Я снова нацепил на нос свои старые, не дающие полной коррекции очки. Я опять оказался в мире нежных туманов, Я видел достаточно, но не больше, чем мне было нужно. И я увидел, как прежде, полуразличимых людей-призраков, которых снова можно было любить. По утрам на меня опять глядел из стакана такой "я", с которым я мог лечь в одну постель, которым мог гордиться и который мог быть моим приятелем. Я начал смеяться, день ото дня все счастливее. Сперва тихо. Потом во весь голос. До чего же, Саймон, забавная штука жизнь! Из суетности мы покупаем линзы, которые видят всё,- и всё теряем! А отказавшись от какой-то частицы так называемой мудрости, реальности, истины, мы получаем взамен жизнь во всей ее полноте! Кто этого не знает? Писатели - знают! В романах, рожденных интуицией, куда больше правды, чем во всех когда-либо написанных репортажах! Однако совесть мою раскалывали две глубокие трещины, и мне о них поневоле пришлось задуматься. Мри глаза. Мои уши. "Святая корова,- сказал я себе,- тысячи больных побывали в моей приемной, скрипели моими кушетками, ждали эха в моей дельфийской пещере, и подумать только, какая нелепость,- я никого из них не видел ясно, и так же плохо их слышал! Какой была на самом деле мисс Харботл? А старый Динсмюир? Какого цвета, вида, величины была мисс Граймс? Действительно ли мисс Скрэпуайт видом и речью была похожа на египетскую мумию, возникшую вдруг около моего бюро? Об этом мне оставалось только гадать. Две тысячи дней густого тумана скрывали от меня моих пропавших детей, которые для меня были всего лишь голосами - взывающими, слабеющими, замолкающими. О боже, так я, оказывается, ходил по базарам и не знал, что ношу на спине плакат: "СЛЕПОЙ И ГЛУХОЙ", и люди подбегали, швыряли монеты в протянутую мною шапку и отбегали исцеленными! Да, исцеленными! Ну, разве не удивительно это, разве не странно? Исцеленные старым калекой без руки и без ноги. Как же так? Каким образом, не слыша их, я каждый раз говорил именно то, что было нужно? Какими на самом деле были эти люди? Мне никогда этого не узнать. И еще я подумал: в городе сотня известных психиатров, которые прекрасно видят и слышат. Но их пациенты бросаются в море во время шторма, или ночью прыгают в парках с детских горок, или связывают женщин и раскуривают над ними сигары. И мне пришлось признать неоспоримый факт: моя профессиональная деятельность была успешной. "Но ведь безногие не водят безногих,- кричал мой разум,- слепые и хромые не исцеляют хромых и слепых!" Но издалека, с галерки моей души, какой-то голос с безмерной иронией мне ответил: "Чушь и бред! Ты, Иммануэль Брокау, гений из фаянса треснувший, но блестящий! Твои задраенные глаза видят, твои заткнутые уши слышат! Твой расщепленный разум исцеляет на некоем подсознательном уровне! Браво!" Но нет, я не мог сжиться со своими совершенными несовершенствами. Не мог понять или принять это нахальное и таинственное нечто, которое сквозь преграды и завесы играло со всем миром в доктора Айболита и исцеляло зверей. У меня было несколько возможностей. Не вставить ли опять контактные линзы? Не купить ли слуховой аппарат в помощь моему быстро улучшающемуся слуху? Ну, а потом? Обнаружить, что я утратил связь со своим скрытым и лучшим разумом, великолепно приспособившимся и привыкшим за тридцать пет к плохому зрению и никудышному слуху? Хаос для целителя и исцеленных. Остаться слепым и глухим и работать? Это, думал я, было бы жутким обманом, хотя репутация моя была белоснежной и свежевыглаженной, словно только что из прачечной. И я ушел на покой. Упаковал чемоданы, бежал в золотое забвение и позволил невероятной сере закупорить мои ужасные и удивительные уши...
Мы ехали вдоль берега, был жаркий послеполуденный час. Временами на солнце наплывали небольшие облака. На пляжах и на людях, рассыпанных по песку под разноцветными зонтиками, туманились тени.
