– Перед вами враг, – объяснял Змею режиссер. – Не друг, не закадычный приятель, а враг.
Большой Змей не видел врага в работнике тира. Тем более, что за время съемок Кузьминич успел сблизиться со старшиной и если не полюбить его, как кого-нибудь, скажем, другого, то, по крайней мере, проникнуться к нему дружеским расположением.
– Это ваш враг, – говорил Саваоф, попирая все дружеские чувства. – Он убил вашего сына. Он уничтожил лучших ваших друзей. Что вы смотрите на него, как на невесту? Кстати, о невесте. У вас есть любимая женщина, вам дорог каждый ее вздох, каждое случайно оброненное ею слово. Вы готовы погасить солнце, чтобы зажечь на ее лице улыбку, осушить море, если это поможет осушить ее единственную слезу. И вот этот человек, – возвысил голос режиссер, ткнув пальцем в работника тира, – этот человек надругался над вашей святыней, выдавая злодейство свое за любовь. Посмотрите в его открытое, честное лицо – не правда ли, трудно предположить, что это лицо предателя? Женщина – слабое существо, она легко поддается чувству симпатии, нередко принимая ее за любовь. Но для вас это не имеет значения. Если ваша женщина принимает симпатию за любовь к другому человеку, вы не станете разбираться, симпатия это или любовь. А между тем он смотрит на вас добрыми, невинными глазами, он относится к вам по-прежнему дружески, и это-то особенно страшно. Вам было бы легче, если б он смотрел на вас с ненавистью, но переносить этот благожелательный, почти любящий взгляд, видеть эти руки, готовые соединиться в рукопожатии с вашими, и знать, что они обнимают вашу женщину…
– А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а! – взревел Змей и бросился на стоящего перед ним гурона. Отставной старшина не ожидал подобного натиска. Он не узнавал в Кузьминиче хорошо знакомого посетителя тира. Конечно, если ружье висит на стене, оно должно выстрелить, но не разносить же вдребезги все вокруг…
Так началась эта война. В сущности, из-за мелочи, как это нередко бывает.
Глава 27. ПРОЩАНИЕ
Городок Подгорск привык к роли своеобразного центра киноискусства. Милиция особенно внимательно следила за порядком, понимая, что может попасть на экран, продавцы в магазинах были осмотрительно вежливы, работники общепита привыкли к перевыполнению плана по шницелям, а работники быткомбината – к расширенным бытовым комбинациям. Никогда еще Подгорск так часто не разговаривал со столицей и между ними не было таких сугубо личных, интимных разговоров. Словно это был один город, разделенный на две части, тревожащиеся и тоскующие одна без другой и не умеющие сказать двух слов без «люблю» и «целую». Столица и Подгорск любили и целовали друг друга, как еще никогда не любили и не целовали другие, даже более близкие города.
Особеппо способствовала превращению Подгорска в киногород массовка. Свои же, такие обычные и с детства знакомые люди, соседи, сослуживцы, вдруг стали киноартистами, разъезжали на студийных автобусах, околачивались на съемочных площадках и рассуждали о дублях и кадрах так, словно всю жизнь больше ни о чем не разговаривали. С другой стороны, киносъемщики обеих картин стали своими людьми в Подгорске. Правда, они жили в гостинице, питались в ресторане и говорили: «У нас в столице», – но уже близилось время, когда им предстояло слиться с коренным населением, зажить по-домашнему и говорить с гордостью: «У нас в Подгорске».
Менялись люди, менялся город, менялись его окрестности. В окрестностях появились сказочные, причудливо раскрашенные деревеньки и грубо сколоченные селения на индейский манер. Поговаривали, что в эти отдаленные предместья будет налажено автобусное сообщение, но пока таксисты, отправляясь «к индейцам» или «к Дюймовочке», брали плату за проезд в оба конца.
Происходило стирание граней между городом и кино, врастание в город кино, и Иван Артурович, как человек, по сравнению со своим коллективом, более простой и неизощренной организации, а также, имея в качестве режиссера женщину, чувствовавший себя как бы главой семейства, понимал, что скоро для того, чтобы руководить картиной, ему придется руководить целым городом. Нужно было отделить науку от фантастики, «Дюймовочку» от «Большого Змея», своих людей от местного населения, свои сюжеты от не своих, свои идеи от не своих, а главное – свои от не своих материальные средства.
