Овладевать Тео, говорил он себе, – все равно что овладевать Венерой из наполненного теплой водой мрамора. Потому что Тео при всей ее белизне и могучем телосложении не была холодной. В их любовных забавах он называл ее «моя страстная статуя». Она вела себя ничуть не жеманясь, как горячая, опытная женщина. Ее ловкие руки стригальщицы играли тут важную роль. С первого дня она научилась отыскивать в темноте штучку и, когда находила ее, разражалась восторженными воплями. То есть, штучка, ни много ни мало, стала центром их интимной семейной жизни. Как только поиски Тео увенчивались успехом, Сиприано переходил к активным завоевательным действиям: с усилием взгромождался на нее, словно на неприступную крепость, и уже в позиции «сверху» пускался вскачь, теряясь в изобильных недрах жены, таких же твердых и плотных, какими он их нашел при первых осторожных попытках в них проникнуть. А Тео тем временем превращалась в Упрямца, и он с наслаждением скакал и скакал. Правда, его телу недоставало поверхности, чтобы вполне ощутить свое господство, и тут его выручали маленькие руки. Ей же он казался усевшимся на нее паразитом, который доставлял ей удовольствие и которого она не спешила смахнуть. В кульминационный миг соития она начинала дерзко и сладострастно хохотать, что поначалу приводило Сиприано в смятение, но по прошествии времени стало апофеозом вершимого ими Празднества тела. Этот хохот стал звуковым аккомпанементом переживаемого ими оргазма.
Тщеславие маленького Сиприано тешило то, что он оказался способен удовлетворять столь большую женщину. И когда она, прежде чем разразиться хохотом, восклицала, задыхаясь от страсти, «давай, малышок! рази! торо!», он, по очевидным причинам ненавидящий уменьшительные суффиксы, принимал обжигающее «малышок» как прославление его наступательной мужественности. Но были и такие ночи, когда Тео, от усталости или отсутствия желания, лежала в постели неподвижно, не ища штучки, а Сиприано тем временем замирал в ожидании, но ничего не происходило, и тогда он хладнокровно брал инициативу в свои руки, начинал ласкать бок жены, завоевывая один за другим защитные выступы ее тела. Она же делала вид, что выдерживает его осаду, но, обнаружив, что он взбирается на нее, возбуждающе шептала: «Чего тебе, любимый?».
Этот вопрос был знаком начала их еженощной, разученной игры, просто начинаемой с другого конца. А когда после любовных сближений Тео, обессиленная, лежала в постели, откинув левую руку на подушку, Сиприано, всегда искавший спасительную норку, пристраивал свою маленькую голову под мышку, теплую и безволосую, после чего сладко засыпал.
В эти знойные дни их первого супружеского лета Сиприано сделал другое удивительное открытие: Тео никогда не потела. Ей было жарко, она задыхалась от жары, теряла силы, но поры на ее коже не раскрывались. Перед этим необъяснимым явлением Сиприано испытывал особое благоговение. Его обычное отвращение к потным подмышкам, к запаху пота, не касалось жены. Ни во время их жаркого свадебного путешествия, под раскаленными крышами гостиниц, ни в часы прогулок по улицам древних городов, Тео не потела, в то время как Сиприано, с его тщедушным телосложением – ни капли жира на растопку! – плавился, как масло на сковородке. Поначалу он приписывал чудесное свойство жены какой-то случайности, но Тео развеяла все его сомнения: «Да остриги я на солнцепеке сотню овец, у меня на лбу ни капли пота не выступит!»
Итак, это было еще одно открытие, возбуждавшее чувственность Сиприано. Он все искал ему объяснения и, наконец, как ему думалось, нашел: отсутствие пота и волос были явлениями взаимосвязанными. Упругое тело Тео не могло покрыться растительностью, потому что ему не хватало влаги. Так или иначе, в первый год после женитьбы Сиприано вовсе не считал эти странности недостатками; напротив, они действовали на него возбуждающе. Тео со своей стороны также делала чудесные открытия по части телесного устройства ее супруга. Сиприано не только был красив – при своем небольшом росте и мускулистости, но, в отличие от нее самой, необыкновенно волосат. Волосы в изобилии росли у него не только под мышками и на лобке, но и в местах, менее пригодных для этого – на ногах, плечах и пояснице. Иногда, по ночам, перед лицом столь впечатляющих признаков мужественности она – после взрыва смеха – вне себя восклицала: «От тебя, малышок, можно свихнуться! Ты волосатее обезьяны!»
