“Это была… это ирония… Вы понимаете?.. Все наоборот… я умышленно…” — “Иронизировать над смертью отца?”
Он молчал, и тогда я доверительно прошептал ему в самое ухо:
“Чего вы так стыдитесь? Ведь в том, что ваш отец умер, нет ничего стыдного”.
Вспоминая этот момент, я радуюсь, что проскочил его целым и невредимым, хотя, в общем-то, Антоний даже не шевельнулся.
“А может, вы стыдитесь, потому что любили его? Может, вы в самом деле его любили?”
Он с трудом процедил, как-то брезгливо, но одновременно с отчаянием:
“Хорошо. Если вы, конечно… если… пусть так… я его любил. — И, бросив что-то на стол, выкрикнул. — Вот, пожалуйста! Это его волосы!”
Действительно, то была прядь волос.
“Хорошо, — сказал я, — можете их забрать”, — “Не хочу! Берите! Я их отдаю вам!” — “Ну зачем же так нервничать? Хорошо, вы его любили — согласен. Только еще один вопрос (потому что, как видите, я ровно ничего не смыслю в этих ваших романах). Признаю, этой прядью вы меня почти убедили, но, видите ли, одного я не могу понять”.
Тут я снова понизил голос и прошептал ему на ухо:
“Хорошо, вы любили, но почему в этой любви столько стыда, столько пренебрежения?”
Он побледнел и ничего не отвечал.
“Столько жестокости, столько отвращения? Почему вы скрываете ее, словно преступник свое преступление? Вы не отвечаете? Вы не знаете? Тогда, может быть, я отвечу за вас. Вы, любили, конечно, но когда отец разболелся… вы вскользь говорите матери, что, ему необходим свежий воздух. Мать, которая, конечно же, тоже любит, слушает, кивает головой. Верно, верно, свежий воздух не помешает, и перебирается в комнату дочери, рядом — совсем близко, сразу услышит, если больной позовет. Что, разве не так все было? Может, вы хотите уточнить?” — “Нет, именно так”. — “Ну то-то! Я, знаете ли, стреляный воробей. Проходит неделя. Однажды вечером мать с сестрой запирают на ключ дверь спальни. Зачем? Один Бог ведает! Следует ли задумываться над каждым поворотом ключа в замке? Раз, два — повернули машинально, и по кроватям. Вот так — и одновременно вы запираете внизу дверь в буфетную. Зачем? Да разве возможно объяснить каждое свое мелкое движение? Это все равно, что потребовать объяснения: почему вы в данную минуту сидите, а не стоите”.
Он вскочил, потом сел обратно и сказал:
“Да, все было именно так! Так и было, как вы говорите!” — “А потом вам приходит в голову мысль, что отец вдруг чего-нибудь потребует. А может — подумали вы, — мать и сестра заснули, а отец что-нибудь попросит. И тихо — зачем же будить спящих, — тихо идете в комнату отца по скрипучей лестнице. Ну, а когда вы уже оказались в комнате — дальше комментарии излишни, — тогда уже машинально пошло-поехало!”
Он слушал, не веря собственным ушам, но вдруг — словно очнувшись — выпалил с выражением отчаянной искренности, которую может породить только великий страх:
“Но я ведь вообще там не был! Я все время был у себя внизу! Я не только дверь буфетной запер, я и сам заперся на ключ — я тоже заперся в своей комнате… Это какая-то ошибка!” — “Что? — закричал я. — Вы тоже заперлись? Значит, вы все позапирались?.. Так кто же, в таком случае?..” — “Не знаю, не знаю, — потирая лоб, видимо пораженный, ответил он. — Я только сейчас начинаю понимать — возможно, мы на что-то надеялись, возможно, ждали чего-то, возможно, предчувствовали и… от страха, от стыда, — вдруг резко завершил он, — каждый заперся на ключ… будто хотели, чтобы отец — чтобы отец — чтобы он сам справился с этим!” — “Ах, значит, предчувствуя, что смерть приближается, вы заперлись на ключ от надвигающейся смерти? Так, значит, вы ждали этого убийства?” — “Мы — ждали?” — “Да. Но в таком случае кто же его убил? Ведь убитый налицо, а вы все только ждали, и никто чужой никоим образом не мог проникнуть сюда”.
Он молчал.
“Но я действительно находился в своей комнате, — наконец прошептал он, сгибаясь под тяжестью неопровержимой логики. — Тут какая-то ошибка”. — “Так кто же его в таком случае убил? — спросил я деловито. — Кто же его убил?”
