и затворила за собой дверь. Когда щелкнула задвижка в ее спальне, я вновь вернулся в ванную на свой «пост подслушивания».
Дети еще не разошлись. Но разговаривали теперь вполголоса. Многих слов я так и не расслышал.
– Он был не из ее круга, – говорила Янина. – Это тоже играло роль. Фили, душенька, ты кашляешь. Накинь на себя пальто.
– Да в сущности больше всего он не жену, а нас ненавидит. Нет, это просто невероятно, неслыханно! В романах и то такого не найдешь. Мы, конечно, не должны судить маму, но все-таки она, по-моему, слишком снисходительна к нему…
Послышался голос милейшего Фили:
– А ей-то что! Приданое свое она всегда вернет. Дедушка Фондодеж дал за ней акции Суэцкого канала… С тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года цена на них, верно, вздулась до небес!..
– Акции? Акции Суэцкого канала? Они уже проданы…
Это сказал Альфред, супруг Женевьевы (я сразу узнал его нерешительные интонации, его заиканье). До сих пор бедняга Альфред не промолвил ни слова. Женевьева и тут его оборвала резким крикливым голосом, каким она всегда говорит с мужем:
– Ты с ума сошел! Откуда ты взял, что акции проданы?
Альфред рассказал, что в мае месяце он зашел в комнату тещи как раз в ту минуту, когда она подписывала распоряжение о продаже, и она ему сказала: «Кажется, сейчас самое подходящее время их продать, – выше курс не поднимется, теперь пойдет на понижение».
– И ты нам ничего не сообщил? – заорала Женевьева. – Вот дурак набитый! Папа, значит, велел ей продать эти акции. Боже мой, такие акции! А ты говоришь об этом совершенно спокойно, как будто ничего особенного не случилось…
– Да я же полагал, Женевьева, что мама поставила вас в известность. А поскольку по брачному контракту муж не имеет прав на ее приданое…
– Ну-с, а в чей карман попала прибыль от этой продажи? Как ты думаешь? Представьте себе, милый мой супруг ни слова нам не сказал! Боже мой! Всю жизнь прожить с таким человеком…
Вмешалась Янина – попросила говорить потише, а то разбудят ее дочурку. Несколько минут они говорили так тихо, что я уже ничего не мог разобрать. Потом послышался голос Гюбера:
– Я все думаю о том плане, который вы сегодня предложили. На маму надеяться нечего, сама она на это не пойдет… Надо по крайней мере ее постепенно подготовить к нашему решению…
– А может, она найдет, что это все-таки лучше, чем развод. Ведь развод по суду приведет неизбежно и к расторжению церковного брака, и, значит, тут замешаются вопросы совести… Разумеется, то, что предложил Фили, на первый взгляд не очень красиво… А впрочем, что тут особенного? Не мы же будем судьями. В конечном счете все зависит вовсе не от нас. Наша задача только поднять вопрос. Решен он будет в нашу пользу только в том случае, если соответствующие компетентные учреждения сочтут это необходимым.
– А я вам говорила и еще раз скажу: ничего у вас не выйдет. Зря вы замахиваетесь, – заявила Олимпия.
Должно быть, жену Гюбера довели, как говорится, до белого каления, раз она заговорила так громко и решительно. Она выступила с утверждением, что я человек уравновешенный, положительный, здравомыслящий.
– Должна сказать, – добавила она, – что зачастую я бываю с ним вполне согласна, и я прекрасно сумела бы с ним поладить и добилась бы чего угодно, если б только вы не портили моих начинаний…
Я не расслышал, что ей ответил Фили, – должно быть, отпустил какую-нибудь наглую шуточку, потому что все засмеялись, и стоило Олимпии раскрыть рот, как опять поднимался хохот. До меня долетали обрывки разговора:
– Вот уже пять лет как он не выступает в суде. Не может больше выступать.
– Из-за сердца?
