Сегодня утром, проснувшись без джанка, я закрыл глаза и увидел утесы на краю города, на вершинах которых стояли дома, и фарфоровое голубое небо, и белое полотно, трепещущее на холодном весеннем ветру.
Чистое наслаждение холодным "уистлом" жарким летним днём из моего детства. В 1920-х Соединённые Штаты, даже Средний Запад, были местом блестящих возможностей. Вы могли стать гангстером, репортёром-алкоголиком, нервным биржевым маклером, иммигрантом, удачливым писателем. Возможности расстилались перед вами, словно богатая товарами витрина. В сумерках летнего вечера сидя с бутылкой "уистл" в руке на ступеньках черного входа, слушая, как мимо, по Юклид-авеню, проносятся автомобили, я чувствовал возбуждение и ностальгию по двадцатым у себя в паху.
Интересно, что из морфина выделили прекрасное противоядие от морфина, и, что оно способствует выделению такого же противоядия в теле. А из болезненного состояния наркомана получается повышенная чувствительность к впечатлениям и ощущения на уровне сновидения, мифа, символа. На пенисе, возможно, есть места полу гнилой и зачаточной плоти, отделённые от организма и дегенерирующие в более аморфные образования типа желе жизни, которое где угодно пустит корни и вырастит.
Видения западного Сент-Луис, движущихся фар автомобилей на Линделл-бульваре. Очень реальные на какое-то мгновение. Я в комнате с мягким освещением, может быть даже жилой. Ужасное чувство одиночества. Представляю себя стариком, парализованным или слепым, и вынужденным принять милостыню какого-нибудь родственника из Сент-Луиса. Я продолжаю писать, не надеясь на публикацию. Книжный рынок насыщен. Его насыщают штатные писатели, и работа осталась только рекламным агентом. Нет даже никого, кому бы я мог это почитать, так что, когда я знаю, что получилось хорошо, я чувствую себя ещё более несчастным, потому что тогда чувство одиночества ещё больнее.
Возможно ли это - написать роман, основанный на реальных фактах из жизни Интерзоны или другого места?
Марв и Мохамед - эта "дружба", как говорит об этом Сэм:
- Как-то раз он принёс мне мёртвого воробья.
Скрипящий, продолжительный смех Марва, его костлявые, лишённые изящества движения. Их нельзя назвать неуклюжими. Быстрый, но не суетящийся, он двигается по траектории возбуждёнными рывками, никогда не переходящими в размазанное изящество или наоборот - в настоящий тик.
А Мохамед - надутая глупая шлюха до мозга костей. Он ценится у арабов из-за своей плотной толстой задницы. Толстая задница является у арабов очень желанной. Как по-восточному, и, в тоже время, тупо - перегон верблюдов на продажу.
Марв всё время твердит: "Я не против, когда он встречается с арабом, ты же понимаешь; но не дай Бог поймать мне его с другим американцем или европейцем. Лучше ему не попадаться. В этом мире тебе нужно бороться за то, чего ты хочешь."
Я размышляю о том, есть ли у Мохамеда какие-нибудь желания, которые бы были по-настоящему его желаниями, исходящими изнутри, ищущими своего исполнения? Но у них всё по другому. Их возбуждает ситуация, а не фантазия. Отчасти, это объясняется незамедлительной доступностью секса для арабов, что американцу, привыкшего к разочарованиям, определённым отсрочкам, затратам, хвастовству, понять непросто. Араб получает немедленное удовлетворение потому, что он готов согласиться на гомосексуальный контакт.
Как об этом говорит Марв: "Утро, три часа. Встречаются Ахмед и Али, один другого спрашивает: "Хочешь?" - это стандартная реплика. Всё дело занимает пять минут." Считается, что тот который делает предложение, должен дать что-то другому. Несколько песет или сигарету. Что угодно. Вопрос формальности. Так что, возможно, у араба нет образа, который бы он искал, нет особенных желаний вообще. Женщина ли, мужчина - для него всё секс. Как еда. Как то, что ты делаешь каждый день.
Здесь я никого видеть особенно не хочу. Насколько далеко заходит дружба, я не могу уехать из страны. Так что нескольких людей я всё же видеть хочу. КиКи - это десять минут ничего не значащих слов или секса, а большую часть времени я вообще не способен из-за фамильных драгоценностей, заложенных китайцу. Я должен либо спрыгнуть, либо уменьшить дозу. Цены повышаются настолько, что я уже не в состоянии платить. С тех пор, как этому хуеву немцу нужно было появиться и покончить здесь жизнь самоубийством, каждый раз нужно покупать новый рецепт. Он что не мог сделать это где-нибудь в другом месте? Или как-то по-другому? Весь день до восьми вечера прождал две коробки.
