Таким образом, любая, пусть даже самая «прогрессивная» мораль пусть даже самого «прогрессивного класса» всегда будет противостоять нравственности.
Классический пример едва ли не абсолютной безнравственности – откровения Никколо Макиавелли, – это ведь тоже мораль. Правда, макиавеллизм – это крайний случай, это, так сказать, голый принцип, доведенный до его полного логического завершения. Но если честно, то знаем ли мы хотя бы один пример действительно безупречной морали? То есть морали, не исключающей из сферы своего действия никого. Даже какого-нибудь закоренелого опасного преступника. А ведь нравственные абсолюты, скажем, абсолют: «Не убий», отступления от которого легко оправдываются в системе едва ли не любой морали, распространяется и на него. «Осуди зло, но прости грешника» – подняться до такой высоты не смогла еще ни одна мораль.
Впрочем, ничего удивительного в том, что мораль (кстати, не только в тоталитарных режимах) отождествляется с нравственностью, нет. В какой-то степени это даже естественно. Ведь любая социальная группа, будь то профессиональное объединение, класс, нация или даже содружество наций, стремится не только к полной реализации своих интересов, но и к созданию наиболее комфортных условий этой реализации. Отсюда и пропаганда своей морали как какого-то общечеловеческого начала, т. е. прямое отождествление морали с нравственностью.
Удивительней всего то, что такая пропаганда «своей» морали очень часто (если не сказать: почти всегда) достигает цели. Другими словами, мораль даже очень одиозного толка в результате интенсивного «промывания мозгов» начинает восприниматься теми, кто воспитывался в системе ее аксиоматики, именно как высшая – общечеловеческая! – ценность. Сегодня, после разоблачения преступлений сталинизма, мы склонны поражаться той, граничащей с прямым обожествлением, памятью, которую и по сию пору хранят многие из живых свидетелей прошлого к давно ушедшему из жизни генералиссимусу. Ничто из ставшего достоянием гласности оказалось не в состоянии поколебать пронесенную через десятилетия веру. Но удивительно ли это? Ведь многие из них не допускали и мысли о том, что исходящее от «самого» вождя, может быть чем-то недостойным. Даже если что-то в Его действиях и могло выглядеть таковым, то только потому, что им было недоступно то, о чем знал великий Вождь и Учитель. Но и развенчав былых кумиров мы обнаруживаем новых, ревнующих о «ценностях западных демократий». К слову, в такой же степени непогрешимых и восходящих к общечеловеческому благу. (Вспомним построения средневековых теологов: Бог творит благо уже потому только, что он – Бог. Иными словами, благо не оттого является благом, что в самом себе несет какие-то особенные свойства, но по той непреложной причине, что его источник – в Боге. Поэтому даже то, что смертными по их незнанию воспринимается как зло, на деле противостоит ему, если его природа восходит к Нему.)
1.3. Назначение нормы
Многое в соотношении норм морали и нравственности проясняется, если задаться вопросом, для чего вообще они нужны?
На первый взгляд и нравственность и мораль предстают как специфические формы регулирования совместного бытия. Но этого определения совершенно недостаточно, ибо сразу же встает следующий вопрос: для чего нужно это саморегулирование? Просто для обеспечения самовыживания общества (группы, класса и т. д.)? Но и одним самовыживанием не обойтись. Так, одно из классических положений марксизма гласит, что самосохранение пролетариата прямо противоречит его интересам. Ведь подлинный интерес пролетариата заключается в уничтожении самого себя как класса через уничтожение противостоящей ему силы – класса эксплуататоров. (Кстати, не нужно путать это абстрактно-теоретическое положение с вполне конкретным геноцидом.) Если все это слишком сложно для понимания, можно призвать на помощь вполне корректную и вместе с тем до предела упрощающую сказанное аналогию: интерес «прокурорского» сословия точно так же заключается в уничтожении самого себя через искоренение самого феномена правонарушения.