Сиприано, которому так нравилось упругое, гладкое, безупречное тело жены, часто думал: притяжение противоположностей. Но в промежутке между этим восклицанием Тео и ее сладострастной судорогой первой ночи он почувствовал свою значимость, признание своей мужской силы, что способствовало возникновению между ними желанной близости. Она казалась удовлетворенной им, а он (Упрямец не в счет!) – ею.
Опасаясь, что тетя Габриэла от них отдалится, они старались почаще приглашать ее и дядю к себе, так что по прошествии восьми месяцев после их свадьбы Габриэла, прекрасно воспитанная и со вкусом одетая, болтала и весело проводила время с Тео, как если бы та была ее юродской приятельницей. И даже больше: жена племянника переносила ее мысленно в неведомый ей мир, мир деревенской жизни и деревенских трудов, в котором все для нее было внове: и как деревенские следят за чистотой, и какие обычаи блюдут, и место животных в их жизни… К примеру, она никак не могла взять в толк, почему для охраны дома, как уверяла Тео, лучше иметь стадо гусей, чем свору собак. «Гусики» для тети были мирными домашними птицами. Габриэла расспрашивала ее о том, что деревенские носят, чем обставляют дома, какие у них украшения. Ей было непонятно, как Тео годами могла носить одну юбку и иметь один-единственный наряд для праздничных дней. Молодая женщина соглашалась: да, ее отец богатый человек, но ведь ему все доставалось такими трудами и было бы жаль пускать заработанное на ветер! То, что дон Сегундо дал за нее приданое в тысячу дукатов, наглядно подтверждало, что он жил лишь ради нее. Мысль об этом ее трогала и каждый месяц она отправлялась в горы Пеньяфлора, чтобы повидаться с ним. Она даже лелеяла мысленно благородный план: проводить с ним каждую весну по нескольку недель, чтобы помогать стричь овец.
Но прежде, чем она смогла осуществить свое намерение, дон Сегундо вновь женился. Эстасио дель Валье спустился на своем муле из Вильянублы, чтобы удостоверить этот брак. Дон Сегундо Сентено, Перуанец, заключил брак с Петронилой, старшей дочерью Телесфоро Мосо, пастуха из Кастродесы, и, по мнению Эстасио дель Валье, этот брак был делом решенным, так что дон Сегундо своей женитьбой убивал двух зайцев, получая зараз и супругу, и стригальщицу овец: после Теодомиры Петронила была лучшей стригальщицей в округе. Пастух Телесфоро Мосо, со своей стороны, не оставался в накладе: дон Сегундо дозволил ему взять безвозмездно в его отару небольшое стадо стельных овец.
Прослышав о новости, Тео перехватила Сиприано на выезде с Большого моста, намереваясь отправиться вместе с ним в Ла-Мангу. Она была вне себя, задыхалась от гнева и не понимала спокойствия, с которым Сиприано воспринял решение ее отца. Она корила отца за эту проклятую женитьбу, но Сиприано смог убедить ее в том, что уход за стадом – дело нелегкое и одной пары рук стареющего человека здесь явно мало, и она, благодарная ему за косвенное признание ее трудов, его нежно обняла. Он же, со своей стороны, навел справки о том, были ли подписаны с Телесфоро Мосо какие-нибудь бумаги: дон Сегундо это отрицал. Да нет, ничего он с Телесфоро не подписывал, ведь для крестьян бумаги ничего не значат, значит данное слово. Но на следующий месяц Телесфоро Мосо заявил, что требует удвоить число овец в стельном стаде, что десять голов – это почти ничего. Дон Сегундо направился в столицу, к дочери, оставив за собой после отъезда пропитавший весь дом запах овечьего помета, не выветривавшийся много дней. Он хотел просить помощи оидора дона Игнасио, но зять объяснил ему, что в деревне данное слово столь же уязвимо, сколь и в городе, и что он снабдил Телесфоро Моро оружием, при помощи которого тот сможет шантажировать его до скончания дней. Так что дон Сегундо раздумал идти к дону Игнасио и, смирившись, вернулся в горы, пропитанный запахом дерьма, с опущенной головой.