Роман, состоящий из фактов такими, как я их вижу и чувствую. Откуда у него может быть начало и конец? Просто он какое-то время продолжается, а потом заканчивается, как арабская музыка.
Я слышу пение арабов, доносящееся из соседнего дома. Эта музыка плывет и плывет, вверх и вниз. Почему она им не надоедает, а они не заткнуться? Она ни о чем не говорит, никуда не ведет. В ней нет ни эмоций, ни настроения. Звучит как хор мальчиков, распевающих номера лотерейных билетов, или как табачный аукцион. Они, вроде бы, бьют в тамбурин, танцуют и поют. Периодически они достигают бессмысленной кульминации, и все пронзительно завывают. Затем на какое-то время останавливаются, видимо для того, чтобы передохнуть для следующей серии такого же воя. Это грустно, весело, дурно, приятно? Выражает ли она какие-то глубокие человеческие переживания? Если да, тогда я этого не чувствую.
Я размышлял о том, возможно ли найти музыкальную ноту, которая бы вызвала у слушателя оргазм, которая достигла бы позвоночника и коснулась бы длинного белого нерва. Напряжение нарастает в животе и длинными волнами врывается в тело, колебание кишечника достигает неожиданного крещендо. Вот так звучит арабская музыка. Механическое, без всяких эмоций, воспроизведение оргазма, действие на нервы, удар по внутренностям.
После укола, я отправился в "Багдад", встретил Лейфа и Марва. Хозяин художник-неудачник по фамилии Элгрен. Если у него и было имя, то я его никогда не слышал. Высокий, широкий в плечах, коренастый, холодный и высокомерный. Когда я только приехал в Интерзону, он выставлял некоторые из своих картин. Ничего впечатляющего. Виды Сахары, лучшие из которых напоминали голые обитаемые камни и пустыни пейзажей из снов Дали. Есть умение, он умеет рисовать, но у него нет на то никаких причин. Я нашёл, что в выражении собственных чувств он также скуп, как и в живописи. С ним я не мог разговаривать. Он живёт с молодым художником-арабом, фальшивым примитивистом. Элгрен великолепен в качестве хозяина модного ресторана - та самая частота кристаллизованной гениальности. Он надеется, что забегаловка прославится на весь мир.
"Вчера вечером гардероб был завален норкой. В Интерзоне полно денег," - говорит он. Возможно, но это не совсем так. Денег даст богатая старуха. У Элгрена нет и дайма, но он тип, который сумеет разбогатеть, если будет вести себя как богатый. И Элгрен так безумен, что это ему поможет. У него параноидальное тщеславие. Он из тех людей, у которых ни для кого не найдётся доброго слова, а таким и должен быть хозяином людного ночного заведения. Каждому захочется быть исключением, единственным, кто бы ему нравился.
У него были арабские музыканты из "Риф" - комбо в составе трёх человек - и маленький мальчик, танцор и певец. Ребёнку было четырнадцать, но для своих лет он был слишком маленького роста, как все арабы. Ни волнения юности на лице, ни брожения, никакого пробуждения. Лицо состарившегося ребёнка, похожее на лицо куклы с обезьяньей восприимчивостью. Деньги, которые вы ему даёте, он кладет к себе в тюрбан, так, что они свисают ему на лоб. Что он делает с деньгами? У него очень громкий голос, эта хваткая, кружащаяся кукла мычит подъёмы и спуски арабской музыки. Он по-особому дёргает губами не только из стороны в сторону, но и вверх-вниз. Его сексуальная и стяжательская напористость слились воедино. С ним никогда бы не случилось такого, чтобы пойти с кем-нибудь в постель по иной причине кроме как из-за денег. У него практически полностью отсутствует молодость, вся сладость и неуверенность, и застенчивость юности. Он груб и бесстыден как старая шлюха, и для меня представляет интерес только в качестве объекта сексуального удовлетворения.