Уже из этих примеров видно, что назначение морали напрямую связано с назначением самой социальной группы (класса, нации и т. д.), с ее конечными целями. Не трудно показать, что в принципе любая норма производна от цели, ибо в конечном счете представляет собой одно из частных средств ее достижения. Не всегда, правда, эти цели вполне ясны, но – представляется – что научный анализ в состоянии выявить их для социальной группы едва ли не любого уровня.
Однако, как показывает история развития научной мысли, именно здесь – в осознании целей, и скрывается основная трудность. Человеческая мысль сумела подняться до осознания целей общественных классов, народов, – но только в рамках отдельных и далеко не всеми разделяемых философский учений. Иными словами, истины, незыблемые в той идеологической системе, которая долгое время господствовала в нашей стране, были далеко не бесспорны для тех, кто не разделял ее догматов. Поэтому чем выше уровень социальной единицы, тем труднее ответ на вопрос о конечном ее назначении. А впрочем, кто знает, в чем назначение индивида?…
Но если верно то, что именно конечная цель социальной группы объясняет смысл исповедуемой ею морали, то смысл нравственности (весьма, впрочем, огрубленно) понятой как некоторая всеобщая мораль, в свою очередь должен замыкаться на цели бытия, но теперь уже всего человечества в целом. Но отвечать на сакраментальный вопрос о назначении человека лично я не возьмусь.
Таким образом, отличие морали от нравственности носит принципиальный, качественный, говоря языком философии, характер. Но оно отнюдь не сводимо к одному только отличению всеобщего от особенного. Не менее принципиально и другое основание.
Любая мораль всегда выступает в виде каких-то общепризнанных (в пределах той социальной единицы, которой она исповедуется) норм поведения, в виде разделяемых всеми требований и запретов. Иначе говоря, все нормы поведения, предписываемые той или иной моралью, как правило, представляют собой что-то фиксированное. Другое дело, что форма фиксации может быть совершенно различной, и всем известны выражения «писаная» и «неписаная» мораль. Но даже неписаная мораль всегда закрепляется в устойчивых стереотипах поведения, обычаях, традициях социальной группы. Именно это закрепление и делает ее нормы общепризнанным началом. Поэтому в системе морали разночтения в оценках того или иного действия, как правило, исключены. Но даже если отсутствует явно или неявно выраженная норма, остается прецедент, аналогия или что-то еще. Словом, сфера морального чувства сравнительно узка: лишь в исключительных случаях человек оказывается в ситуации, когда любое указание на необходимый способ действий, согласный с моралью его группы, полностью отсутствует и ему приходится самостоятельно его формировать.
Нравственное действие при всех обстоятельствах – это именно самостоятельный поиск необходимого решения. В сфере нравственности каждый человек вынужден искать решение в индивидуальном порядке. Несмотря на всеобщность нравственного закона, несмотря на абсолютность его повелений, ничего общепризнанного здесь нет. Здесь все решается самостоятельно, и каждый раз – как впервые.
На первый взгляд, это парадоксально, если не сказать невозможно. И все же это так. Вдумаемся, есть ли вообще хотя бы одна нравственная норма, однозначная формулировка которой обладала бы необходимой степенью конкретности, для того чтобы служить прямым указанием на должный образ действий? А впрочем, какие вообще нравственные нормы нам известны? Шесть заповедей, восходящих ко второй скрижали Моисеевой (заповеди первой в нашем, атеистическом, обществе вообще всерьез не принимаются) – да ведь и те далеко не каждый может перечислить. Но даже известные нам, несмотря на всю свою безаппеляционность, бесконечно далеки от конкретности.
Вот, к примеру «не убий» – как понимать этот абсолют? Все ли действительно ясно в нем?
Все? Но вспомним знаменитую главу из «Братьев Карамазовых», ту самую, где Иван Федорович рассказывает Алеше о затравленном собаками мальчике.