Он задумался — словно предъявляя жестокий счет совести, — бледный, неподвижный, со взглядом, устремленным внутрь под полузакрытыми веками. Увидел ли он что-нибудь там, в себе, в глубине? Что он увидел? Может, увидел себя встающим с постели и осторожно ступающим по предательским ступеням, с руками, готовыми к действию? И может быть, на миг охватило его сомнение, что — кто знает — так ли уж это было невозможно. Может быть, в эту секунду ненависть предстала перед ним как продолжение любви, кто знает (это всего лишь мое предположение) — не разглядел ли он в этот краткий миг ужасную двойственность любого чувства — ибо любовь и ненависть не что иное, как два лика одного идола. Это ослепляющее открытие, пусть мимолетное, должно быть (по крайней мере, в моей интерпретации), внезапно опустошило его — и он сам показался себе отвратительным, вместе со своей жалостью. И хотя это продолжалось всего минуту — оказалось достаточно: ведь уже с двенадцати часов он подвергался бессмысленному упорному преследованию и, должно быть, тысячу раз уже переваривал абсурдную мысль — он опустил голову, как сломленный человек, потом поднял ее и, глядя мне прямо в глаза, с невероятным ожесточением, четко произнес:
“Это я. Я "поехал"”. — “Как это — поехал?” — “Я «поехал», говорю — как это вы сказали: "машинально — пошло-поехало". — “Что?! Правда? Вы признаетесь? Это вы? Вы — правда? Действительно — вы?” — “Я. Я "поехал"” — “А-а — ну конечно. И все дело не заняло больше минуты”. — “Не больше. Минута — от силы. И то я не уверен, не много ли — минута. А потом я вернулся к себе, лег в постель и заснул, а перед тем как заснуть, зевнул и подумал — я хорошо помню, — что, хо-хо, завтра надо будет встать рано!”
Я был поражен — так он легко и гладко признавался во всем, даже не то чтобы гладко (голос у него все же хрипел), а скорее яростно, с каким-то странным наслаждением. Невозможно было усомниться! И никто бы не смог придраться! Да — но шея, что делать с шеей, которая в спальне наверху тупо настаивает на своем? Мысль моя лихорадочно работала — но что может мысль против бессмысленности трупа?
Подавленный, я смотрел на убийцу, который словно бы ждал чего-то. И трудно мне это объяснить — но в ту минуту я понял, что остается одно: чистосердечное признание. Бесполезно продолжать биться головой о стену, то есть о шею — безнадежно дальнейшее сопротивление, напрасны любые уловки. И как только я это понял, сразу же испытал к нему глубокое уважение. Я понял, что зарапортовался, хватил через край, — и, вконец запутавшийся, едва дыша от перенапряжения; измученный собственным кривляньем, я вдруг почувствовал себя малым ребенком, беспомощным мальчиком, и мне захотелось покаяться старшему брату в своих прегрешениях и шалостях. Мне казалось, что он поймет… и не откажет в совете… “Да, — думал я, — ничего другого не остается, как чистосердечно признаться… Он поймет, он поможет! Он найдет способ!” Но на всякий случай я встал и сделал пару шагов к двери.
“Видите ли, — сказал я, и губы у меня слегка дрожали, — есть тут одна загвоздка… некоторое препятствие — в общем-то пустая формальность, ничего особенного. Дело в том, что… — я уже взялся за ручку двери, — что на теле, собственно, не видно никаких следов удушения. С физической точки зрения он вовсе не задушен, а умер от обычного сердечного приступа. Шея, понимаете, шея!.. Шея осталась нетронутой!”
Сказав это, я нырнул в приоткрытую дверь и чуть ли не бегом помчался по коридору. Вбежал в комнату, где лежал покойник, живо спрятался в шкафу — и с некоторой надеждой, хотя и с опаской, стал ждать. В шкафу было темно, тесно и душно, брюки покойника касались моих щек. Я ждал довольно долго и начал уже сомневаться — подумал, что ничего не произойдет, что я остался в дураках, что меня обманули! Но вдруг дверь тихо отворилась, и кто-то осторожно вошел — затем я услышал ужасные звуки, кровать в абсолютной тишине трещала, как бешеная, — ex post, — были улажены все формальности! Затем шаги удалились.
Когда после долгого ожидания, дрожащий и вспотевший, я вылез из шкафа, скомканная постель носила на себе следы грубого насилия, тело была брошено наискось на смятую подушку, а на шее умершего четко виднелись отпечатки всех десяти пальцев. Судебно-медицинские эксперты, правда, кривились по поводу этих отпечатков, говорили, мол, что-то тут не так, — однако эти отпечатки, вместе с откровенным признанием преступника были признаны на процессе достаточно убедительными доказательствами.
1 2 3 4