А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Так как там отец?
– Жив Малко. Чего ему сделается? – бросил через плечо Свенельд.
Меня от слов его передернуло. Обида за отца резанула. Унизил его варяг, именем холопским обозвал.
– Его летом отбить хотели, – Свенельд не заметил моей обиды, – только не по зубам вашим стены любичские оказались. – Он довольно потер руки. – Кто там у вас шрамом на роже красуется?
– Это Путята, – ответил я, а у самого аж сердце зашлось.
– А-а-а, – кивнул варяг. – Знакомец. Ты ему при случае передай, чтоб бросал дурью маяться. Только хуже делает. Малко сам за ним не пойдет. Он договор поклялся блюсти.
– Как я ему передам? – пожал я плечами, с трудом сдержал радость.
Жив, значит, болярин, и отец жив. Помоги им Даждьбоже.
– Хватит прибедняться, – махнул Свенельд рукой. И тут снаружи раздался рев походной трубы.
– Вот и хозяева возвращаются. – Воевода ускорил шаг. – Как бы Дарену не разбудили, – добавил он тихо.
Вышли мы из конюшни на белый свет.
Шумным он мне показался.
На майдане перед теремом не протолкнуться. Ворота нараспашку. Дружина пришла.
Горлопанят. Радуются, что в Киев живыми вернулись. А сами замызганные. Плащи алые от грязи черными стали. Будет прачкам работа. Кони загвазданные. По запыленным крупам тонкими ручейками пот бежит. Это уже нам, конюхам, печаль.
Холопы меж конников суетятся. Банщики дрова волокут. С дороги баня первое дело. Мясники быка завалили. Кухари окорока из подполов достали, бочки с хмельным выкатили, пир готовят.
Гвалт на майдане. Суматоха.
Увидели воеводу, еще пуще зашумели.
– Давай, – мне Свенельд велит, – сюда конюхов! Да пошевеливайся. Коней принимать надо.
Я крысу дохлую в сторону откинул и поторопился за Кветаном.
Старшого конюшего я решил искать на сеновале чердачном. У него тут схорон был. Пробил старшой в сене лаз. Лежку себе обмял, рогожкой застелил. Тепло в лазе, травой луговой медвяно пахнет. И спать хорошо, и холопок податливых пользовать. И схорониться можно, чтоб хозяевам под горячую руку не попасть.
Обошел я конюшню. Поднялся по лестнице приставной на чердак. Свежим сеном он до конька забит.
– Кветан, – заглянул я в лаз. – Ты тут?
– Воевода ушел? – Из темной дыры голова высунулась.
Лохмат был старшой конюший. В бороде трава сухая застряла, в волосах всклоченных былинка торчит. Ни дать ни взять – домовой.
– Ушел, – говорю я ему. – Велел коней принимать. Дружина вернулась.
– Слава Перуну и всем богам. Пронесло, значит, – кивнул он.
Былинка с волос соскочила.
– Говоришь, ратники пришли? – Рядом с головой конюшего еще одна показалась.
Девка ладошкой с кокошника сено смахнула.
– И ты тут, Томила? – улыбнулся я.
– А что? Нельзя, что ли? – улыбнулась она в ответ. Первой из лаза выбралась, косу поправила, сарафан отряхнула. Подбоченилась и мне подмигнула задорно.
– Радуешься, что теперь к Алдану бегать будешь? – зло сказал конюх, на четвереньках из сена выполз, на ноги встал.
– А что? – снова спросила девка и сама же ответила: – Алдан мужик видный. При Свенельде в десятниках. Не то, что ты, замухрышка. Посторонись-ка. – Она меня бочком подвинула и с чердака спустилась.
– Ох, Добрыня, и чего с нами девки делают, – вздохнул Кветан. – Вот кажется, кто она? Ну, Томила эта. Доярка простая. Но до чего горяча…
– Она тебя, что? Как корову доит? – не сдержал я смеха.