В Интерзоне с ее переизбытком нейлоновых рубашек, фотоаппаратов, часов, опиатов, продающихся из-под прилавка, тебя охватывает ощущение кошмара. Что-то абсолютно злобное в состоянии полного попустительства. И новый шеф полиции там на Холме собирает досье - я подозреваю его в выполнении с этими данными невыразимых словами фетишистских упражнений.
Когда аптекарь продаёт мне ежедневную дозу юкодола, он ухмыляется так, словно я попался на наживку в ловушке. Вся Зона - ловушка, и однажды она захлопнется. Не резко, но постепенно. Мы будем свидетелями всего этого, но выхода не будет, некуда будет бежать.
Речь о полицейском напомнила мне о том, как тут мама Кики впервые угрожала мне пожаловаться в полицию на то, что я развращал её единственного ребёнка или что-то в этом духе. Я жил у Матти, и Матти клялся, что это правда, и повторял, что вокруг дома рыщет детектив; выяснилось, что это был не детектив вообще, а старый голубой, положивший глаз на Кики, и вся история была просто интерзоновской чепухой. Тогда же Антонио, вороватый португалец, пустил слух, что за мной следят. Надеется, что я свалю из Зоны.
Матти - это сутенёр, который любит свою работу, толстый, ещё не старый Купидон-гом. Он продолжает бросать на меня укоризненные взгляды в коридоре: "Ах, никогда ещё за пятнадцать лет в Интерзоне и до того не случалось со мной ничего похожего. Сейчас здесь уже две недели английский господин. С которым я мог бы делать хороший бизнес, но теперь за моим домом следят."
Фарс в спальне с полицией и матерью у дверей. Я пытаюсь втолкнуть Кики в комнату Марва, а он заявляет: "Поищи другое место для своих горячих мальчиков, Ли." Носовой платок со следами эякуляции - крайне изобличающая улика. Лучше всего его проглотить.
Я пишу это в больнице, в которой я снова лечусь. Типичная "интерзоновская" организация. Еврейская больница, испанский персонал и монахини-католички в качестве медсестер. Слава Богу, что как и всё испанское больницей управляют неряшливо и вяло! Ни сестёр, плещущих тебе в лицо по утрам тёплой водой. И не объяснишь никакой шведской сестре из Северной Дакоты, почему джанки терпеть не может воду у себя на коже. Я пробыл здесь уже десять дней, но ещё ни разу не принимал ванную. Сейчас восемь часов утра, и примерно через полчая начинается дневной обход. Кто-то стонет в комнате по соседству с моей. Исходящий из утробы ужасный нечеловеческий звук. Почему бы им не сделать ему укол и не заткнуть его? Это невыносимо. Я ненавижу слышать, как кто-нибудь стонет, не из-за жалости, но из-за того, что звук раздражает.
Это напоминает мне набросок, который я когда-то написал о джанки, мать которого умирает от рака, а он принимает её морфий, подменяя его кодеином. Заменять морфий кодеином ещё хуже, чем просто его воровать и подменять молочно-сахарным порошком. Порошок из-за шока - пустотой между разрывающейся от боли тканью, стремящейся к облегчению морфином, и полнейшей пустотой порошка может на диво возбудить тело - безупречно чистая доза. Но кодеин притупит боль, так что она превращается в жидкость и распространяется, заполняя клетки как серый туман, плотный, неподдающийся вытеснению.
- Теперь лучше? - стон прекратился.
- Намного лучше, спасибо. - сказала она сухо.
Она знает, - подумал он, - что я никогда её не обману.
Возможно, что в таком тоталитарном полицейском государстве, как Россия, или в стране-союзнице было бы лучше. Худшее уже позади. Внешний мир знает все твои затаенные страхи - или желания? У тебя не перехватывает дыхание от неожиданных изменений давления. Внешнее и внутреннее давление уравновешенны.
Так что я написал рассказ о человека, который поменялся с кем-то паспортом в турецких банях в русской зоне Вены, и не может вернуться обратно за железный занавес. Конечно же, не оконченный. За кого вы, чёрт возьми, меня принимаете.
Над Веной было светлое суровое фарфоровое небо, и холодный весенний ветер срывал просторное габардиновое пальто с тощего тела Мартина. Он почувствовал боль желания в пояснице, как зубная боль, легкая и не похожая ни на какое другого ощущение. Он обогнул угол; Дунай ворвался в него сотнями светящихся точек, и он почувствовал всю силу ветра и, чтобы сохранять равновесие, наклонился вперёд.