Одним словом, группа «Дюймовочки» переезжала на новые декорации. Артурыч увозил ее в Приморск, поближе к морю, подальше от этой скандинавско-индейской путаницы. И это лишний раз подчеркивает, как сложна и беспокойна работа администрации, сколько на нее уходит нервов не только администрации, но и всего творческого коллектива. Администрация – это огромный маховик, способный придать механизму гигантскую энергию, если их соединить приводными ремнями… А где приводные ремни? Уже прибыли приводные ремни? Нет, не прибыли. Пока не отгрузили…
Столяры-декораторы с болью покидали избушку, оставляя ее безутешным индейцам: а вдруг им понадобится сделать вигвам? По этому поводу Арту-рыч мог бы сказать, что белка, покидая дерево, оставляет орехи тем, кто придет после нее. Но, как лицо подотчетное, он не одобрял неразумного поведения белки. Человек тем и отличается от белки, что он лицо подотчетное…
Федор Иванович принес Татьяне Сергеевне шеститомник Купера, с которым прежде не расставался, а теперь решил расстаться навсегда.
– Это вам. От меня. Авось пригодится.
Так он сказал. Очень коротко. Умный человек говорит всегда больше, чем произносит, а неумный произносит больше, чем говорит.
– Что вы, Федор Иванович! Зачем мне Купер? – запротестовала Татьяна Сергеевна и уточнила: – Фенимор. Зачем мне Купер Фенимор, вернее, Фенимор Купер?
– Он пригодится, Татьяна Сергеевна! Поверьте, он пригодится!
– Но ведь у меня же сказка Андерсена!
– Андерсен не сможет без Купера. И Купер не сможет без Андерсена… – говорил Федор Иванович рискованные слова, но ведь литература – это риск, а он теперь жил литературой.
– Неужели не сможет? – мягко улыбнулась Татьяна Сергеевна.
Было бабье лето – лето той бабы, которая не успела растратить свое тепло в молодости и теперь спешит наверстать упущенное, понимая, что скоро ударят холода.
– Опять семья разбивается, – мрачно говорил Большой Змей. – Посуда, так та бьется к счастью.
– Я, как приеду, сразу дам телеграмму, чтоб ты знал, что мы благополучно доехали, – утешала Кузьминича Дюймовочкина мама. – А ты, как получишь, телеграфируй, чтоб я знала, что ты получил. Только три слова: «Телеграмму получил целую». Или даже два слова: «Получил целую». Или даже одно слово… Я все равно буду знать, что телеграмму ты получил.
Хозяин Леса оставался, но душой он был с отъезжающими, а также с еще одной съемочной группой, которой, правда, пока не знал. Вскоре Хозяину Леса предстояло распроститься с этой ролью, в которой он победно шествовал из фильма в фильм, а в глубине души, может быть, и остался. Все, что мы делаем, остается в глубинах наших душ и изменяет нас, хотя внешне это, может быть, незаметно. Внешне нас изменяют годы, а внутренне нас изменяют наши дела. Хозяина Леса вскоре будут изменять новые дела: он получил предложение сняться в роли Лесного Разбойника (так уж случилось, что он стал признанным специалистом по лесам, хотя леса так и не увидел). Не нужно, однако, думать, что, снимаясь в роли Разбойника, Хозяин Леса изменит себя в этом опасном для него и для общества направлении. Актер ведь изменяется не только под влиянием роли, но и в противоборстве с ней…
Отъезжающие уже сидели в автобусах. Алмазов сидел рядом с водителем, – видно, он собирался показывать дорогу. Вид у Алмазова был веселый: он легко покидал хорошие места ради других мест – еще лучших. Он так умел расположиться в жизни, чтобы самое хорошее у него всегда было впереди. У других людей оно позади, но это потому, что они неправильно располагаются в жизни.
Купер спохватился, что не попрощался с Алмазовым. А ведь Алмазов был не последним человеком в его судьбе. Это он устроил Куперу встречу с читателями, вернул его в лоно большой литературы.
Купер постучал по стеклу:
– Вы хоть письма пишите, не забывайте!