В начале апреля Сиприано нашел, наконец, в своих трудах просвет, чтобы съездить в Педросу. Как обычно, он выехал на Большой мост и поскакал по склонам холмов по направлению к Вильялару. За городом он встретил своего арендатора – тот перекусывал в загоне, – и они вместе доехали до виноградников Вильявендимио. На виноградных лозах только-только начали раскрываться почки, а межрядья были усыпаны опавшей листвой. Сиприано убеждал Мартина Мартина занять этот участок зерновыми, но арендатор наотрез отказывался: пшеница и ячмень плохо растут на такой тощей почве, даже не колосятся. Они провели утро, осматривая другие виноградники, и сеньора Лукресия, уже очень старенькая, подала им обед, как то делала при покойном доне Бернардо.
Днем Сиприано расположился на постоялом дворе, который держала дочка Баруке на Пласа-де-ла-Иглесиа. Закрывая ставни, чтобы вздремнуть во время сиесты, он увидел священника, сидящего на скамье во дворе храма и читающего книгу. Тот был так поглощен чтением, что не замечал ни голубиных стай, круживших над его головой, ни крестьян, пересекающих площадь на своих осликах, что-то напевая себе под нос. После недолгого сна Сиприано открыл ставни и убедился, что священник сидит на том же самом месте. Он был неподвижен, словно мумия, но когда Сальседо вышел на улицу, чтобы поздороваться с ним, новый священник – он заменил скончавшегося дона Доминго, – вежливо встал ему навстречу. Сиприано представился, но священник и без того узнал его, будучи о нем достаточно наслышан. Сельчане рассказывали ему о Сиприано, о том, как тот стал идальго и какой праздник устроил по этому случаю, но его мучило любопытство: «дон Игнасио Сальседо, оидор из Королевской канцелярии, вам, случайно, не родственник?» «Конечно, мой дядя, да к тому же опекун», – объявил Сиприано. В ответ новый священник заговорил о доне Игнасио, как об одном из самых образованных и всеведущих людей в Вальядолиде. Конечно же, его библиотека, если и не первая, то одна из первых по числу собранных в ней книг. Вслед за этим священник наконец назвал себя: «Педро Касалья», – смиренно представился он. И тут настал черед Сиприано Сальседо спрашивать, не родственник ли он доктору Касалье, проповеднику:
– Мы братья, – сказал священник. – Несколько месяцев брат провел в Саламанке, но сейчас живет у матери в Вальядолиде.
Сальседо признался, что он постоянный слушатель проповедей Доктора.
– Его легко понимать, – заметил Касалья мимоходом.
На вид он казался моложе Доктора: черные густые волосы, поседевшие на висках, мужественное загорелое лицо и темные, пристально смотрящие глаза.
– Не просто «легко», – возразил Сальседо. – Я бы назвал его лучшим проповедником нашего времени. Он строит свои речи искусно, как архитектор.
Педро Касалья пожал плечами. Похвалы в адрес брата приводили его в недоумение. Он ценил отточенность и одухотворенность его речей. Именно за это, за одухотворенность, император в течение нескольких лет возил его с собой в Германию. Это была большая честь и хороший опыт, который брат никогда не забудет, особенно сейчас, когда Карл V намеревается удалиться в монастырь в Юсте За два года до смерти Карл V отрекся от испанской короны в пользу своего сына Филиппа (Филиппа II) и удалился в монастырь Сан Херонимо в Юсте (пров. Касерес).
.
Сиприано Сальседо спросил Касалью, почему его брат имеет обычай проповедовать вне монастырских стен. Касалья вновь пожал плечами: «Ему так свободнее, – пояснил он. – Монастырская братия его всячески поносит, и не всегда по делу».
