А психологом Ока Корабельникоff был наверняка — не мог не быть, занимая такой пост. Не глядя махнув бутылку «Корабельникоff Classic» и сунув ключ в карман джинсов, Никита засобирался. В свою собственную «сраную жизнь», как называл его нынешнее существование друган Левитас. Дружба их тянулась еще из покрытых сиреневой дымкой школьных лет; они не расстались даже тогда, когда Никита поступил на мехмат университета, а Митенька, по причине врожденной математической тупости, — пополнил ментовские ряды. Беспривязно кочуя, он в конце концов оказался в убойном отделе, да так и завис там на должности опера.
Митенька Левитас был единственным человеком, с которым Никита поддерживал некое подобие отношений. Это было единственной уступкой безвозвратно ушедшей счастливой жизни; слабостью, замешанной на общем институтском прошлом, на общих девочках, общих выпивках и общей работе. Отказаться от Левитаса означало заколотить гроб окончательно. И Левитас всеми правдами и не правдами просачивался в узкую щель, куда всем остальным вход был заказан. Друзьям Никиты, друзьям Инги, их общим друзьям. Иезуитская инициатива, как и все другие иезуитские инициативы, исходила от Инги: в их ледяном аду не должно быть никого, — никого, кто может согреть словом, дыханием или просто сочувственным пожатием руки. Противостоять Инге было невозможно, — и все отступили. Не сразу, но отступили. И только Левитас продолжал долбить клювом в проклятую крышку их общего с Ингой гроба. Иногда ему даже удавалось вытащить Никиту в сауну на Крестовском, но чаще они встречались в «Алеше» на Большом проспекте — за традиционным «полкило» паленого махачкалинского коньяка.
— Бросай ты эту суку, — в очередной раз увещевал Левитас Никиту.
— Хороший совет, — в очередной раз грустно улыбался Никита.
Бросить Ингу! Нет, он никогда этого не сделает, никогда! Бросить Ингу означало бросить на произвол судьбы маленького мертвого мальчика, сына, — оставить его лежать под открытым небом, пока вороны времени не выклюют ему глаза. Бросить Ингу было невозможно.
— Ну нет так нет, — в очередной раз соглашался Левитас. — Тогда по-быстрому допиваем коньячишко и возвращайся в свою сраную жизнь.
— Куда ж я денусь!…
— Ну, блин… Нет ума — строй дома…
«Нет ума — строй дома» — знаменитая Митенькина присказка. После нее следовал монолог о смерти, к которой Левитас, как сотрудник убойного, относился достаточно цинично.
— Не с вами одними такое несчастье случилось, — впаривал Никите Митенька. — Уж поверь… Я с этим постоянно сталкиваюсь… Сплошь и рядом, сплошь и рядом.
— Ты не понимаешь… Смерть — только тогда смерть, когда она касается тебя лично. Все остальное — не в счет…
— Дурак ты, Кит. Ой, дурак…
В этом месте их бесконечной, идущей по кругу беседы Левитас, как правило, замолкал: перед ним вставала обычная дилемма, — шваркнуть Никиту по физиономии или молча допить коньяк. И, как правило, Левитас выбирал последнее: несмотря на оголтелую работу, он был миролюбивым малым.
Миролюбивым и свободным, не отягощенным ни женой, ни детьми, ни особыми проблемами. Хотя одна проблема у Левитаса все-таки была. Проблема носила кличку Цефей и отнимала у Митеньки те немногие силы, которые еще оставались после работы и беспорядочных половых связей. Цефей (или по-домашнему Цыпа) был гнуснейшим молодым доберманом с отвратительным характером. Цыпа кусал всех подряд, невзирая на возраст и пол, и так громко выл в одиночестве, что к Митеньке неоднократно заглядывала милиция — не подпольный ли абортарий содержит гражданин Левитас, не живодерню ли на дому? Кроме того, Цыпа не признавал собачьего распорядка и нагло клал кучи посреди коридора в самое неподходящее для этого время. Обычно оно совпадало с визитом очередной секс-дивы, на которой Левитас готов был жениться, не выползая из койки. Дива, преследуемая запахом собачьего дерьма, покидала логово Левитаса в пожарном порядке, после чего Митенька принимался за показательную порку. Но толку от этой порки не было никакого.
— Из-за этого проклятого кобеля я никогда не женюсь, — сокрушался Левитас.
— И не женись. Никогда не женись. Никогда.
Это Никитине «никогда» было последним словом приговоренного. В утро накануне казни. Никаких апелляций. Яйцо всмятку и крепкая сигарета на завтрак — и никаких апелляций. Нежнейшее черно-белое «Приговоренный к смерти бежал» — не для него…
* * *
…Прежде чем захлопнуть дверь, Никита совершил еще одну беглую экскурсию по квартире Коpaбeльникoffa. Нельзя сказать, чтобы пустота комнат пополнила скудные знания о владельце пивоваренной компании, но одно можно было сказать наверняка: Корабельникоff одинок. Почти так же, как и сам Никита. Единственным более-менее обжитым местом оказался кабинет с узкой походной койкой и широким столом, заваленным бумагами. К компьютеру, стоящему на столе, прилепилось несколько фотографий. Фотографии были старыми, выцветшими и категорически не монтировались со стильными узкими рамками. Они распирали модернистский каркас и тщетно пытались вырваться, перемахнуть через десятилетия: молодой моряк с топорщащимися на плечах и еще не обмытыми лейтенантскими погонами, молодая женщина с тяжелыми волосами, мальчик с высоким лбом мыслителя… Черные-белые, и нежные, нежные, нежные… Ни одного современного снимка, ни единого, — как будто жизнь Корабельникоffa осталась там, остановилась, замерла.