– Да, теперь из-за сердца. Но когда он вышел из суда, то еще не был серьезно болен. Просто у него были неприятные столкновения с коллегами. Происходили они публично, при свидетелях, и я уже собрал о них соответствующие сведения…
Напрасно я напрягал внимание и слух, дальше ничего нельзя было разобрать: Фили и Гюбер несомненно придвинулись поближе друг к другу, и я слышал только неясное бормотание, вслед за ним возмущенный возглас Олимпии:
– Перестаньте вы! Единственный человек, с которым я могу поговорить о хороших книгах, обменяться мыслями, человек с широким кругозором, и вы хотите…
Из ответа Фили я расслышал только одно: «Не в своем уме». А потом вдруг заговорил вечный молчальник – зять Гюбер а; он произнес сдавленным голосом:
– Прошу вас, Фили, говорите вежливо с моей тещей.
Фили заявил, что он просто пошутил. Чего там, ведь оба они оказались жертвами в этом деле. Зять Гюбера с дрожью в голосе стал заверять, что он совсем не считает себя жертвой и женился на дочери Гюбера по любви, а тогда все хором закричали: «И я по любви!», «И я!», «Я тоже!» Женевьева насмешливо сказала мужу:
– Ах, и ты тоже? Вот хвастун! Ты, оказывается, женился на мне, ничего не зная о папином богатстве? А помнишь, что ты мне шепнул в вечер нашей помолвки? «Он ничего не хочет нам говорить. Но какое это имеет значение? Ведь мы все равно знаем, – состояние у него огромное!»
Раздался взрыв хохота, потом гул разговоров, и снова послышался голос Гюбера. Несколько секунд он говорил один, я расслышал только конец его речи:
– Это прежде всего вопрос справедливости, вопрос нравственности. Мы защищаем свое законное достояние и священные права семьи.
В глубокой предрассветной тишине слова их доходили до меня очень явственно.
– Установить слежку за ним? У него большие связи в полиции, как я не раз в том убеждался. Его предупредят…
А через несколько мгновений до меня донеслось:
– Всем известны его резкость, его алчность. Надо откровенно сказать, что в двух-трех процессах он как будто вел себя не совсем деликатно. Но что касается здравого смысла, уравновешенности…
– Во всяком случае никто не станет отрицать, что его отношение к нам просто бесчеловечное, чудовищное, какое-то сверхъестественное.
– И ты думаешь, дорогая детка, – сказал Альфред своей дочке, – что этого достаточно для установления диагноза?
Я понял. Теперь я все понял! В душе у меня было глубокое спокойствие, буря стихла, явилась непоколебимая твердая уверенность; они сами – чудовища, а я – их жертва. Мне приятно было, что моей жены нет среди них. Пока Иза была тут, она все же немного защищала меня, и при ней они не решались заикнуться о своих замыслах. Теперь-то эти подлые замыслы мне известны, однако я их не боюсь. Болваны несчастные! Да разве вам удастся учредить опеку над таким человеком, как я, или запереть меня в сумасшедший дом? Попробуйте только пальцем пошевельнуть, я живо поставлю Гюбера в отчаянное, безвыходное положение. Он и не подозревает, что его судьба в моих руках. А что касается Фили, то у меня хранятся некие опасные для него материалы из папки полицейских сведений… Я не собирался ими воспользоваться. Впрочем, я и теперь не пущу их в ход. Достаточно мне будет показать им всем клыки.
Впервые в жизни я испытывал утешительное сознание, что я не самый плохой человек, – другие гораздо хуже меня. У меня нет желания отомстить им. Во всяком случае я не стану придумывать для них иной мести, кроме лишения наследства. А они-то как ждут его! Иссохли от нетерпения, обливаются потом от мучительной тревоги.
– Звезда упала! – крикнул Фили. – Не успел я загадать желание.
– Никогда не успеть! – сказала Янина.