Если охраны на линии нет, это будет не так уж и опасно, - подумал он. Они не смогут обвинить меня в том, что я шпионю в турецких банях. Он увидел кафе и вошёл. Огромная комната, почти пустая. Зелёные сидения как в старом пульмановском вагоне. Угрюмый официант с круглым в прыщах лицом и белыми ресницами принял заказ - двойной бренди. Он проглотил бренди одним глотком. На мгновение он почти задохнулся, затем его желудок успокоился в волнах теплоты и эйфории. Он заказал ещё бренди. На этот раз официант улыбался.
Какого чёрта, подумал он. Всё, что они могут - это вышвырнуть меня из русской зоны.
Он откинулся в кресле в предвкушении тёплых объятий пара, расслабление, превращение в жидкую амёбу, растворение в тепле, комфорте и желании.
Зачем проводить линию? То, что человек хочет делать, он рано или поздно сделает, в мыслях либо на деле... Но тебя никто не спрашивает. Третий бренди анестезировал центры, отвечающие за осторожность. У меня встал, и я хочу мальчика, и я собираюсь в римские бани, русская ли зона, нет. Очень жаль, что у нас не было голубого депутата, когда делили Вену. Мы бы вышли на баррикады защищать римские бани от русских.
Ему виделся легион голубых, построенных в боевые порядки, за баррикадами из шведской мебели "модерн". Они оборонялись и умирали с театральными жестами и патетическими возгласами. Все они были высокими худыми неловкими педиками в Levi's и клетчатых рубашках с длинными желтыми волосами и голубыми глазами безумцев, орущими, орущими. Он вздрогнул. Возможно, мне лучше вернуться в отель и... нет, ради всего святого!
Трамвай был переполнен и ему пришлось стоять. Люди выглядели серыми, неприветливыми, подозрительными, избегали его взгляда. Они проезжали по Пратеру. Он был в русской зоне. Он помнил Пратер еще до войны: огромный парк, всегда полный людей и возможных знакомств. Сейчас это был сплошной пустырь из булыжника с гигантским колесом обозрения, смотревшемся на фоне холодного голубого неба уныло и угрожающе. Он вышел из трамвая. Кондуктор стоял, выглядывая из черной платформы, и наблюдал за Мартином, пока трамвай не повернул за угол. Мартин сделал вид, что ищет сигарету.
Да, вот и Римские бани, почти не изменившиеся с тех времен. Улица была пустынна. Мальчиков, возможно, тоже не будет. Но к нему подкрался молодой человек и попросил огня. Не очень, решил он, внутри я найду что-нибудь получше.
Он заплатил за комнату, оставив свой кошелек и паспорт в специальном ящичке.
(А это уже после того как ему подсунули чужой паспорт, арестовали и переправили в Будапешт или куда-нибудь еще дальше за железный занавес.)
Он познакомился с новым сортом свободы, свободой жить в постоянном напряжении и страхе на пределе своего внутреннего страха и напряжения так, что давление по крайней мере уравнивалось, и впервые за свою взрослую жизнь он понял значение полного расслабления, абсолютного наслаждения моментом. Он чувствовал себя живым всем своим существом. Силы, намеревавшиеся сокрушить его достоинство и существование как индивидуума, так очертили его, что он никогда еще никогда не был так уверен в своей ценности и достоинстве.
И он был не один. Постепенно он открыл для себя обширное подполье: коп, внимательно изучавший его бумаги, неожиданно превращался в друга. И он понял значение угрюмых отвернувшихся в сторону лиц в трамвае в Вене, научился не верить слишком скоро предложенной дружбе.
С тех пор как он покинул Запад, Мартин потерял пятнадцать фунтов. Теперь его руки покоились на животе, с животной настороженностью ощущали твердость и живость мускул. Шаги на лестнице. Два человека, незнакомца. Ему были знакомы шаги каждого, кто жил в пансионе "Единый мир". Он соскользнул с кровати. Передвигаясь с экономией и точностью, он передвинул тяжелый шкаф к двери. Пересек комнату, открыл окно и шагнул на пожарную лестницу, закрывая за собой окно. По шатающейся лестнице он взобрался на крышу. Семь футов до следующей крыши. Он огляделся. Ни дощечки, ничего. Он услышал, как отворилось окно.
Я должен прыгнуть, решил он.
(Продолжение следует)
Спал с КиКи. Он сказал, что никак не мог кончить, потому что сегодня ночью его измучили эротические сны обо мне. Это действительно меняет дело.