Я откашлялся.
- Скажите, доктор, неужели вы не будете больше практиковать?
- А я и теперь практикую.
- Но ведь вы только что сказали...
- Практикую неофициально, без приемной, и без гонорара - с этим все кончено.- Доктор негромко рассмеялся.- Но, так или иначе, загадка эта не дает мне покоя. Как удавалось мне исцелять всех наложением рук, когда они у меня были по локоть обрублены? Но те же руки работают и сейчас.
- Каким образом?
- А моя рубашка. Вы же видели. И слышали.
- Когда вы шли по проходу?
- Совершенно верно. Цвета. Рисунки. Тот мужчина видит одно, девочка другое, мальчик - третье. Зебры, козы, молнии, египетские амулеты. "Что это, а что это, а что это?" - спрашиваю я. И они отвечают, отвечают, отвечают. Человек в Роршаховой Рубашке. Дома у меня дюжина таких рубашек. Всех цветов и узоров. Одну, перед тем как умереть, расписал для меня Джексон Поллак. Каждую из них я ношу дань, а если получается хорошо, если ответы четкие, быстрые, искренние, содержательные, то и неделю. Потом сбрасываю старую и надеваю новую. Десять миллиардов взглядов, десять миллиардов ответов ошеломленных людей. Не продам ли я эти рубашки вашему психоаналитику, приехавшему сюда отдохнуть? Вам - чтобы тестировать друзей, шокировать соседей, щекотать нервы жене? О нет, ни в коем случае. Это мое собственное, личное и самое дорогое моему сердцу развлечение. Разделять его со мной не должен никто. Я и мои рубашки, солнце, автобус и тысяча дней впереди. Пляж ждет. И на нем - мои дети, люди! И так я брожу по берегам этого летнего мира. Здесь нет зимы правда, удивительно? - и даже, кажется, нет зимы тревоги нашей, а смерть всего лишь слух где-то там, по ту сторону дюн. Я хожу, где и когда мне заблагорассудится, набредаю на людей, и ветер хлопает моей замечательной полотняной рубашкой, надувает ее как парус и тянет то на север, то на юг, то на юго-запад, и я вижу, как таращатся, бегают, косятся, щурятся, изумляются человеческие глаза. И когда кто-нибудь что-нибудь говорит о моем исчерченном чернилами хлопчатобумажном флаге, я замедляю шаг. Завожу разговор. Иду некоторое время рядом. Мы вместе вглядываемся в огромный кристалл моря. В то же время я вглядываюсь искоса, украдкой в душу собеседника. Иногда мы гуляем вместе часами, и тогда в нашем затянувшемся сеансе участвует также и погода. Обычно одного такого дня вполне достаточно, и я, ничего с него не взяв, отпускаю здоровым ни о чем не подозревавшего пациента, не знающего даже, с кем он гулял. Он уходит по сумеречному берегу к вечеру более светлому и прекрасному. А слепоглухой человек машет ему вслед, желая счастливого плавания, и, довольный результатом, спешит домой, чтобы скорее сесть за радостный ужин. Или иногда я встречу на пляже какого-нибудь соню, чьих бед слишком много, чтобы, вытащив их наружу, уморить их в ярком свете одного дня. Тогда, будто по воле случая, мы снова набредаем друг на друга неделей позже и вместе идем вдоль полосы прибоя, и с нами наша передвижная исповедальня, которая была всегда. Ибо задолго до священников, до горячих шептаний и раскаяний, гуляли, разговаривали, слушали и в разговорах излечивали друг друга от обид и отчаяний друзья. Добрые друзья все время обмениваются огорчениями, передают друг другу свои душевные опухоли и таким путем от них избавляются. На лужайках и в душах копится мусор. В пестрой рубашке и с палкой для мусора с гвоздем на конце я каждый день на рассвете отправляюсь... наводить чистоту на пляжах. Так много, о, так много тел лежит там на солнце. Так много душ, затерявшихся во мраке. Я иду среди них... стараясь не споткнуться.
Ветер дул в окно автобуса, прохладный и свежий, и по разрисованной рубашке задумавшегося старика, как по морю, пробегала легкая зыбь.