Сальседо чувствовал, что его интерес к новому священнику все возрастает. Страсть к чтению, свежесть идей, отсутствие в его словах покровительственного тона, столь свойственного сельским священникам, его удивляли. Расстались они затемно. Сам падре предложил ему встретиться на следующий день – и Сальседо, который собирался утром вернуться в Вальядолид, это приглашение принял. В десять часов после завтрака, священник читал, сидя во внутреннем дворике церкви – в той же позе, что и накануне. Когда Сиприано, перекусив, отправился к нему, он все еще сидел на скамье. Заметив Сальседо, он захлопнул книгу и поднялся ему навстречу.
– Нельзя ли полюбопытствовать, что ваше преподобие с таким рвением читаете?
– Перечитываю Эразма, – ответил Касалья. – Его учение неисчерпаемо.
– В свое время я был закоренелым эразмистом, – сказал Сиприано с усмешкой.
Священник встрепенулся:
– Ваша милость и впрямь когда-то интересовались Эразмом?
– Поймите меня, падре. Это было в детстве, когда происходила Конференция об Эразме. Тогда у нас в школе образовалось две партии, и я принадлежал к эразмистам. И хотя никто из нас не знал, кто такой Эразм, мы за него сражались.
Они брели, куда глаза глядят, прошли селение и оказались на дороге из Вильявендимио в Topo. Касалья наблюдал всякую живность, особенно птиц, выказывая себя знатоком природы. Обыкновенные скворцы, по его словам, большие забияки и лучшие строители, чем черные, да к тому же более болтливы и голосисты.
Но прежде всего священника интересовало упоминание Сальседо о его жизни в школе. Он спросил, где тот учился.
– В Приюте для подкидышей, – ответил Сальседо.
– Однако ваша милость им не были, я хочу сказать, подкидышем.
– Не был, но мой отец полагал, что я нуждаюсь в суровой дисциплине. Он считал меня тупым, и многие наставники ничего не могли со мной поделать.
– А не было ли среди них падре Арнальдо?
– Был, да еще падре Товаль, они схватились как раз насчет Эразма. По мнению падре Арнальдо, Эразм был вдохновителем Лютера. Без него Реформы никогда бы и не было. Напротив, падре Товаль считал голландца добрым христианином.
Взгляд Касальи, казалось, был устремлен куда-то вдаль.
– То были дни надежды, – сказал он вдруг. – Император был на стороне Эразма, поддерживал его, как и инквизитор Манрике. Что могли поделать с ними стаи назойливых мух? Именно тогда Эразм обнародовал вторую часть своего «Гипераспистеса» Речь идет о сочинении Эразма «Hyperaspistes adversus servum arbitrium Lutheri» (Возражение на сочинение Лютера «О рабстве воли»), написанном в 1526 – 27 гг.
, споря с рядом утверждений Лютера. Это подняло его авторитет в глазах короля, который в своем письме обращался к нему как к «нашему дорогому, благородному и благочестивому другу».
Голос Касальи дрожал от потаенной тоски.
– И почему же все так скверно обернулось?
– События потекли по другому руслу. Это было неизбежно. Инквизитор Манрике перестал поддерживать Эразма, а императору в Италии было не до него. Монахи воспользовались обстоятельствами, чтобы напасть на него публично. Карвахаль Бернардо Лопес де Карвахаль (1456–1523) – испанский священник и богослов, многие годы прослуживший в Италии при папском престоле.
язвительно разнес «Гипераспистес», а Эразм вместо того, чтобы промолчать и сделать вид, что ничего не заметил, яростно бросился ему возражать. Ситуация изменилась на сто восемьдесят градусов. С той самой минуты для Инквизиции Эразм и Лютер стали отростками от одного корня.
Они дошли до изгиба старого русла, поросшего тростником, где сновала нахальная сорока. Священник с любопытством разглядывал птицу, не замедляя шага. Солнце все увеличивалось в размерах и краснело, опускаясь за серые холмы на западе. Педро Касалья остановился и спросил:
– Ваша милость обращали внимание на кастильские сумерки?
– Я часто наслаждаюсь ими, – ответил Сальседо. – Закаты солнца на плоскогорье бывают потрясающими.