За обедом с Келлзом Элвинзом придумали номер.
1 2 3 4 5
Чистое наслаждение холодным "уистлом" жарким летним днём из моего детства. В 1920-х Соединённые Штаты, даже Средний Запад, были местом блестящих возможностей. Вы могли стать гангстером, репортёром-алкоголиком, нервным биржевым маклером, иммигрантом, удачливым писателем. Возможности расстилались перед вами, словно богатая товарами витрина. В сумерках летнего вечера сидя с бутылкой "уистл" в руке на ступеньках черного входа, слушая, как мимо, по Юклид-авеню, проносятся автомобили, я чувствовал возбуждение и ностальгию по двадцатым у себя в паху.
Интересно, что из морфина выделили прекрасное противоядие от морфина, и, что оно способствует выделению такого же противоядия в теле. А из болезненного состояния наркомана получается повышенная чувствительность к впечатлениям и ощущения на уровне сновидения, мифа, символа. На пенисе, возможно, есть места полу гнилой и зачаточной плоти, отделённые от организма и дегенерирующие в более аморфные образования типа желе жизни, которое где угодно пустит корни и вырастит.
Видения западного Сент-Луис, движущихся фар автомобилей на Линделл-бульваре. Очень реальные на какое-то мгновение. Я в комнате с мягким освещением, может быть даже жилой. Ужасное чувство одиночества. Представляю себя стариком, парализованным или слепым, и вынужденным принять милостыню какого-нибудь родственника из Сент-Луиса. Я продолжаю писать, не надеясь на публикацию. Книжный рынок насыщен. Его насыщают штатные писатели, и работа осталась только рекламным агентом. Нет даже никого, кому бы я мог это почитать, так что, когда я знаю, что получилось хорошо, я чувствую себя ещё более несчастным, потому что тогда чувство одиночества ещё больнее.
Возможно ли это - написать роман, основанный на реальных фактах из жизни Интерзоны или другого места?
Марв и Мохамед - эта "дружба", как говорит об этом Сэм:
- Как-то раз он принёс мне мёртвого воробья.
Скрипящий, продолжительный смех Марва, его костлявые, лишённые изящества движения. Их нельзя назвать неуклюжими. Быстрый, но не суетящийся, он двигается по траектории возбуждёнными рывками, никогда не переходящими в размазанное изящество или наоборот - в настоящий тик.
А Мохамед - надутая глупая шлюха до мозга костей. Он ценится у арабов из-за своей плотной толстой задницы. Толстая задница является у арабов очень желанной. Как по-восточному, и, в тоже время, тупо - перегон верблюдов на продажу.
Марв всё время твердит: "Я не против, когда он встречается с арабом, ты же понимаешь; но не дай Бог поймать мне его с другим американцем или европейцем. Лучше ему не попадаться. В этом мире тебе нужно бороться за то, чего ты хочешь."
Я размышляю о том, есть ли у Мохамеда какие-нибудь желания, которые бы были по-настоящему его желаниями, исходящими изнутри, ищущими своего исполнения? Но у них всё по другому. Их возбуждает ситуация, а не фантазия. Отчасти, это объясняется незамедлительной доступностью секса для арабов, что американцу, привыкшего к разочарованиям, определённым отсрочкам, затратам, хвастовству, понять непросто. Араб получает немедленное удовлетворение потому, что он готов согласиться на гомосексуальный контакт.
Как об этом говорит Марв: "Утро, три часа. Встречаются Ахмед и Али, один другого спрашивает: "Хочешь?" - это стандартная реплика. Всё дело занимает пять минут." Считается, что тот который делает предложение, должен дать что-то другому. Несколько песет или сигарету. Что угодно. Вопрос формальности. Так что, возможно, у араба нет образа, который бы он искал, нет особенных желаний вообще. Женщина ли, мужчина - для него всё секс. Как еда. Как то, что ты делаешь каждый день.
Здесь я никого видеть особенно не хочу. Насколько далеко заходит дружба, я не могу уехать из страны. Так что нескольких людей я всё же видеть хочу. КиКи - это десять минут ничего не значащих слов или секса, а большую часть времени я вообще не способен из-за фамильных драгоценностей, заложенных китайцу. Я должен либо спрыгнуть, либо уменьшить дозу. Цены повышаются настолько, что я уже не в состоянии платить. С тех пор, как этому хуеву немцу нужно было появиться и покончить здесь жизнь самоубийством, каждый раз нужно покупать новый рецепт. Он что не мог сделать это где-нибудь в другом месте? Или как-то по-другому? Весь день до восьми вечера прождал две коробки.