Автобус остановился.
Доктор Брокау увидел вдруг, что ему надо выходить, и вскочил на ноги:
- Подождите!
Все в автобусе повернулись к нему, словно зрители, ожидающие увидеть на сцене выход премьера. Все улыбались.
Доктор потряс мне руку и побежал к передней двери. Около нее, изумленный своей забывчивостью, обернулся, поднял темные очки и скосил на меня слабые младенческо-голубые глаза.
- Вы...- начал он.
Уже для него я был туманом, грезой где-то за пределами зримого.
- Вы...- воззвал он в это чудесное облако бытия, обступавшее его плотно и жарко,- не сказали мне, что видите вы. Так что же, что?!
Он выпрямился во весь свой высокий рост, показывая эту невероятную, вздувавшуюся на ветру рубашку с тестами Роршаха, на которой беспрерывно менялись цвета и линии.
Я посмотрел. Я моргнул. Я ответил.
- Восход! - крикнул я.
От этого мягкого дружеского удара у доктора подогнулись ноги.
- Вы уверены, что не закат? - крикнул он, приставляя к уху ладонь.
Я посмотрел снова и улыбнулся. Я надеялся, что он увидит мою улыбку - в тысяче миль от него, хоть и в том же автобусе.
- Да,- сказал я.- Рассвет. Прекрасный рассвет.
Чтобы переварить это, он закрыл глаза. Большие руки прошлись вдоль берегов его ласкаемой ветром рубашки. Он кивнул. Потом открыл светлые глаза, махнул мне рукой и шагнул в мир.
Автобус тронулся. Я посмотрел назад.
И увидел, как доктор Брокау идет через пляж, где лежит в жарком солнечном свете тысяча купальщиков - статистическая выборка человечества.
Казалось, что он идет, легко ступая, по волнам людского моря.
И в миг, когда я перестал его видеть, он, во всем своем великолепии, все еще по ним шел.
1 2
Мы ехали вдоль берега, был жаркий послеполуденный час. Временами на солнце наплывали небольшие облака. На пляжах и на людях, рассыпанных по песку под разноцветными зонтиками, туманились тени.
Я откашлялся.
- Скажите, доктор, неужели вы не будете больше практиковать?
- А я и теперь практикую.
- Но ведь вы только что сказали...
- Практикую неофициально, без приемной, и без гонорара - с этим все кончено.- Доктор негромко рассмеялся.- Но, так или иначе, загадка эта не дает мне покоя. Как удавалось мне исцелять всех наложением рук, когда они у меня были по локоть обрублены? Но те же руки работают и сейчас.
- Каким образом?
- А моя рубашка. Вы же видели. И слышали.
- Когда вы шли по проходу?
- Совершенно верно. Цвета. Рисунки. Тот мужчина видит одно, девочка другое, мальчик - третье. Зебры, козы, молнии, египетские амулеты. "Что это, а что это, а что это?" - спрашиваю я. И они отвечают, отвечают, отвечают. Человек в Роршаховой Рубашке. Дома у меня дюжина таких рубашек. Всех цветов и узоров. Одну, перед тем как умереть, расписал для меня Джексон Поллак. Каждую из них я ношу дань, а если получается хорошо, если ответы четкие, быстрые, искренние, содержательные, то и неделю. Потом сбрасываю старую и надеваю новую. Десять миллиардов взглядов, десять миллиардов ответов ошеломленных людей. Не продам ли я эти рубашки вашему психоаналитику, приехавшему сюда отдохнуть? Вам - чтобы тестировать друзей, шокировать соседей, щекотать нервы жене? О нет, ни в коем случае. Это мое собственное, личное и самое дорогое моему сердцу развлечение. Разделять его со мной не должен никто. Я и мои рубашки, солнце, автобус и тысяча дней впереди. Пляж ждет. И на нем - мои дети, люди! И так я брожу по берегам этого летнего мира. Здесь нет зимы правда, удивительно? - и даже, кажется, нет зимы тревоги нашей, а смерть всего лишь слух где-то там, по ту сторону дюн. Я хожу, где и когда мне заблагорассудится, набредаю на людей, и ветер хлопает моей