Они повернули назад. Потянуло вечерней прохладой. Вдалеке виднелись глинобитные домики, над которыми возносился силуэт церкви. На колокольне высились четкие силуэты аистов, уже высидевших птенцов. Педро Касалья вновь посмотрел на заходящее солнце. Его завораживали переливы света. В застывшем воздухе раздался звон колокола. Касалья ускорил шаг. Его глубоко сидящие глаза были обращены к Сальседо:
– Вчера Эразм был нашей надеждой, а сегодня его книги запрещены. Но это не остановит тех, кто продолжает верить в Реформу, которую он предлагал. Возможно, что другой и быть не может. Тридент ничего существенного не принесет.
На следующее утро на небо набежали белые облака. Огонек мчался к Вильявьехе, скача по склонам холмов во весь опор. Сиприано наслаждался быстрой ездой, свежим ветром в лицо и думал о братьях Касалья, об их меланхолическом настроении и реформаторском пыле. Теперь он лучше понимал, почему проповеди Доктора порождали в нем чувство пустоты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Тщеславие маленького Сиприано тешило то, что он оказался способен удовлетворять столь большую женщину. И когда она, прежде чем разразиться хохотом, восклицала, задыхаясь от страсти, «давай, малышок! рази! торо!», он, по очевидным причинам ненавидящий уменьшительные суффиксы, принимал обжигающее «малышок» как прославление его наступательной мужественности. Но были и такие ночи, когда Тео, от усталости или отсутствия желания, лежала в постели неподвижно, не ища штучки, а Сиприано тем временем замирал в ожидании, но ничего не происходило, и тогда он хладнокровно брал инициативу в свои руки, начинал ласкать бок жены, завоевывая один за другим защитные выступы ее тела. Она же делала вид, что выдерживает его осаду, но, обнаружив, что он взбирается на нее, возбуждающе шептала: «Чего тебе, любимый?».
Этот вопрос был знаком начала их еженощной, разученной игры, просто начинаемой с другого конца. А когда после любовных сближений Тео, обессиленная, лежала в постели, откинув левую руку на подушку, Сиприано, всегда искавший спасительную норку, пристраивал свою маленькую голову под мышку, теплую и безволосую, после чего сладко засыпал.
В эти знойные дни их первого супружеского лета Сиприано сделал другое удивительное открытие: Тео никогда не потела. Ей было жарко, она задыхалась от жары, теряла силы, но поры на ее коже не раскрывались. Перед этим необъяснимым явлением Сиприано испытывал особое благоговение. Его обычное отвращение к потным подмышкам, к запаху пота, не касалось жены. Ни во время их жаркого свадебного путешествия, под раскаленными крышами гостиниц, ни в часы прогулок по улицам древних городов, Тео не потела, в то время как Сиприано, с его тщедушным телосложением – ни капли жира на растопку! – плавился, как масло на сковородке. Поначалу он приписывал чудесное свойство жены какой-то случайности, но Тео развеяла все его сомнения: «Да остриги я на солнцепеке сотню овец, у меня на лбу ни капли пота не выступит!»
Итак, это было еще одно открытие, возбуждавшее чувственность Сиприано. Он все искал ему объяснения и, наконец, как ему думалось, нашел: отсутствие пота и волос были явлениями взаимосвязанными. Упругое тело Тео не могло покрыться растительностью, потому что ему не хватало влаги. Так или иначе, в первый год после женитьбы Сиприано вовсе не считал эти странности недостатками; напротив, они действовали на него возбуждающе. Тео со своей стороны также делала чудесные открытия по части телесного устройства ее супруга. Сиприано не только был красив – при своем небольшом росте и мускулистости, но, в отличие от нее самой, необыкновенно волосат. Волосы в изобилии росли у него не только под мышками и на лобке, но и в местах, менее пригодных для этого – на ногах, плечах и пояснице. Иногда, по ночам, перед лицом столь впечатляющих признаков мужественности она – после взрыва смеха – вне себя восклицала: «От тебя, малышок, можно свихнуться! Ты волосатее обезьяны!»
Сиприано, которому так нравилось упругое, гладкое, безупречное тело жены, часто думал: притяжение противоположностей. Но в промежутке между этим восклицанием Тео и ее сладострастной судорогой первой ночи он почувствовал свою значимость, признание своей мужской силы, что способствовало возникновению между ними желанной близости. Она казалась удовлетворенной им, а он (Упрямец не в счет!) – ею.