– Как быка, – загоготал старшой. – Пошли, что ли? Работать надо…
Мы поспели вовремя.
Притихли ратники на киевском майдане. Расступились. Проложили живой коридор от ворот града до терема княжеского. И по этому коридору на Старокиевскую гору въехали хозяева и господа земли Русской – княгиня Ольга и каган Святослав. Мать и сын…
Каган Киевский, Святослав, на отцовском коне сидел. Белом, как облако. Ингварь его все больше в поводу водил. Не любил Ольгин муж верховым быть. Привык с малолетства, чтоб у него ведущий имелся. Сначала дядя, потом Асмуда за поводыря держал, Ольгу, как мать родную, слушался. Так ему легче было. Если что не так – не с него, а с поводыря спрос. Оттого и не стал он сам ведущим.
А конь его, Облак, свободу пуще хозяина любил. Но меняются времена. От вчера к завтра бегом бегут. Был вчера Облак символом власти кагановой, сегодня под молодым Святославом на волю рвется. А завтра… кто знает, что завтра будет?
Никто.
Набьют завтра кишки коня каганова его же мясом, повесят над костром, в дыму закоптят. Будет не конь, а снедь для голодного. А то и до человечьих рук не доживет. Порвут волки. Сытью волчьей гордость конская обернется. И кому знать, как лучше? Снедью стать или сытью? Все одно – конец один. Пустота. Стынь вечная. Так что гуляй, пока гуляется, гарцуй, пока гарцуется, а дальше – что Доля даст…
Обвыкся Святослав в звании своем. Надменно в седле сидит, подбородок высоко задрал. Малец себя и вправду властителем чувствует. Значит, не зря с мамкой по землям Русским прошел. И Ладога, и Новгород, и Русса Старая, и Чернигов со Смоленском ему стремя поцеловали. Только древляне при своих остались. Князь Древлянский в Любиче узником, сын его в Киеве конюхом, а город стольный Коростень огнем пожгли. Вроде и кончился вовсе род Древы, Богумировой дочери.
Но нет.
Шалишь.
Иначе не сознался бы Свенельд, что древлянский люд с Путятой во главе хотел отбить Мала – князя бывого, из любичского заточения. А что сын его с дочерью на черной работе маются, так это не навсегда. Девять лет как сон пустой пролетят. На свободе всяк себе хозяин. Подождет земля Древлянская, когда снова голову поднять можно будет. И как знать, чем тогда сон девятилетний обернется?..
Эх, юность…
Кажется – подожди чуток, и все, как мечталось, сбудется.
А Святослав хоть и дите, а на коне, словно влитой, сидит. Приучился, значит. К седлу приспособился.
Вспомнилось вдруг, как я в свой первый поход ходил. Как задницу с непривычки о седло стер. И друзья мои вспомнились. Славдя и Гридя. И болью по сердцу вдарило. Тоской резануло. Марена их в том походе нашла. Я уж вон какой вымахал, а они так чадами и остались. Ну да пусть им сладко будет в светлом Ирии, в Сварге небесной.
Отмахнулся я от прошлого. Недосуг мне старое ворошить. Как Белорев наставлял – вчера кончилось, завтра не пришло, значит, днем сегодняшним жить надобно. Вот и живу.
А княгиня хороша.
Гордая.
Кичливая.
Едва смотрит на своих воинов. Впрочем, ее ли это воины? Ратью-то Свенельд управляет, а у кого рать, у того и сила. У кого сила, тот и прав. Только Ольга своего не отдаст. Норовиста, что та кобылка, на которой она в свой стольный город въехала, как сядешь на нее, так и слезешь.
И одежа на ней яркая. Незапыленная. Да и с чего ей пылиться? Это дружина по берегу шла, а мать и сын в ладье по Славуте-Днепру спускались. Кони-то под ними не нуженые. Отдохнувшие. Небось, не один день их вода днепровская качала. Соскучились по твердой земле, оттого теперь под седоками и выплясывают.