замечательной полотняной рубашкой, надувает ее как парус и тянет то на север, то на юг, то на юго-запад, и я вижу, как таращатся, бегают, косятся, щурятся, изумляются человеческие глаза. И когда кто-нибудь что-нибудь говорит о моем исчерченном чернилами хлопчатобумажном флаге, я замедляю шаг. Завожу разговор. Иду некоторое время рядом. Мы вместе вглядываемся в огромный кристалл моря. В то же время я вглядываюсь искоса, украдкой в душу собеседника. Иногда мы гуляем вместе часами, и тогда в нашем затянувшемся сеансе участвует также и погода. Обычно одного такого дня вполне достаточно, и я, ничего с него не взяв, отпускаю здоровым ни о чем не подозревавшего пациента, не знающего даже, с кем он гулял. Он уходит по сумеречному берегу к вечеру более светлому и прекрасному. А слепоглухой человек машет ему вслед, желая счастливого плавания, и, довольный результатом, спешит домой, чтобы скорее сесть за радостный ужин. Или иногда я встречу на пляже какого-нибудь соню, чьих бед слишком много, чтобы, вытащив их наружу, уморить их в ярком свете одного дня. Тогда, будто по воле случая, мы снова набредаем друг на друга неделей позже и вместе идем вдоль полосы прибоя, и с нами наша передвижная исповедальня, которая была всегда. Ибо задолго до священников, до горячих шептаний и раскаяний, гуляли, разговаривали, слушали и в разговорах излечивали друг друга от обид и отчаяний друзья. Добрые друзья все время обмениваются огорчениями, передают друг другу свои душевные опухоли и таким путем от них избавляются. На лужайках и в душах копится мусор. В пестрой рубашке и с палкой для мусора с гвоздем на конце я каждый день на рассвете отправляюсь... наводить чистоту на пляжах. Так много, о, так много тел лежит там на солнце. Так много душ, затерявшихся во мраке. Я иду среди них... стараясь не споткнуться.
Ветер дул в окно автобуса, прохладный и свежий, и по разрисованной рубашке задумавшегося старика, как по морю, пробегала легкая зыбь.
Автобус остановился.
Доктор Брокау увидел вдруг, что ему надо выходить, и вскочил на ноги:
- Подождите!
Все в автобусе повернулись к нему, словно зрители, ожидающие увидеть на сцене выход премьера. Все улыбались.
Доктор потряс мне руку и побежал к передней двери. Около нее, изумленный своей забывчивостью, обернулся, поднял темные очки и скосил на меня слабые младенческо-голубые глаза.
- Вы...- начал он.
Уже для него я был туманом, грезой где-то за пределами зримого.
- Вы...- воззвал он в это чудесное облако бытия, обступавшее его плотно и жарко,- не сказали мне, что видите вы. Так что же, что?!
Он выпрямился во весь свой высокий рост, показывая эту невероятную, вздувавшуюся на ветру рубашку с тестами Роршаха, на которой беспрерывно менялись цвета и линии.
Я посмотрел. Я моргнул. Я ответил.
- Восход! - крикнул я.
От этого мягкого дружеского удара у доктора подогнулись ноги.
- Вы уверены, что не закат? - крикнул он, приставляя к уху ладонь.
Я посмотрел снова и улыбнулся. Я надеялся, что он увидит мою улыбку - в тысяче миль от него, хоть и в том же автобусе.
- Да,- сказал я.- Рассвет. Прекрасный рассвет.
Чтобы переварить это, он закрыл глаза. Большие руки прошлись вдоль берегов его ласкаемой ветром рубашки. Он кивнул. Потом открыл светлые глаза, махнул мне рукой и шагнул в мир.
Автобус тронулся. Я посмотрел назад.
И увидел, как доктор Брокау идет через пляж, где лежит в жарком солнечном свете тысяча купальщиков - статистическая выборка человечества.
Казалось, что он идет, легко ступая, по волнам людского моря.
И в миг, когда я перестал его видеть, он, во всем своем великолепии, все еще по ним шел.
1 2