Алмазов улыбнулся, кивнул и достал из кармана карандаш:
– Понял, Федор Иванович! Уже делается…
ЭПИЛОГ
Каким бы невероятным и фантастическим ни был процесс создания фильма, в конце концов случается самое невероятное и фантастическое: фильм выходит на экраны. Он начинает свою короткую, но бурную жизнь на глазах у многомиллионной публики, – жизнь, которая продлится месяц или три месяца, чтобы потом, через годы, снова вспыхнуть на денек в каком-нибудь кинотеатре повторного фильма.
Таков суровый закон проката: чтобы фильм вышел на экран, другой фильм должен сойти с экрана. Правда, возможно, он сохранится в памяти, если его короткая жизнь будет такой, что ее сможет удержать память, – но в памяти он будет другим: что-то забудется, что-то исказится, что-то перепутается с другим фильмом. И не исключено, что от всего фильма останется какой-то незначительный эпизод, который, спустя много лет, вдруг приобретет особое, непредвиденное значение, и все будут восхищаться прозорливостью сценариста и смелостью режиссера, хотя так и не удосужатся вспомнить их имена…
Два фильма, встретившие и полюбившие друг друга в маленьком крымском городке, пошли по стране, иногда встречаясь в одном кинотеатре, хотя и на разных сеансах, как прежде в гостинице на разных этажах. И если зритель смотрел их подряд, он мог уловить в них нечто общее, хотя – что именно, объяснить не мог. Рецензенты отмечали в «Дюймовочке» мужественность характеров и отсутствие сентиментальности, свойственное подобного рода сказкам, не усматривая в этом, однако, индейского влияния, потому что откуда бы ему взяться в северной европейской стране? А в «Большом Змее» они отмечали мягкость и лиричность, подчеркивая, что авторы глубоко проникли в душу индейцев, скупых в проявлении чувств, показали их чувства, обычно не проявляемые. В обоих случаях это расценивалось как новаторство и нестандартный подход к решению темы.
Два фильма, как взрослые дети, ушли от своих создателей в самостоятельную жизнь, а их режиссеры уже обдумывали новые фильмы, их актеры входили в новые образы, их операторы, художники, осветители разбрелись по десяткам городов, за многие километры от города Подгорска. И все реже вспоминали они Подгорск, который, подобно кораблю в море, уменьшался в их памяти, уплывая в прошлое, пока не превратился в еле видную точку на горизонте…
А Подгорск ничего не забыл, он помнил все, до мельчайших подробностей. Буфетчица Дома культуры рассказывала, как она однажды чуть было не снялась и не снялась только потому, что в буфете не хватало продуктов. Телефонистки на переговорном пункте вспоминали частые разговоры со столицей, которая что-то давно не звонит – все ли у нее в порядке? А в сквере у гостиницы «Крутая Скала» бродила одинокая массовка, тщетно ожидая услышать магическое слово: «Мотор!»
Так бродят по пустой квартире ограбленные жильцы, так бродят пассажиры, отставшие от поезда. Докопавшись однажды до своего таланта, массовка не хотела его снова закапывать, а какое найти ему применение, она не знала.
И тогда в городе возник театр, названный по-столичному: «Театр Киноактера». Потому что был это театр не просто актера, а именно актера, снимавшегося в кино, пусть и в бессловесных массовых сценах.
Ставили «Гамлета». Пьесу не новую, не однажды игранную в театрах. Но для начала решили поставить «Гамлета». В память о Зверобое, познакомившем массовку с Шекспиром.
После широких кинопросторов сцена казалась такой маленькой, что король Дании чувствовал себя королем Люксембурга. На репетициях было людно, как на премьерах. Участники спектакля учились произносить текст: опыт работы в кино напрочь отучил их от текста. Кроме того, приученные к массовым сценам, герои смущались, когда оставались на сцене одни, и Офелии никак не удавалось высказать Гамлету то, что ей давно хотелось высказать (возможно, еще тогда, когда они снимались в массовке).
Режиссерское решение было интересным, спектакль обещал иметь успех, но сначала нужно было научить исполнителей произносить слова и передвигаться по сцене. Приходилось начинать с нуля, в отличие от иных профессиональных театров, которые, поставив какой-нибудь 100-й спектакль, кончают нулем не только количественно, но и профессионально.