А на Ольге шапка соболем оторочена, охабень лазоревый лисьим мехом подбит, летник черевчатый золотой ниткой изукрашен, а вошвы на летнике жемчугами обсыпаны. Ожерелье на шее тесное, оберегами расшитое. Камень алый с зеленым чередуется. А из-под подола узкий чоботок торчит, носком острым в стремя вставлен.
Ратники мечами в щиты застучали. Приветствуют кагана и княгиню.
А те посреди майдана поводья натянули.
Встали.
– Вот и наше время пришло, – шепнул Кветан и меня в бок пихнул. – Пошли, что ли?
Вышли мы на майдан. К всадникам подошли.
– Дозволь, матушка, – с поклоном земным сказал старшой конюший, – коней принять.
Взглянула на нас Ольга. Па мне взгляд остановила.
– А чего это ты, Добрынка, без поклона подошел? – строго спросила.
Выдержал я ее взгляд.
– Не приучен я спину зазря гнуть, – говорю. – Не закуп я твой. Не рядович. И в бою ты меня в полон не брала. Так что долгов перед тобой у меня нет. Коли конюхом меня определила, так на то воля твоя. Я слово дал и договор держу. Только ниже, чем я есть, меня сделать не в твоей власти.
Опешила она от этих слов. Растерялась. Глаза в сторону отвела. А дружинники, что рядом стояли, возмущенно зашумели. От них и по всему майдану гул пошел. Дерзким я, видать, показался.
Один ратник из ряда вырвался. На меня бросился.
– Как ты посмел, холоп! – кричит.
Меч плашмя повернул. Хотел меня поперек спины приласкать. Да усердие свое не рассчитал. Слишком много прыти в удар обидный вложил. Ушел я в сторону. Только клинок в пустоте просвистел. Потерял вой опору. Заваливаться начал. А я под него подсел, да в бедро его подтолкнул. Опрокинулся ратник. Под ноги каганову коню отлетел. Грохнулся. Хлопнул щитом червленым по земле. Громко у него получилось. Заграяли вороны киевские. В небо взметнулись.
И конь от этого грохота перетрусил. Взвился Облак. Вздыбился. Святославу бы к шее его прижаться. За луку седельную рукой ухватиться. Только не сумел мальчонка. Ухнул через конскую спину. Только сапоги сафьяновые, бисером расшитые, сверкнули. Головой в землю полетел.
Не знаю даже, как я успел? Подхватил его на руки. Расшибиться не позволил. Так все быстро случилось, что никто ничего понять не смог. Только что каган верхом сидел, а уже у меня на руках барахтается. А когда осознали, что произошло, на меня всей гурьбой кинулись. Дай им волю – затоптали бы меня в ярости. Только воли им не дали.
– Стойте! – Ольга ратников окликнула. Все и встали.
Мечи вздыблены…
В глазах ненависть…
Покромсают. Порвут на куски за кагана своего.
А я Святослава прикрыл.
– Не напугался? – шепчу.
– Не-а, – он мне тоже шепотом.
Вот и слава тебе, Даждьбоже. Не позволил дитю шею свернуть.
А мальчонка рассмеялся вдруг.
– Мама, мама! – кричит. – Видела, как я с Облака кутырнулся?
И опустились мечи. И ненависть в глазах на радость сменилась. Не убьют меня, значит. Пока не убьют.
– Видела, – облегченно вздохнула княгиня. – Что ж ты так неловко?
– Зато быстро, – ответил Святослав, и вся надменность его улетучилась.
Мальчишка – и есть мальчишка.
Я его на ноги поставил. Он к матери побежал. Не стала княгиня ждать, когда я у нее кобылку принимать буду. Сама спешилась. Обняла сына. К себе прижала.
– В порядке ты? – беспокоится.