Опасаясь, что тетя Габриэла от них отдалится, они старались почаще приглашать ее и дядю к себе, так что по прошествии восьми месяцев после их свадьбы Габриэла, прекрасно воспитанная и со вкусом одетая, болтала и весело проводила время с Тео, как если бы та была ее юродской приятельницей. И даже больше: жена племянника переносила ее мысленно в неведомый ей мир, мир деревенской жизни и деревенских трудов, в котором все для нее было внове: и как деревенские следят за чистотой, и какие обычаи блюдут, и место животных в их жизни… К примеру, она никак не могла взять в толк, почему для охраны дома, как уверяла Тео, лучше иметь стадо гусей, чем свору собак. «Гусики» для тети были мирными домашними птицами. Габриэла расспрашивала ее о том, что деревенские носят, чем обставляют дома, какие у них украшения. Ей было непонятно, как Тео годами могла носить одну юбку и иметь один-единственный наряд для праздничных дней. Молодая женщина соглашалась: да, ее отец богатый человек, но ведь ему все доставалось такими трудами и было бы жаль пускать заработанное на ветер! То, что дон Сегундо дал за нее приданое в тысячу дукатов, наглядно подтверждало, что он жил лишь ради нее. Мысль об этом ее трогала и каждый месяц она отправлялась в горы Пеньяфлора, чтобы повидаться с ним. Она даже лелеяла мысленно благородный план: проводить с ним каждую весну по нескольку недель, чтобы помогать стричь овец.
Но прежде, чем она смогла осуществить свое намерение, дон Сегундо вновь женился. Эстасио дель Валье спустился на своем муле из Вильянублы, чтобы удостоверить этот брак. Дон Сегундо Сентено, Перуанец, заключил брак с Петронилой, старшей дочерью Телесфоро Мосо, пастуха из Кастродесы, и, по мнению Эстасио дель Валье, этот брак был делом решенным, так что дон Сегундо своей женитьбой убивал двух зайцев, получая зараз и супругу, и стригальщицу овец: после Теодомиры Петронила была лучшей стригальщицей в округе. Пастух Телесфоро Мосо, со своей стороны, не оставался в накладе: дон Сегундо дозволил ему взять безвозмездно в его отару небольшое стадо стельных овец.
Прослышав о новости, Тео перехватила Сиприано на выезде с Большого моста, намереваясь отправиться вместе с ним в Ла-Мангу. Она была вне себя, задыхалась от гнева и не понимала спокойствия, с которым Сиприано воспринял решение ее отца. Она корила отца за эту проклятую женитьбу, но Сиприано смог убедить ее в том, что уход за стадом – дело нелегкое и одной пары рук стареющего человека здесь явно мало, и она, благодарная ему за косвенное признание ее трудов, его нежно обняла. Он же, со своей стороны, навел справки о том, были ли подписаны с Телесфоро Мосо какие-нибудь бумаги: дон Сегундо это отрицал. Да нет, ничего он с Телесфоро не подписывал, ведь для крестьян бумаги ничего не значат, значит данное слово. Но на следующий месяц Телесфоро Мосо заявил, что требует удвоить число овец в стельном стаде, что десять голов – это почти ничего. Дон Сегундо направился в столицу, к дочери, оставив за собой после отъезда пропитавший весь дом запах овечьего помета, не выветривавшийся много дней. Он хотел просить помощи оидора дона Игнасио, но зять объяснил ему, что в деревне данное слово столь же уязвимо, сколь и в городе, и что он снабдил Телесфоро Моро оружием, при помощи которого тот сможет шантажировать его до скончания дней. Так что дон Сегундо раздумал идти к дону Игнасио и, смирившись, вернулся в горы, пропитанный запахом дерьма, с опущенной головой.
В начале апреля Сиприано нашел, наконец, в своих трудах просвет, чтобы съездить в Педросу. Как обычно, он выехал на Большой мост и поскакал по склонам холмов по направлению к Вильялару. За городом он встретил своего арендатора – тот перекусывал в загоне, – и они вместе доехали до виноградников Вильявендимио. На виноградных лозах только-только начали раскрываться почки, а межрядья были усыпаны опавшей листвой. Сиприано убеждал Мартина Мартина занять этот участок зерновыми, но арендатор наотрез отказывался: пшеница и ячмень плохо растут на такой тощей почве, даже не колосятся. Они провели утро, осматривая другие виноградники, и сеньора Лукресия, уже очень старенькая, подала им обед, как то делала при покойном доне Бернардо.