Роман, состоящий из фактов такими, как я их вижу и чувствую. Откуда у него может быть начало и конец? Просто он какое-то время продолжается, а потом заканчивается, как арабская музыка.
Я слышу пение арабов, доносящееся из соседнего дома. Эта музыка плывет и плывет, вверх и вниз. Почему она им не надоедает, а они не заткнуться? Она ни о чем не говорит, никуда не ведет. В ней нет ни эмоций, ни настроения. Звучит как хор мальчиков, распевающих номера лотерейных билетов, или как табачный аукцион. Они, вроде бы, бьют в тамбурин, танцуют и поют. Периодически они достигают бессмысленной кульминации, и все пронзительно завывают. Затем на какое-то время останавливаются, видимо для того, чтобы передохнуть для следующей серии такого же воя. Это грустно, весело, дурно, приятно? Выражает ли она какие-то глубокие человеческие переживания? Если да, тогда я этого не чувствую.
Я размышлял о том, возможно ли найти музыкальную ноту, которая бы вызвала у слушателя оргазм, которая достигла бы позвоночника и коснулась бы длинного белого нерва. Напряжение нарастает в животе и длинными волнами врывается в тело, колебание кишечника достигает неожиданного крещендо. Вот так звучит арабская музыка. Механическое, без всяких эмоций, воспроизведение оргазма, действие на нервы, удар по внутренностям.
После укола, я отправился в "Багдад", встретил Лейфа и Марва. Хозяин художник-неудачник по фамилии Элгрен. Если у него и было имя, то я его никогда не слышал. Высокий, широкий в плечах, коренастый, холодный и высокомерный. Когда я только приехал в Интерзону, он выставлял некоторые из своих картин. Ничего впечатляющего. Виды Сахары, лучшие из которых напоминали голые обитаемые камни и пустыни пейзажей из снов Дали. Есть умение, он умеет рисовать, но у него нет на то никаких причин. Я нашёл, что в выражении собственных чувств он также скуп, как и в живописи. С ним я не мог разговаривать. Он живёт с молодым художником-арабом, фальшивым примитивистом. Элгрен великолепен в качестве хозяина модного ресторана - та самая частота кристаллизованной гениальности. Он надеется, что забегаловка прославится на весь мир.
"Вчера вечером гардероб был завален норкой. В Интерзоне полно денег," - говорит он. Возможно, но это не совсем так. Денег даст богатая старуха. У Элгрена нет и дайма, но он тип, который сумеет разбогатеть, если будет вести себя как богатый. И Элгрен так безумен, что это ему поможет. У него параноидальное тщеславие. Он из тех людей, у которых ни для кого не найдётся доброго слова, а таким и должен быть хозяином людного ночного заведения. Каждому захочется быть исключением, единственным, кто бы ему нравился.
У него были арабские музыканты из "Риф" - комбо в составе трёх человек - и маленький мальчик, танцор и певец. Ребёнку было четырнадцать, но для своих лет он был слишком маленького роста, как все арабы. Ни волнения юности на лице, ни брожения, никакого пробуждения. Лицо состарившегося ребёнка, похожее на лицо куклы с обезьяньей восприимчивостью. Деньги, которые вы ему даёте, он кладет к себе в тюрбан, так, что они свисают ему на лоб. Что он делает с деньгами? У него очень громкий голос, эта хваткая, кружащаяся кукла мычит подъёмы и спуски арабской музыки. Он по-особому дёргает губами не только из стороны в сторону, но и вверх-вниз. Его сексуальная и стяжательская напористость слились воедино. С ним никогда бы не случилось такого, чтобы пойти с кем-нибудь в постель по иной причине кроме как из-за денег. У него практически полностью отсутствует молодость, вся сладость и неуверенность, и застенчивость юности. Он груб и бесстыден как старая шлюха, и для меня представляет интерес только в качестве объекта сексуального удовлетворения.
В Интерзоне с ее переизбытком нейлоновых рубашек, фотоаппаратов, часов, опиатов, продающихся из-под прилавка, тебя охватывает ощущение кошмара. Что-то абсолютно злобное в состоянии полного попустительства. И новый шеф полиции там на Холме собирает досье - я подозреваю его в выполнении с этими данными невыразимых словами фетишистских упражнений.