– А чего мне сделается? – каган из материнских объятий выбираться начал. – Пусти, – говорит, – раздавишь.
Нехотя Ольга объятья свои ослабила. Святослав на свободу выбрался да к терему побежал. Там его уж сенные девки ждали.
Княгиня ему вслед посмотрела. Улыбнулась. И к ратнику прыткому обратилась.
– Как тебя зовут? – спросила.
А тот уж на ноги вскочил. Стоит – ни жив ни мертв.
– Претичем соратники называют, – отвечает.
– За то, что верность свою проявил, быть тебе, Претич, боярином. Свенельд! – позвала она воеводу.
– Здесь я, княгиня. – И верно, воевода тут как тут.
– Сотню под начало Претича дашь?
– Дам, княгиня, – кивнул Свенельд и на меня глазищами зыркнул. – А с этим что?
Повернулась ко мне Ольга. И вновь наши взгляды встретились…
– А ведь справедливы его слова, – сказала она. – Правда на его стороне. В договоре нашем речи не велось, чтоб он спину гнул. Хоть и пленный, а право имеет. Благодарю тебя, Добрый, за то, что сына спас. – И вдруг сама мне в пояс поклонилась.
Свенельд избил меня вечером того же дня. За конюшней. У навозной кучи. Отхлестал меня чересседельником точно нашкодившего кота. И повод нашелся. Дескать, плохо после его жеребца вычистил. Он во время пира продышаться из терема вышел, в конюшню заглянул. Вроде по коню соскучился. В денник дверь отворил, да сразу в кучу конскую и вляпался.
Сапоги замарал. Ух и взвился он! А тут и я под горячую руку подвернулся. Вот и получил выволочку.
Я не сопротивлялся. Знал, что по-другому нельзя. Терпел. Только старался, чтобы ремнем по лицу не досталось. Да кончиком глаз мне не выстегнул. Ведь истинная причина его недовольства сверху плавала. Словно дерьмо на воде.
Гневался он оттого, что я посмел свой норов принародно показать. Да еще и в правых оказался. Ольга и та передо мной спину согнула. Как тут не разгневаться? Особливо когда хмель внутри бычится. Наружу лезет.
А я боль сносил, а в душе со смеху покатывался. Не сдержался варяг. Всю дурь выставил. Пусть покуражится – с меня не убудет.
Увидал он, что побои его меня не сильно огорчают, разозлился еще пуще, чересседельник на землю кинул, плюнул в сердцах и обратно пировать пошел.
А я отлежался, на ноги встал, слышу:
– Что, Добрынюшка, худо тебе?
Это Томила с чердака за нами тихонько наблюдала.
– Ничего, – я ей в ответ, – небось, до свадьбы заживет.
– Ну, лезь ко мне на сеновал, я тебя пожалею.
Губы у Томилы сладкими были.
Руки нежными.
Плоть жаркой.
От жара этого легче на душе. Да и рубцы от ремня жечь перестало. Кости целы, а мясу, что ему сделается? Отболит, отнедужит и опять как новое. А ласка женская лучше любого снадобья раны лечит.
Рано в тот год зима пришла. В одну ночь мороз землю схватил и не отпускал больше. Снега навалило по самые крыши. Зябко стало. Знобливо. Хорошо хоть ветры Стрибожичи не сильно лютовали. А то ни дать ни взять Исландия – Ледяная Земля.
Зимовал я там как-то, когда с Могучим Ормом и хевдингом Торбьерном по Океян-Морю гуляли. Ох, не приведи Даждьбоже там опять оказаться! С воды ветрище с ног сдувает. Под ногами пустошь голая. Ни куста, ни деревца – укрыться негде. От голодухи живот к спине прирастает. Одно слово – чужбина.
Здесь, за стенами городскими, зимовать сподручней. И кормят сытно. И одежу теплую нам ключники выдали. Живи – не хочу.
Только не хочется жить.
Тоска меня есть стала.