Днем Сиприано расположился на постоялом дворе, который держала дочка Баруке на Пласа-де-ла-Иглесиа. Закрывая ставни, чтобы вздремнуть во время сиесты, он увидел священника, сидящего на скамье во дворе храма и читающего книгу. Тот был так поглощен чтением, что не замечал ни голубиных стай, круживших над его головой, ни крестьян, пересекающих площадь на своих осликах, что-то напевая себе под нос. После недолгого сна Сиприано открыл ставни и убедился, что священник сидит на том же самом месте. Он был неподвижен, словно мумия, но когда Сальседо вышел на улицу, чтобы поздороваться с ним, новый священник – он заменил скончавшегося дона Доминго, – вежливо встал ему навстречу. Сиприано представился, но священник и без того узнал его, будучи о нем достаточно наслышан. Сельчане рассказывали ему о Сиприано, о том, как тот стал идальго и какой праздник устроил по этому случаю, но его мучило любопытство: «дон Игнасио Сальседо, оидор из Королевской канцелярии, вам, случайно, не родственник?» «Конечно, мой дядя, да к тому же опекун», – объявил Сиприано. В ответ новый священник заговорил о доне Игнасио, как об одном из самых образованных и всеведущих людей в Вальядолиде. Конечно же, его библиотека, если и не первая, то одна из первых по числу собранных в ней книг. Вслед за этим священник наконец назвал себя: «Педро Касалья», – смиренно представился он. И тут настал черед Сиприано Сальседо спрашивать, не родственник ли он доктору Касалье, проповеднику:
– Мы братья, – сказал священник. – Несколько месяцев брат провел в Саламанке, но сейчас живет у матери в Вальядолиде.
Сальседо признался, что он постоянный слушатель проповедей Доктора.
– Его легко понимать, – заметил Касалья мимоходом.
На вид он казался моложе Доктора: черные густые волосы, поседевшие на висках, мужественное загорелое лицо и темные, пристально смотрящие глаза.
– Не просто «легко», – возразил Сальседо. – Я бы назвал его лучшим проповедником нашего времени. Он строит свои речи искусно, как архитектор.
Педро Касалья пожал плечами. Похвалы в адрес брата приводили его в недоумение. Он ценил отточенность и одухотворенность его речей. Именно за это, за одухотворенность, император в течение нескольких лет возил его с собой в Германию. Это была большая честь и хороший опыт, который брат никогда не забудет, особенно сейчас, когда Карл V намеревается удалиться в монастырь в Юсте За два года до смерти Карл V отрекся от испанской короны в пользу своего сына Филиппа (Филиппа II) и удалился в монастырь Сан Херонимо в Юсте (пров. Касерес).
.
Сиприано Сальседо спросил Касалью, почему его брат имеет обычай проповедовать вне монастырских стен. Касалья вновь пожал плечами: «Ему так свободнее, – пояснил он. – Монастырская братия его всячески поносит, и не всегда по делу».
Сальседо чувствовал, что его интерес к новому священнику все возрастает. Страсть к чтению, свежесть идей, отсутствие в его словах покровительственного тона, столь свойственного сельским священникам, его удивляли. Расстались они затемно. Сам падре предложил ему встретиться на следующий день – и Сальседо, который собирался утром вернуться в Вальядолид, это приглашение принял. В десять часов после завтрака, священник читал, сидя во внутреннем дворике церкви – в той же позе, что и накануне. Когда Сиприано, перекусив, отправился к нему, он все еще сидел на скамье. Заметив Сальседо, он захлопнул книгу и поднялся ему навстречу.
– Нельзя ли полюбопытствовать, что ваше преподобие с таким рвением читаете?
– Перечитываю Эразма, – ответил Касалья. – Его учение неисчерпаемо.
– В свое время я был закоренелым эразмистом, – сказал Сиприано с усмешкой.
Священник встрепенулся:
– Ваша милость и впрямь когда-то интересовались Эразмом?
