Рогайе приговаривала:
– Больно уж нахален! Пускай навоз ворочает, поганец.
Вечером пришел дядя Азиз, сказал, если Шавис обучится править, так что ж, что может быть лучше? Мама возразила, что от него всегда навозом несет. А Рогайе все твердила, что, мол, конюха в кучеры определять – срам один.
– Станет кучером – проветрится, – сказал дядя Азиз. Мама спросила, а как же конюх. Дядя Азиз сказал, что
в конюхах недостатка нет.
– Возьмите кого угодно, хоть вон этого олуха. Дядюшка все слышал.
– Зачем ты моего дядюшку обзываешь?! – крикнул я.
– Не скули, – сказал дядя Азиз, – ишь, щенок еще, а лезет.
Я не выдержал и заревел.
– Иди ко мне, малыш, – позвала бабушка. Дядюшка подошел ко мне, взял за руку:
– Мальчик нездоров.
И тут дядя Азиз – «ба-бах»! – залепил бедняге в ухо, выругался, взревел, вырвал мою руку из дядюшкиной и пинком выкинул его за порог комнаты. Я продолжал реветь. Дядя Азиз выгнал дядюшку из дому.
Дядюшка больше не приходил. Джафар отводил меня в школу и возвращался. Шербет приносила Рогайе. Она приходила с закрытым лицом, в шароварах, торчащих из-под юбки, и дожидалась в комнатке у ворот. Ее приходы меня вовсе не радовали. Первый раз, когда она появилась, а ребята, дразня, закричали, мол, тебе какая-то тетка шербет принесла, я притворился, что не заметил ее. Но она шла за мной по всей школе в этих своих шароварах и в чадре и голосила: «Парвиз-хан, деточка, я тебе шербету принесла!» Я был опозорен. И со следующего дня, как только раздавался звонок, пулей летел к воротам и одним глотком опустошал стакан. А потом наконец вернулся отец.
Вместе с ним вернулась и тетка. Сначала отец послал ей сказать, чтоб возвращалась, а утром в пятницу, когда она пожаловала, неожиданно взорвался и с возмущением произнес:
– Здесь что, мечеть или караван-сарай? Захочет – поживет, а нет – так и до свиданья?
Потом он крикнул:
– Джафар, немедленно приведи этого сукина сына – Мешхеди Асгара!
Ясное дело, он хотел притвориться, что зол на дядюшку. А когда тот пришел, отец выдал бедняге пару хороших оплеух, мол, как это ты сбежал, когда я, твой хозяин, был далеко, в отъезде. Старик, казалось, понимал, что оплеухи были данью вежливости, вроде ежедневной церемонии зажигания нашего большого светильника – с наступлением вечера эту фарфоровую лампу на бронзовой ноге похлопывали, заставляя разгореться. Дядюшка ничего не сказал и, скорей всего, не обиделся. А я расстроился из-за оплеух.
Все это случилось перед обедом. Во время обеда мы собрались за софре и слушали рассказы отца о поездке, как вдруг издалека послышались вопли и рыдания. Кричала Билкис. Она уже вбежала во двор и голосила: «Убил! На помощь, госпожа! Убил!»
Билкис, как я уже говорил, была женой Шависа.
Мы бросились к выходу. Дядюшка с Джафаром схватили Билкис, а Рогайе стала допытываться, где же труп. Тут вспомнили, что это не для детских ушей, и нам, ничего не объяснив, велели идти домой. Потом кормилица молила пощадить их семью, Шавис проливал слезы – но отец не дал себя уговорить, сказал, что лошади ему вообще больше не нужны, потом перекупщик уводил лошадей, наемный рабочий выталкивал за ворота коляску, а истопник собирал и выносил с конюшенного двора навоз, и понемногу мы все поняли. Однажды Ага Мухаммад Али завел Таджи в сарай и на охапках сухой люцерны раз и навсегда лишил девчонку ее лучшего украшения (когда я спросил, что это за украшение такое и зачем оно ему понадобилось, дядюшка, пересказывавший всю историю маминому брату Гуляму, запнулся и протянул: «Да-а»). Недели через две у Таджи подоспело время месячных, она видит – нет ничего, и догадалась, что понесла (тут я спросил, какие еще месячные и куда она что понесла, но дядюшка не стал отвечать, а Гулям засмеялся: «Ах ты, глупыш»). Вдруг Мухаммад Али уезжает, причем навсегда, еще месяц проходит, месячных все нет, и пришлось Таджи сознаться матери. А уж когда Билкис рассказала Шавису, тот набросился на дочку с кулаками и стал бить, да в кровь. Билкис пыталась было вступиться, ничего не вышло, она прибежала к нам – как раз когда мы обедали. Но отец сообразил, что пахнет скандалом, потом хлопот не оберешься, а кучера так и так нет, и решил вовсе отказаться от лошадей – тогда и конюх не нужен будет. Тетка вмешалась:
– Что я вам говорила! Этот Мухаммад Али – последняя скотина. Спасибо, что ушел!