А муж подхватил с неизменной своей детской жизнерадостностью:
– Как увидишь падучую звезду, сразу кричи: «Миллионы!»
– Глупый ты, Фили!
Все поднялись. Слышно было, как отодвигают садовые кресла по хрустящему гравию. Щелкнула задвижка в парадном, потом в коридоре захихикала Янина. Одна за другой закрылись двери спален. Я принял твердое решение. У меня уже два месяца не было припадков удушья. Значит, ничто не помешает мне поехать в Париж. Обычно я уезжаю без предупреждения. Но я не хочу, чтоб эта моя поездка походила на бегство. До утра я не спал, обдумывал свой давний план, – извлек его из архива и тщательно разработал.
13
Я встал в полдень. Усталости нисколько не чувствовал. Вызвал по телефону Буррю, он явился после завтрака. Почти час мы с ним беседовали, прогуливаясь под липами вокруг лужайки. Иза, Женевьева и Янина издали наблюдали за нами, и я наслаждался их явным беспокойством. Как жаль, что мужчины – в Бордо. Они говорят про низенького старичка поверенного: «Буррю за него в огонь и в воду готов броситься». А Буррю просто мой раб, связан по рукам и ногам. Как же он, бедняга, молил меня в то утро, чтоб я не давал оружия против него в руки возможного моего наследника!.. «Да чего ж вы боитесь? – успокаивал я его. – Ведь он возвратит вам этот документ, когда вы сожжете подписанное им заявление…»
Прощаясь, Буррю отвесил дамам глубокий поклон, они ответили чуть заметным кивком. Потом он с грехом пополам оседлал свой велосипед и укатил. Я направился к женщинам и известил их, что вечером уезжаю в Париж. Иза стала отговаривать: неблагоразумно ехать одному при таком состоянии здоровья.
– Ничего не поделаешь, – ответил я. – Мне надо отдать некоторые важные распоряжения. Вы хоть этого и не замечаете, а я думаю о вас.
Они смотрели на меня испытующим, тревожным взглядом. Иронический тон выдал меня. Янина посмотрела на мать и осмелилась возразить:
– Бабушка или дядя Гюбер могли бы вас заменить.
– Удачная мысль, дитя мое… Весьма удачная!.. Но; знаешь ли, я привык все делать сам. И потом, – это, конечно, плохо, я и сам знаю, что плохо, – но я никому не доверяю.
– Даже своим детям? Ах, дедушка!
Она так жеманно протянула слово «дедушка», что меня злость взяла. Какая самоуверенность! Подумаешь, неотразимая очаровательница! А этот пронзительный писклявый голос. Я хорошо различал его прошлой ночью в хоре милых родственников… И я расхохотался, весьма опасным для моего сердца смехом – кашляя, задыхаясь. Видимо, я их перепугал. Никогда мне не забыть жалкого, измученного лица Изы. У нее, верно, и тогда уже были припадки. Янина несомненно стала к ней приставать, как только я отошел от них: «Бабушка, не пускайте его, не позволяйте ему ехать…» Но моя жена уже не в силах была сражаться, вести наступление, она совсем изнемогла, едва дышала, едва двигалась. Недавно я слышал, как она сказала Женевьеве: «Хорошо бы лечь, уснуть и никогда, никогда не просыпаться…» Мне теперь жалко ее было, как было когда-то жалко мою бедную маму. А дети выдвигали против меня это старое, изношенное осадное орудие, которое уже не могло служить. Они, разумеется, на свой лад любили мать, заставляли ее приглашать доктора, принимать лекарства, соблюдать диету. Когда дочь и внучка изволили удалиться, она подошла ко мне.
– Послушай, – торопливо сказала она. – Мне нужны деньги.
– У нас сегодня десятое. А первого я дал тебе на весь месяц.
– Да, но мне пришлось немного помочь Янине: они в очень стесненном положении. В Калезе мне всегда удается сократить расходы. Я верну тебе из тех денег, которые ты дашь мне в августе.