«Расстрелять!» – вырывается у послушника. Пусть непроизвольно, пусть в порыве возмущенного чувства, но ведь вырывается. Казалось бы, здесь свершается невозможное, ибо – пусть даже вызванное мгновенным помешательством – требование смерти и для самого страшного преступника – вещь абсолютно недопустимая для человека, посвятившего себя Богу. Словом, Алеша совершает прямое преступление против формально понятого нравственного принципа. Но заметим, никто не может упрекнуть его – и не упрекает. И дело здесь вовсе не в том, что все в этой сцене ограничивается лишь неосторожно вырвавшимся словом. В отличие от морали, в сфере нравственного преступление словом, помыслом и преступление делом – явления одного порядка. «Не прелюбодействуй» – гласит ветхозаветный абсолют, но вот: «Кто смотрел на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». И совсем не случайно, что наказание, в конечном счете обрушивающееся на Ивана Карамазова, столь же страшно, как и то, которое настигает Павла Смердякова. Если в системе морали судьей тому или иному действию человека всегда выступает общество, то в нравственности единственный судья – это сам человек, остающийся наедине со своей совестью. Отсюда и все награды, равно как и все наказания, в сфере нравственности действительны только в том случае, если они исходят от него же самого. Пусть хоть весь мир считает его преступником, человек вправе гордиться собой, если он поступил нравственно; пусть хоть весь мир готов его оправдать, человек казнит сам себя, если он поступился совестью. Заметим, что никто не может бросить формальный упрек ни Ивану Федоровичу, ни Смердякову – приговор над собой они свершают сами. Поэтому и здесь, в корчме единственный судья для Алеши – он сам. И он, придя в себя, судит. Но заметим и другое: несмотря на формальную тяжесть содеянного (повторимся, в сфере нравственности преступление словом и преступление делом не отличаются качественно), ни сам Достоевский, ни его герой не педалируют это осуждение. Почему же? Да потому – и здоровое нравственное чувство подсказывает это каждому из нас – что никакого фактического преступления Алеша и не совершает. Отсюда и покаяние его носит едва ли не формальный характер: согрешил, покаялся – и тут же забыл.
Все это может быть объяснено только одним: несмотря на абсолютный характер, нравственный запрет не может быть однозначно интерпретирован человеком, принимающим на себя всю тяжесть ответственности за все человечество. И отнюдь не исключено, что безупречной формой строжайшего соблюдения этого абсолюта в определенной ситуации может служить именно прямое его нарушение. И кстати: какое из ответвлений христианства запрещает воину
…остри свой меч,
Чтоб недаром биться с татарвою…
встать на пути врага?
Но если ни в одной нравственной норме нет решительно никакого указания на конкретный способ действия в конкретной ситуации, то что же: нравственное действие – это всегда творческий акт?
Вот здесь мы и подходим к основному: к неразрывной связи таких начал, как нравственность и творчество.
Но сначала – необходимые оговорки.
Сфера, в которую я отваживаюсь вступить, – это сфера абсолютных, всеобщих начал. А там, где царствует всеобщее, ни строгой логики (в ее общепризнанном представлении), ни прямых доказательств не существует. Законы, непреложные для такой классической дисциплины, как, скажем, геометрия Евклида, здесь не действуют. В противном случае философия никогда не делилась бы на противостоящие друг другу учения и мы бы не знали даже самих понятий идеализма и материализма; в мире давно бы уже не существовало никаких религий, или, напротив, мы бы и слыхом не слыхивали ни о каком атеизме. Однозначно интерпретируемых истин здесь не бывает, и способы обоснования в этой сфере принципиально отличны от тех, которые властвуют в «точных» науках, или – тем более – в дисциплинах, основывающихся исключительно на эмпирических данных. Поэтому доказательность здесь, в сфере всеобщих абсолютных начал, сродни той ее ипостаси, в какой она предстает, скажем, судье, внимательно выслушивающему все доводы обвинения и защиты, не располагающими ни одним бесспорно установленным фактом, но оперирующими лишь косвенными свидетельствами.