Самодеятельность не принижает искусство, а, напротив, возвышает его, потому что искусство существует лишь там, где деятельность проявляется самостоятельно, где она уже делается , как любил выражаться персонаж, не раз упоминавшийся на предыдущих страницах. Кстати, он не затерялся на этих страницах, а в день премьеры, как рядовой зритель, скромно стал в самый конец очереди, осведомившись у такого же рядового зрителя:
– Вы последний?
– Не последний, тут еще ребята стояли, – ответил этот зритель, что обнаружило в нем не просто зрителя, а пришедшего с предыдущих страниц Большого Змея.
– Какими судьбами?
– Да так… потянуло на старые места…
– И меня потянуло…
Они о многом успели поговорить, пока стояли в очереди за билетами. Вспомнили Зверобоя, Старухина. Купера вспомнили. Ему Алмазов как-то письмо написал. Читательское. Хотя какой он читатель? Некогда книжки читать. Сейчас некоторые читают во сне – не слыхал? Так, как иностранные языки изучают. Ночь поспал – «Отцы и дети». Две ночи – «Анна Каренина». Неделю поспал – «Война и мир». За год столько перечитаешь… Но, конечно, не Купера. Читать во сне знакомого писателя неудобно.
Да, шагнула техника. Сколько веков человек спал, читая, и вот он читает, спя. Хотя, может, он только говорит, что читает. А на самом деле спит без задних ног, а?
Но письмо Алмазов Куперу написал, чтобы поддержать его в трудную минуту. Тут получилась такая история. Покупал Федор Иванович у какого-то хмыря собаку. Уже и деньги заплатил – семь рублей. Но посмотрел собаке в глаза – и раздумал.
– Слушай, дядя, – говорит хмырю, – не продавай ты ее, вон она на тебя как смотрит.
А собака не сводит с хозяина влюбленных глаз, хотя рожа у него – от одного взгляда воротит. И в глазах у собаки слезы. Настоящие, человеческие.
– Не твое дело, – говорит хозяин собаки. – Моя собака, что хочу, то делаю.
– Ты мне можешь и денег не отдавать, – предлагает Федор Иванович. – Возьми себе и деньги и собаку.
– Ну и дурень ты, – смеется хмырь. – Я твои семь возьму, собаку продам, и будет у меня четырнадцать.
А Федор Иванович:
– Я тебе еще семь дам. И будет у тебя четырнадцать. Только собаку не продавай, нельзя ее продавать, понимаешь?
– Так я ж твои четырнадцать возьму, собаку продам, и будет у меня двадцать один…
Тут не выдержал Купер. И сам же и пострадал. Порвала ему собака штаны – за то, что грубо обошелся с ее хозяином. А самого Купера потом судили товарищеским судом – за хулиганство.
– Неужели за хулиганство? – ахнул Кузьминич. – Такой тихий, интеллигентный человек.
– Жизнь – она доведет. Самого интеллигентного. Потом они смотрели «Гамлета», пьесу не новую,
но для них она была новой, словно Шекспир ее только что написал. И они волновались, будто это было написано специально для них, и не только для них, но и про них написано, потому что каждому вспомнилось что-то похожее из собственной жизни.
Сейчас они не были ни актерами, ни администраторами, они были зрителями, без которых невозможны ни кино, ни театр. И хотя судьба искусства в руках творцов и администраторов, но без участия зрителей это жалкая, одинокая, никому не нужная судьба.
Спектакль был окончен. Все убитые – заколотые и отравленные – встали и поклонились зрителям, утверждая высокую мысль, что настоящее искусство – бессмертно.
– Вы узнали Полония? Это же старшина! – шепнул Алмазов Кузьминичу и крикнул, заглушая аплодисменты: – Браво, старшина!
Старшина-Полоний улыбнулся и поклонился.
Они вышли. Алмазов был возбужден, а Кузьминич наоборот: как бы подавлен. То ли от шекспировских, то ли от собственных мыслей ему стало грустно. В голове вертелись полузабытые слова:
То, что было давным-давно,
Стало нынче киным-кино.
Там, где быль превратилась в пыль,
Колосится ковыль.
– Вы видели? Он нам поклонился! Он нас узнал! – тормошил его Алмазов. – Ай да старшина! Все-таки получил роль с текстом! Купер для него текста ие написал, но этот текст, я вам скажу, не хуже, чем у Купера!
1 2 3 4 5 6 7 8