Билкис причитала:
– Сжальтесь, госпожа! Парвиз, деточка!
А тетушка повторяла, что она на редкость крикливая.
Шависа с семьей выпроваживали без нас. Мы ушли в школу, а вернувшись, увидели, что их больше нет. И никаких следов не осталось, только попугаи и индианки с оберток от индийских платков – когда-то, давным-давно, Шавис сам наклеивал эти картинки на глинобитную стену.
На следующее утро, по дороге в школу, дядюшка сказал:
– Что поделаешь, конюх, бедняга, хотел забраться на ступеньку повыше, а вышло – вроде и угла в конюшне ему многовато.
Вечером я спросил у Рогайе:
– Где они теперь?
– Не знаю. Бог милостив, устроятся как-нибудь.
– A y кого Билкис будет кормилицей?
– По-твоему, у женщин всю жизнь молоко бывает? Зарин, моя старшая сестра, объяснила:
– Молоко появляется, только когда женщина рожает ребенка.
Билкис потом несколько раз заходила к нам. Каждый раз старалась остаться подольше, но мама выносила ей что-нибудь – немного денег, миску плова или старую одежду – и поскорей отсылала. Так шло до тех пор, пока однажды дядюшка не появился на пороге, приговаривая: «Ох ты, Господи, позор какой! Ведь осрамились-то как! Доброе имя, прости Господи, прахом пошло. Наделают делов, а от семейной чести, глядишь, и следа не осталось». И сколько мы ни приставали: «Скажи наконец, что стряслось?» – он все кусал губы и повторял: «Нет Бога, кроме Аллаха!» Так ничего и не сказал, пока не наступил вечер и не пришел отец.
Вместе с ним пришел дядя Азиз. Когда отец, сидя на полу, разувался, дядюшка что-то тихо сказал ему на ухо. Отец в одну секунду взорвался, яростно отшвырнул туфлю, и она угодила в дверь. Дверное стекло разбилось.
– Тьфу! – взвыл отец. – Рогоносец паршивый, шлюхе своей под пару!
Брани, да еще такой, никто в доме от моего отца никогда не слышал. Все прямо онемели от испуга. После паузы, в которой словно все еще звенело разбитое стекло, отец снова взревел:
– Убирайся! Пошел вон, слышишь?! Тоже, ворон-вещун, стоит таращится!
Дядюшка вышел. Я боялся отца, но от всей души сочувствовал дядюшке и к тому же сгорал от любопытства. Так что я пошел вслед за ним. Во дворе было темно и сильно пахло петуньями. Перед занавеской, у входа в далан, мерцала закопченная керосиновая лампа без абажура. Я подумал, что дядюшка ушел, но потом, когда глаза привыкли к темноте, по шелесту померанцевых веток сообразил, что он, наверно, обрывает листья с дерева у бассейна. Я тихо подошел к нему, окликнул:
– Дядюшка? Ты что тут делаешь?
– Да так, – ответил он, – вот собираю для старшей госпожи джуш.
В те времена, заваривая чай, любили добавлять в чайник мелкие молодые листочки померанцевого дерева – джуш – для аромата. Я спросил:
– Дядюшка, а почему отец разозлился? Ты что, что-то нехорошее ему на ухо сказал?
– Беги скорей, – отозвался он, – уроки, поди, не готовы.
– Да что вообще случилось? Почему ты не рассказываешь?
Он не ответил и пошел вперед. Я двинулся за ним. Мы прошли по мощеной дорожке через двор. Он уже стоял на пороге, у занавески перед дверью.
– Дядюшка, скажи! – повторил я.
– Это не для детских ушей, малыш. Беги домой.
– Ну скажи, – не отставал я.
– Шавис дурное дело сделал, очень дурное. Все, до свиданья.
– Почему тогда отец на тебя рассердился?
– Не беда, – ответил дядюшка, – на то он и хозяин. Я взмолился:
– Ну прошу тебя, мне же хочется знать, скажи, а то умру от любопытства!
Его вдруг прорвало:
– Беда, малыш! Таджи… умерла. Умерла, и все тут. Вот какое дело. Понятно теперь?
Дверь с шумом захлопнулась, занавеска опустилась. Я ничего не понял. Мы остались одни в темноте – я и огонек керосинки, замшелой от копоти. Я пошел обратно.
Когда я вернулся в дом, дядя Азиз спросил:
– Ты чего плачешь?