2. ЧЕЛОВЕК И БОГ
2.1. Творчество и творение
Две поставленные рядом категории – нравственность и творчество заставляют обратиться к такой форме общественного сознания, как религия, – ведь именно там они впервые были объединены. Больше того, именно эти понятия образуют собой категориальное ядро любого вероучения, в конечном счете складывающегося, как говорят словари, из теологической, космологической и этической составляющих. Не исключение в этом ряду и христианская вера. И так как именно христианская мысль (наряду с античным наследием) лежит в фундаменте всей европейской культуры, то пройти мимо нее при рассмотрении таких начал, как нравственный закон и творчество, представляется совершенно немыслимым. В свою очередь, и место, которое они занимают в этой области человеческого духа, говорит о том, что сомневаться в действительно исключительном, фундаментальнейшем их значении для всей европейской культуры не приходится.
Начнем с творчества.
Строго говоря, до сих, вероятно, пор никто не знает, что это такое: самые изощренные методы научного исследования, самый совершенный инструментарий всех дисциплин, изучающих человека – все это отступает перед сокрытой здесь тайной. А между тем трудно найти более важный, более насущный вопрос, нежели этот – вопрос о природе творчества. Причем насущный не только для науки – для всей человеческой культуры в целом. Это видно уже хотя бы из того, что без исключения вся цивилизация, все созданные человеком материальные и духовные ценности есть не что иное, как прямой продукт его творческой деятельности. Поэтому знать природу той сокрытой доныне силы, которая и возвела грандиозное и величественное здание человеческой культуры, было бы совсем не лишним. Но, повторюсь, сегодня никто не может претендовать на обладание таким знанием. Больше того, применительно к человеческому разуму сама задача постижения этой тайны в явной форме была, как кажется, впервые сформулирована только Кантом. Ведь его знаменитый вопрос: «Как возможны априорные синтетические суждения?“ – это и есть вопрос о том, как получить что-то новое там, где исходный материал познания не дает на него решительно никаких указаний и не содержит в себе ни единой его крупицы.
Долгое время творчество вообще рассматривалось как особый дар богов, которым удостаиваются лишь избранные ими, ибо творение всего сущего – это только прерогатива бессмертных, просто иногда (под их контролем) оно может вершиться руками человека. Христианство наследует именно такой взгляд на вещи и мало что меняет в нем.
Словом, необходимо обратиться к той области человеческого духа, куда творчество входит составной частью категориального ядра. (Правда, и здесь, в сфере веры, тайна творчества отнюдь не раскрывается, более того, постулируется, что она вообще неразрешима. Но, честно говоря, совсем не механизм творческого процесса должен занимать нас в затронутом контексте.)
Как известно, в рамках христианского вероучения творческий акт принимает форму Творения. Причем Творение предстает здесь как некоторая универсалия, как тотальность: ведь оно оказывается причиной всего существующего в окружающем нас мире. И даже сам мир во всей бесконечности его проявлений оказывается сотворенным из ничего высшей надмировой сущностью.
Кроме того, и это очень важно, Творение отнюдь не исчерпывается тем шестидневным актом, который описан в книге Бытия. Многими мыслителями высказывалась, правда, идея о том, что, однажды запустив в действие созданный механизм, Бог уже не вмешивается в ход вещей, позволяя им развиваться по законам их собственной логики. Но эта идея никогда в истории христианства не могла претендовать на окончательное восторжествование. Господствующим во все времена оставалось положение о том, что Всевышний отнюдь не устраняется от руководства этим миром (и уж во всяком случае – от руководства человеком), и поскольку постоянные изменения в природе все-таки происходят, то творческая Его воля продолжает действовать и по сию пору, распространяясь буквально на все.
Не является ли это своего рода отображением той всемогущей силы и универсальности, какой обладает творческая составляющая человеческого духа?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20