Когда аптекарь продаёт мне ежедневную дозу юкодола, он ухмыляется так, словно я попался на наживку в ловушке. Вся Зона - ловушка, и однажды она захлопнется. Не резко, но постепенно. Мы будем свидетелями всего этого, но выхода не будет, некуда будет бежать.
Речь о полицейском напомнила мне о том, как тут мама Кики впервые угрожала мне пожаловаться в полицию на то, что я развращал её единственного ребёнка или что-то в этом духе. Я жил у Матти, и Матти клялся, что это правда, и повторял, что вокруг дома рыщет детектив; выяснилось, что это был не детектив вообще, а старый голубой, положивший глаз на Кики, и вся история была просто интерзоновской чепухой. Тогда же Антонио, вороватый португалец, пустил слух, что за мной следят. Надеется, что я свалю из Зоны.
Матти - это сутенёр, который любит свою работу, толстый, ещё не старый Купидон-гом. Он продолжает бросать на меня укоризненные взгляды в коридоре: "Ах, никогда ещё за пятнадцать лет в Интерзоне и до того не случалось со мной ничего похожего. Сейчас здесь уже две недели английский господин. С которым я мог бы делать хороший бизнес, но теперь за моим домом следят."
Фарс в спальне с полицией и матерью у дверей. Я пытаюсь втолкнуть Кики в комнату Марва, а он заявляет: "Поищи другое место для своих горячих мальчиков, Ли." Носовой платок со следами эякуляции - крайне изобличающая улика. Лучше всего его проглотить.
Я пишу это в больнице, в которой я снова лечусь. Типичная "интерзоновская" организация. Еврейская больница, испанский персонал и монахини-католички в качестве медсестер. Слава Богу, что как и всё испанское больницей управляют неряшливо и вяло! Ни сестёр, плещущих тебе в лицо по утрам тёплой водой. И не объяснишь никакой шведской сестре из Северной Дакоты, почему джанки терпеть не может воду у себя на коже. Я пробыл здесь уже десять дней, но ещё ни разу не принимал ванную. Сейчас восемь часов утра, и примерно через полчая начинается дневной обход. Кто-то стонет в комнате по соседству с моей. Исходящий из утробы ужасный нечеловеческий звук. Почему бы им не сделать ему укол и не заткнуть его? Это невыносимо. Я ненавижу слышать, как кто-нибудь стонет, не из-за жалости, но из-за того, что звук раздражает.
Это напоминает мне набросок, который я когда-то написал о джанки, мать которого умирает от рака, а он принимает её морфий, подменяя его кодеином. Заменять морфий кодеином ещё хуже, чем просто его воровать и подменять молочно-сахарным порошком. Порошок из-за шока - пустотой между разрывающейся от боли тканью, стремящейся к облегчению морфином, и полнейшей пустотой порошка может на диво возбудить тело - безупречно чистая доза. Но кодеин притупит боль, так что она превращается в жидкость и распространяется, заполняя клетки как серый туман, плотный, неподдающийся вытеснению.
- Теперь лучше? - стон прекратился.
- Намного лучше, спасибо. - сказала она сухо.
Она знает, - подумал он, - что я никогда её не обману.
Возможно, что в таком тоталитарном полицейском государстве, как Россия, или в стране-союзнице было бы лучше. Худшее уже позади. Внешний мир знает все твои затаенные страхи - или желания? У тебя не перехватывает дыхание от неожиданных изменений давления. Внешнее и внутреннее давление уравновешенны.
Так что я написал рассказ о человека, который поменялся с кем-то паспортом в турецких банях в русской зоне Вены, и не может вернуться обратно за железный занавес. Конечно же, не оконченный. За кого вы, чёрт возьми, меня принимаете.
Над Веной было светлое суровое фарфоровое небо, и холодный весенний ветер срывал просторное габардиновое пальто с тощего тела Мартина. Он почувствовал боль желания в пояснице, как зубная боль, легкая и не похожая ни на какое другого ощущение. Он обогнул угол; Дунай ворвался в него сотнями светящихся точек, и он почувствовал всю силу ветра и, чтобы сохранять равновесие, наклонился вперёд.