По сестре, по отцу, по Любаве…
Чуть на стену не лез. А волком по ночам точно выл. Правда, тихонько, чтоб остальных конюхов не будить. Зимой несвобода острее гложет. Забористей.
Днем еще ничего. С конями возишься. Не до мыслей дурных. Только зимой дни короткие. Не успел оглянуться – уже темень, хоть глаз коли. В темноте-то много не наработаешь. Лежишь колодой, во тьму глаза таращишь, а в голове кавардак. Может, зря мы уговорам деда Болеслава поддались? Может, биться нужно было до последнего? Лег бы порубанный тогда в Коростене, не маялся бы теперь.
Но если бы, да кабы…
Так не бывает. Есть только то, что есть, и другого нам не дадено. И значит, принимать нужно все, как должно. Но как быть, если не принимается? Оттого и тоска.
Даже не знаю, что стало бы со мной, если бы серость дневная и грусть ночная надо мной верх взяли? Может, так и зачах бы на радость недругам? Только радости им такой я не дал.

26 ноября 947 г.
– Эй, Добрыня, подымайся! – голос Кветана вырвал меня из сна.
– Что? – Потер я глаза, стараясь прогнать дрему. – Что случилось?
– Как что? – удивился конюх. – Скоро уж петухи запоют. Пора коней седлать. Княгиня с сыном сегодня на охоту собирались, или забыл?
– Да, помню, – я потянулся до хруста в костях, – только мне-то что? Я ведь опять в граде останусь.
– Так всех конюхов с собой берут на дневке лошадей греть. Значит, и тебя тоже.
Остатки сна словно ветром сдуло.
– Точно? – схватил я старшого за рукав.
– Свенельд велел, – кивнул мне Кветан. – Собирайся.
За последние полтора года мой Мир сжался до размеров Киевского града. Сто пятьдесят шесть шагов с восхода на закат, от дубовых ворот до каменного княжеского терема. Сто девятнадцать шагов с полуночи на полдень , от конюшен до бани. Четыреста пятнадцать дней, словно птица в силке, словно рыба в неводе. От конюшен к бане, от ворот до терема. И только над головой синее небо да облака вольные.
Даже боязно за ворота выбираться. Видно, привык в неволе. Настоящим холопом стал.
Нас, семерых конюхов, Кветан на санях со Старокиевской горы свез. Потемну, поперед всех. Буян бойко трусил. Под горку-то сподручно ему. Только снег под полозьями поскрипывает. А вокруг посад Киевский. Горожане проснулись уже. Кто управляется, а кто и ругается нам вслед, дескать, какого лешего ни свет ни заря окрестных кобелей растревожили?
А кабыздохи глотки дерут. Лаем заходятся. Из кожи вон лезут, чтоб усердие свое хозяевам показать. На мерина нашего кидаются. Стараются его за бабку ущипнуть. Только тот на них и ухом не ведет. Знай себе копытами о дорогу стучит. Из ноздрей пар валит. Ни дать ни взять – Сивка-Бурка из бабулиной присказки.
Один кобелишко, самый бойкий, под ноги мерину кинулся – за то и поплатился. Кветан его кнутом по спине ожег, а Буян еще и на хвост наступил. Заверещал кобелек. Запричитал, словно плакальщица на похоронах. Рванул в ближайший подворот. Да в подвороте и застрял. Скулит с перепугу. Лапами по снегу елозит. А вырваться из щели не может.
На смех его конюхи подняли. Засвистели. Заулюлюкали. А мне его почему-то жалко стало. Уж больно он на меня похож. Я вот так же застрял. И ни вздохнуть мне в неволе, ни выдохнуть.
– Ты чего, Добрыня, пригорюнился? – пихнул меня в бок один из конюхов.
Котом его наши прозвали. Уж больно он до сметаны охочим был. Говорил, что от сметаны в нем сила мужская ярится, наружу просится.
1 2 3 4 5 6