– Поймите меня, падре. Это было в детстве, когда происходила Конференция об Эразме. Тогда у нас в школе образовалось две партии, и я принадлежал к эразмистам. И хотя никто из нас не знал, кто такой Эразм, мы за него сражались.
Они брели, куда глаза глядят, прошли селение и оказались на дороге из Вильявендимио в Topo. Касалья наблюдал всякую живность, особенно птиц, выказывая себя знатоком природы. Обыкновенные скворцы, по его словам, большие забияки и лучшие строители, чем черные, да к тому же более болтливы и голосисты.
Но прежде всего священника интересовало упоминание Сальседо о его жизни в школе. Он спросил, где тот учился.
– В Приюте для подкидышей, – ответил Сальседо.
– Однако ваша милость им не были, я хочу сказать, подкидышем.
– Не был, но мой отец полагал, что я нуждаюсь в суровой дисциплине. Он считал меня тупым, и многие наставники ничего не могли со мной поделать.
– А не было ли среди них падре Арнальдо?
– Был, да еще падре Товаль, они схватились как раз насчет Эразма. По мнению падре Арнальдо, Эразм был вдохновителем Лютера. Без него Реформы никогда бы и не было. Напротив, падре Товаль считал голландца добрым христианином.
Взгляд Касальи, казалось, был устремлен куда-то вдаль.
– То были дни надежды, – сказал он вдруг. – Император был на стороне Эразма, поддерживал его, как и инквизитор Манрике. Что могли поделать с ними стаи назойливых мух? Именно тогда Эразм обнародовал вторую часть своего «Гипераспистеса» Речь идет о сочинении Эразма «Hyperaspistes adversus servum arbitrium Lutheri» (Возражение на сочинение Лютера «О рабстве воли»), написанном в 1526 – 27 гг.
, споря с рядом утверждений Лютера. Это подняло его авторитет в глазах короля, который в своем письме обращался к нему как к «нашему дорогому, благородному и благочестивому другу».
Голос Касальи дрожал от потаенной тоски.
– И почему же все так скверно обернулось?
– События потекли по другому руслу. Это было неизбежно. Инквизитор Манрике перестал поддерживать Эразма, а императору в Италии было не до него. Монахи воспользовались обстоятельствами, чтобы напасть на него публично. Карвахаль Бернардо Лопес де Карвахаль (1456–1523) – испанский священник и богослов, многие годы прослуживший в Италии при папском престоле.
язвительно разнес «Гипераспистес», а Эразм вместо того, чтобы промолчать и сделать вид, что ничего не заметил, яростно бросился ему возражать. Ситуация изменилась на сто восемьдесят градусов. С той самой минуты для Инквизиции Эразм и Лютер стали отростками от одного корня.
Они дошли до изгиба старого русла, поросшего тростником, где сновала нахальная сорока. Священник с любопытством разглядывал птицу, не замедляя шага. Солнце все увеличивалось в размерах и краснело, опускаясь за серые холмы на западе. Педро Касалья остановился и спросил:
– Ваша милость обращали внимание на кастильские сумерки?
– Я часто наслаждаюсь ими, – ответил Сальседо. – Закаты солнца на плоскогорье бывают потрясающими.
Они повернули назад. Потянуло вечерней прохладой. Вдалеке виднелись глинобитные домики, над которыми возносился силуэт церкви. На колокольне высились четкие силуэты аистов, уже высидевших птенцов. Педро Касалья вновь посмотрел на заходящее солнце. Его завораживали переливы света. В застывшем воздухе раздался звон колокола. Касалья ускорил шаг. Его глубоко сидящие глаза были обращены к Сальседо:
– Вчера Эразм был нашей надеждой, а сегодня его книги запрещены. Но это не остановит тех, кто продолжает верить в Реформу, которую он предлагал. Возможно, что другой и быть не может. Тридент ничего существенного не принесет.
На следующее утро на небо набежали белые облака. Огонек мчался к Вильявьехе, скача по склонам холмов во весь опор. Сиприано наслаждался быстрой ездой, свежим ветром в лицо и думал о братьях Касалья, об их меланхолическом настроении и реформаторском пыле. Теперь он лучше понимал, почему проповеди Доктора порождали в нем чувство пустоты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45