Если охраны на линии нет, это будет не так уж и опасно, - подумал он. Они не смогут обвинить меня в том, что я шпионю в турецких банях. Он увидел кафе и вошёл. Огромная комната, почти пустая. Зелёные сидения как в старом пульмановском вагоне. Угрюмый официант с круглым в прыщах лицом и белыми ресницами принял заказ - двойной бренди. Он проглотил бренди одним глотком. На мгновение он почти задохнулся, затем его желудок успокоился в волнах теплоты и эйфории. Он заказал ещё бренди. На этот раз официант улыбался.
Какого чёрта, подумал он. Всё, что они могут - это вышвырнуть меня из русской зоны.
Он откинулся в кресле в предвкушении тёплых объятий пара, расслабление, превращение в жидкую амёбу, растворение в тепле, комфорте и желании.
Зачем проводить линию? То, что человек хочет делать, он рано или поздно сделает, в мыслях либо на деле... Но тебя никто не спрашивает. Третий бренди анестезировал центры, отвечающие за осторожность. У меня встал, и я хочу мальчика, и я собираюсь в римские бани, русская ли зона, нет. Очень жаль, что у нас не было голубого депутата, когда делили Вену. Мы бы вышли на баррикады защищать римские бани от русских.
Ему виделся легион голубых, построенных в боевые порядки, за баррикадами из шведской мебели "модерн". Они оборонялись и умирали с театральными жестами и патетическими возгласами. Все они были высокими худыми неловкими педиками в Levi's и клетчатых рубашках с длинными желтыми волосами и голубыми глазами безумцев, орущими, орущими. Он вздрогнул. Возможно, мне лучше вернуться в отель и... нет, ради всего святого!
Трамвай был переполнен и ему пришлось стоять. Люди выглядели серыми, неприветливыми, подозрительными, избегали его взгляда. Они проезжали по Пратеру. Он был в русской зоне. Он помнил Пратер еще до войны: огромный парк, всегда полный людей и возможных знакомств. Сейчас это был сплошной пустырь из булыжника с гигантским колесом обозрения, смотревшемся на фоне холодного голубого неба уныло и угрожающе. Он вышел из трамвая. Кондуктор стоял, выглядывая из черной платформы, и наблюдал за Мартином, пока трамвай не повернул за угол. Мартин сделал вид, что ищет сигарету.
Да, вот и Римские бани, почти не изменившиеся с тех времен. Улица была пустынна. Мальчиков, возможно, тоже не будет. Но к нему подкрался молодой человек и попросил огня. Не очень, решил он, внутри я найду что-нибудь получше.
Он заплатил за комнату, оставив свой кошелек и паспорт в специальном ящичке.
(А это уже после того как ему подсунули чужой паспорт, арестовали и переправили в Будапешт или куда-нибудь еще дальше за железный занавес.)
Он познакомился с новым сортом свободы, свободой жить в постоянном напряжении и страхе на пределе своего внутреннего страха и напряжения так, что давление по крайней мере уравнивалось, и впервые за свою взрослую жизнь он понял значение полного расслабления, абсолютного наслаждения моментом. Он чувствовал себя живым всем своим существом. Силы, намеревавшиеся сокрушить его достоинство и существование как индивидуума, так очертили его, что он никогда еще никогда не был так уверен в своей ценности и достоинстве.
И он был не один. Постепенно он открыл для себя обширное подполье: коп, внимательно изучавший его бумаги, неожиданно превращался в друга. И он понял значение угрюмых отвернувшихся в сторону лиц в трамвае в Вене, научился не верить слишком скоро предложенной дружбе.
С тех пор как он покинул Запад, Мартин потерял пятнадцать фунтов. Теперь его руки покоились на животе, с животной настороженностью ощущали твердость и живость мускул. Шаги на лестнице. Два человека, незнакомца. Ему были знакомы шаги каждого, кто жил в пансионе "Единый мир". Он соскользнул с кровати. Передвигаясь с экономией и точностью, он передвинул тяжелый шкаф к двери. Пересек комнату, открыл окно и шагнул на пожарную лестницу, закрывая за собой окно. По шатающейся лестнице он взобрался на крышу. Семь футов до следующей крыши. Он огляделся. Ни дощечки, ничего. Он услышал, как отворилось окно.
Я должен прыгнуть, решил он.
(Продолжение следует)
Спал с КиКи. Он сказал, что никак не мог кончить, потому что сегодня ночью его измучили эротические сны обо мне. Это действительно меняет дело.
За обедом с Келлзом Элвинзом придумали номер.
1 2 3 4 5