Оказывается, сам того не сознавая, я плакал. Вижу, отец смотрит на меня. Он прихлебывал арак из крошечной серебряной пиалы.
– Ну, что еще, горе мое? – спросил он. Тут я не выдержал и заревел вовсю.
– Ты что, заболел, малыш? – воскликнул отец.
А мне больше всего на свете хотелось прижаться к нему.
– Таджи, – начал я, – она ведь маленькая была, почему же…
Но тут гневный выкрик отца прервал мои слова:
– В этом бедламе что, ни у кого мозгов не осталось? Зачем ребенка-то, малыша, в такие дела посвящать?
Дядя Азиз тут же встрял: мол, дядюшка, сукин сын, постарался. От этого идиота вечно одни неприятности, удивительно даже.
Удивительно было и то, с каким постоянством дядя Азиз выступал против дядюшки. Но тогда обошлось – он вскоре уехал в Тегеран. Говорили, парню подфартило, в гору пошел. Мне было все равно, я просто радовался, что он перестал у нас бывать. Говорили, он заложил отцовский дом и дал правителю области большие деньги, чтобы пройти на выборах. В ту пору генерал-губернатор остана еще именовался правителем области. Тегеран изъявил согласие, дядя Азиз был выдвинут в кандидаты и благополучно уехал. До того дня я и не подозревал, что на свете бывают «депутаты», «правители», «кандидаты» и «выборы».
Теперь про Билкис. Несколько недель спустя я заболел малярией. Чувствовал себя хуже некуда. День за днем по утрам меня охватывал озноб, а потом подступал жар и все усиливался, пока я не впадал в забытье; тогда я видел сны. Снилось мне все время одно и тоже – я забираюсь на голубятню, лезу, дрожу от ужаса – и вдруг срываюсь. Падая, но еще в воздухе, я приходил в себя, мокрый от пота, и меня рвало. Докторов было четверо или пятеро, всех сортов: и мулла, и военный, и домашний. Но приходили они по одному, по очереди. Раз даже заклинатель пришел. А жар не спадал, и озноб не прекращался. Состояние было очень тяжелое. Однажды под вечер, одуревший и вялый, я валялся на лежанке во дворе, слушал скрип колодезного колеса и смотрел, как сестер собирают в гости, а Джафар черпает лейкой воду из бассейна и поливает герань, кусты ночецвета, настурции и петушьи гребешки. И вдруг во двор вошла Билкис.
Приговаривая: «Ох, деточка, да ляжет твоя немочь на мои плечи!» – она прямо с порога направилась в мою сторону. Минута – и все домочадцы высыпали во двор с такой скоростью, словно мне угрожала чума. До меня она так и не дошла. Ее схватили и погнали прочь. Напрасно я звал ее, на меня просто не обратили внимания. Билкис повалилась на землю, запричитала, что это все Шавис, а на ней греха нет, умоляла ее отпустить. Но на подмогу Джафару подоспел дядюшка, и вместе они подхватили кормилицу с земли, вышвырнули за порог и заперли дверь на засов. С улицы несся ее плач, Рогайе все еще ругалась, повторяя: «Ох, бесстыжая», а мои сестры в нарядных платьях застыли на краю бассейна, и их отражения подрагивали в воде. Мне словно бы снился сон, вроде того, про голубятню. Но у порога еще лежала старая туфля, упавшая с ноги Билкис, а с улицы доносились ее стоны, и я понял: нет я не сплю, все так и есть.
Дядюшке, который подошел ко мне, я сказал: «Уйди!» А когда мама принесла в тонкостенной, начищенной до блеска медной чашке питье со льдом, я оттолкнул чашку так, что она перевернулась. Доктор протянул мне градусник, я его отшвырнул. Доктор, разозлившись, спросил, в чем дело. Тогда ему на ухо объяснили, и он сердито пробормотал сквозь зубы: «Вот бесстыжая!» Билкис с того дня ни разу не переступала порога нашего дома. И я больше никогда и ничего о ней не слышал.
Лето кончилось. Моя лихорадка прошла, озноб не возвращался, и я постепенно окреп. А потом начался учебный год, и мы опять стали ходить в школу. В первый же день, идя обычной дорогой, мы увидели, что базар и дома вокруг него ломают кувалдами. Стены были сплошь порушены, а на уцелевших крышах колыхались на ветру красные тряпки. Потолки осели, в комнатах сквозь стекла закрытых окон виднелись на полу куски обмазки, осыпавшейся с глинобитных крыш. В некоторых домах не осталось дверей, и от порога зияли лишь пустые провалы. Кое-где продолжали жить люди. В одном дворе соорудили убежище из ковра и покрывал, в другом – из циновок. У обмелевших хаузов попадались женщины, занятые стиркой. Среди куч строительного мусора на покрытых пылью ветках померанцев все еще блестели глянцевые плоды. И без перерыва стучали кувалды, сыпалась штукатурка, падал битый кирпич. Мы шли. Дядюшка объяснил мне, что на месте базара собираются строить большую фалаку и подводить к ней со всех сторон широкие улицы. Я спросил, что такое фалака. Он не знал. Я спросил, для чего она. Этого он тоже не знал. Мы продолжали идти.