Я ответил, что такие траты меня не касаются, я вовсе не обязан содержать бездельника Фили.
– Я в булочной задолжала и в бакалейной… Посмотри, вот счета.
И она вытащила счета из сумочки. Право, мне ее жалко стало. Я предложил дать чеки: «Так я по крайней мере буду уверен, что деньги не уйдут на что-нибудь другое…» Она согласилась. Я достал чековую книжку и тогда заметил, что Янина с мамашей наблюдают за нами, прогуливаясь в розарии.
– Уверен, – сказал я, – что они воображают, будто мы говорим совсем о другом…
Иза вздрогнула.
– О чем же нам говорить? – тихо сказала она.
И в это мгновение у меня подступило к сердцу. Я схватился за грудь обеими руками, – жест хорошо ей знакомый. Она перепугалась:
– Тебе плохо?
Я уцепился за ее руку. В старой липовой аллее как будто стояла дружная супружеская пара, прожившая долгую жизнь в глубоком сердечном единении. Я сказал шепотом: «Ничего, мне лучше». Она, верно, подумала, что настала минута, быть может неповторимая минута, когда можно откровенно поговорить со мной. Но у нее уже не было сил. Я заметил, что она и сама-то дышит тяжело и неровно. Я хоть и был тяжко болен, но держался стойко, крепился. А она поддавалась болезни, думала только о детях, нисколько не заботилась о себе самой, ей ничего не было нужно. Она хотела что-то сказать и не находила слов, бросала украдкой взгляды на дочь и на внучку, желая, видно, придать себе храбрости. Потом вскинула на меня глаза; я прочел в ее взгляде бесконечную усталость и, пожалуй, сострадание, и несомненно ей было еще и стыдно. Должно быть, то, что говорили ночью дети, ее оскорбило.
– Право, тревожно на душе. Ну зачем ты один едешь?
Я не ответил, сказал только, что, если со мной в дороге случится несчастье, меня перевозить сюда не стоит.
Она взмолилась, чтобы я не намекал на такую страшную возможность. И я добавил:
– Слушай, Иза, зачем зря деньги тратить? Кладбищенская земля везде одинакова.
– Что ж, я и сама так думаю, – сказала она со вздохом. – Пусть они похоронят меня, где хотят. Прежде-то я все говорила: «Положите меня возле Мари…» А что теперь осталось от Мари?
Лишний раз я убедился, что для нее наша милая дочка, маленькая Мари, была могильным прахом, горсточкой костей. Я не посмел сказать, что все эти долгие годы дитя мое оставалось для меня живым, что я чувствовал ее дыхание и часто в духоте моей мрачной жизни оно проносилось внезапным чистым дуновением.
Напрасно Женевьева и Янина шпионили и поджидали мать. Она казалась такой усталой. Быть может, перед ней предстало все ничтожество целей ее долголетней борьбы против меня? Женевьева и Гюбер, которых на это толкали их собственные дети, натравливали на меня несчастную старуху Изу Фондодеж,
– ту, что была когда-то моей невестой и вместе со мной вдыхала благоухание баньярских ночей. Полвека мы с ней сражались. И вот в некий знойный летний день оба противника почувствовали, что вопреки столь долгой борьбе их соединяют узы прожитой вместе жизни и старость. Как будто ненавидя друг друга, мы пришли к одному и тому же месту жизненного пути. Больше ничего не было за этим мысом, где мы ждали смерти. По крайней мере для меня. У нее еще оставался бог, – бог-то должен был ей остаться. Все, за что она цеплялась так же алчно, как и я сам, вдруг отпало, исчезли все вожделения, стоявшие стеной между нею и бесконечным. Видит ли она его теперь? Ведь теперь ничто ее не отдаляет от него. Нет, не видит. Осталась преграда – честолюбивые планы и Требования ее детей. Она несла в душе бремя их желаний. Ей приходилось быть черствой в угоду им.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21