Когда мы пришли в школу, выяснилось, что там серьезные перемены.
В прошлом году, посреди учебного года, инспектор, который приходился братом директору, умер, и учителями стал заведовать новый инспектор. Он был шейхом, носил чалму, но, войдя в школу, скатывал чалму и абу в сверток и только после этого представал перед классом: кербельская печатка на шнурке, повязанном вокруг лба , сливовый прут в руке, недобрые смеющиеся глаза и жесткий выговор – «к» он произносил с сильным нажимом, почти как «кх». В прошлом году шейх был нашим учителем и, кроме того, заменял покойного инспектора. Однако теперь, в первый раз придя в школу, мы узнали, что взяли нового учителя шестого класса, который одновременно будет инспектором. Шейх, понятно, переживал, да и злился тоже. Он даже заявил, что больше не придет в школу. А новый учитель, ко всему прочему, оказался дервишем, со здоровенными пышными усами. Так что добавилась еще и общая нелюбовь шейхов к дервишам. В конце концов директор распорядился, что, во-первых, шейх получит повышение, перейдет работать в «среднюю школу» и будет преподавать в пятом классе, то есть опять в моем, и, во-вторых, он освобождается от хлопотной должности инспектора.
Наш с шейхом переход в среднюю школу выразился в том, что мы, то есть пятый класс, расстались с уголком двора и перешли в конец школьного сада. Сначала для нас натянули тент, и в первые недели осени мы на уроках прислушивались к голосу ветра, заплетающего ветки сосен, смотрели, как тихо, неслышно падают листья, возятся в пыли вороны и семена кленов, похожие на стрекозиные крылья, вертясь волчком, несутся к земле. Позже, с наступлением холодов, нас перевели в оранжерею. Три стены в ней были сплошь застеклены, а внутри, по всем четырем сторонам, ступеньками стояли горшки герани и еще кадки с сиренью и лимонным деревом. Там поставили скамейки, и мы, окруженные горьковато пахнущей геранью, казались какими-то инородными особями, изучающими грамматику и стилистику, а также дроби, проценты, пропорции и плюс к тому геометрию, географию и историю.
История изменилась, этот предмет имел теперь мало общего с прежними сказками. Такой истории, как в прошлом году, больше не было. Овеянные славой имена героев-долгожителей, сказания, полные драконов и дивов, волшебная птица Симург, быстроногий конь Рахш, колдовство, сны и видения откочевали со страниц учебника , и место Гура занял Кир – родоначальник исторических событий. История стала исторической. В 550 году до н.э. Кир взошел на иранский престол. До н.э. – то есть до Рождества Христова. А шейх был категорически против всего иностранного. «Выдумали невесть что. Здесь мусульманская страна, а историю, видите-ли, от пророка неверных, собаки поганой, отсчитывать надо. До Рождества Христова, слыхали? Да рогоносец последний и тот лучше! А Кир кто был? Гебр! Огнепоклонник! Чепуха сплошная. Иностранная болтовня. Выходит, в „Шахнаме“ с начала до конца все переврано? А раньше-то эти имена где были? Наследие наших предков нынче в игрушку превратилось, иностранцам на забаву». Наш шейх очень переживал. И многие другие шейхи тоже. Зарядили первые в тот год дожди.
Дождь струился по стенам, оставляя бороздки на грязных стеклах, постукивал в окна. На первом уроке мы не могли разглядеть, что там снаружи, все дрожало и растворялось в скользящей по стеклу пелене воды. Потом в оранжерее становилось душно, распахивали окно, и среди переменчивых туманных картин возникал кусочек ясного, четкого пейзажа, и запахи сада, запахи вольных просторов лезли внутрь. А когда дождь смывал грязь, за стеклами вставал сад, и там, пристроившись к зеленой ветке кипариса, ждала чего-то притихшая ворона.
Сочинение. Тема: «Прощение слаще всякой мести».
У меня сочинение вышло тогда совершенно бестолковым. Я доказывал, что прощение как раз и является самой страшной местью.
И в тот день, и назавтра, и еще несколько дней потом дождь лил не переставая. Он лил и лил, и с разрушенных крыш посыпались кирпичи, поползла раскисшая глина и известь, так что круглая площадь, которой предстояло стать центром нашего города, превратилась в море липкой, вонючей грязи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9