Жизнь Корабельникоffа — какой бы она ни была и чтобы ни случилось потом с моряком, женщиной и мальчиком, — жизнь Kopaбeльникoffa не шла ни в какое сравнение со сраной жизнью Никиты.
Или шла?…
Как бы там ни было, но без десяти пять Никита уже парковал свою «девятку» у огромного, похожего на заводской, корпуса на Обводнике, 114. По фасаду здания шло самоуверенное, не нуждающееся ни в каких комментариях «КОРАБЕЛЬНИKOFF», стеклянные к нему подступы охраняла сладкая парочка секьюрити в одинаковых галстуках, стрижках и подбородках, — и Никита приуныл. Он даже не помнил теперь, сообщил ли ночному Корабельникоffу свое имя. Если нет — смешно надеяться на аудиенцию у Корабельникоffа дневного. Но приказной тон твердого почерка на визитке, эта дудочка Крысолова, погнал его ко входу, как крысу к воде. Остановившись у закаменевшего в своем величии секьюрити, Никита промямлил, что его ждет глава компании, что ему назначено время на семнадц… Секьюрити оборвал его на полуслове — одним движением подбородка, созданного именно для этих целей: обрывать на полуслове. Проследив за направлением движения, Никита уперся взглядом в стойку с сидящей за ней симпатичной девушкой (никакой плохо выбритой вохры, надо же!)…
С девушкой все прошло гладко, стоило только Никите открыть рот и выдать тираду о семнадцати часах и встрече с первым лицом концерна «Корабельникоff» по личному вопросу, даже визиткой потрясать не пришлось.
— Третий этаж, направо. Административное крыло, — протрубила девушка низким голосом исполнительницы песен в стиле «спиричуэлс».
— Спасибо, — поблагодарил Никита и двинулся к лифту.
Размах административного крыла поразил его воображение — на таких крыльях нужно парить над бескрайними пустынными просторами Аризоны, а не жаться в узком каменном небе Питера. Поплутав минут десять по коридору, Никита вышел-таки на цель — как и следовало ожидать, из ценных пород дерева. К ценным породам была привинчена табличка из давно вышедшей из моды бронзы, и к странному имени Ока прибавилось вполне заурядное отчество — Алексеевич. Никита прокашлялся и толкнул эпическую дверь.
За дверью оказался вместительный предбанник с секретаршей — вопреки ожиданиям немолодой и некрасивой, но с умным решительным ртом и запавшими щеками. Даже по одним этим щекам стало понятно, что за плечами у секретарши — престижный вуз, многолетняя работа в качестве какого-нибудь научного сотрудника, 120 знаков в минуту слепым методом, пара-тройка иностранных языков и курсы стенографии. И что ее интеллектуальный коэффициент сопоставим с интеллектуальным коэффициентом физика-ядерщика из Лос-Аламоса.
— Мне назначено, — севшим голосом пробормотал Никита. Господи, что же он тут делает, идиот, ведь присутственные места не для него! — На семнадцать ноль-ноль. По личному вопросу.
Секретарша подняла глаза от компьютера и несколько секунд старательно фотографировала Никиту — в самых различных ракурсах: джинсики, кроссовки, вытертый кожаный пиджачишко, вытертая вельветовая рубашонка и совсем уж лишний галстук.
Очевидно, именно этот галстук и произвел на секретаршу неизгладимое впечатление. Черты ее лица смягчились, она даже нашла нужным приветливо улыбнуться Никите:
— Вас ждут.
— А куда идти-то? — беспомощно ляпнул Никита.
— Вот в эту дверь, молодой человек…
За дверью, на которую указала секретарша, Никиту поджидал Корабельникоff. И новая жизнь.
То есть жизнь, как таковая, осталась прежней — стылой и под завязку набитой прошлым. И — Ингой. Но в ней появилась странная должность личного шофера — личного шофера Оки Коpaбeльникoffa. Kopaбeльникoff сунул ее Никите под нос, как только поздоровался с ним.
— Водилой ко мне пойдешь? — спросило первое лицо под аккомпанемент стрекочущего факса, не отрываясь от сотового телефона и горы каких-то бумаг.
— Пойду.
— Деньги, конечно, не такие большие… Но ведь тебя не деньги интересуют, как я понимаю?
— Деньги меня не интересуют.
Корабельникоff раздвинул паучьи жвалы в подобии улыбки: очевидно, вспомнил о пачке долларов в барсетке.
— Вот и ладно. Можешь оформляться. Нонна Багратионовна все тебе объяснит.
— Нонна Багратионовна?
— Моя секретарша. Думаю, много времени это не займет. Через час приступишь. Через час пятнадцать машина должна быть у подъезда, — и Kopaбeльникoff кивнул головой, давая понять, что аудиенция закончена.
…Через час Никита получил ключи от представительского «Мерседеса» с бронированными стеклами, а еще через месяц — от апартаментов на Пятнадцатой линии и от загородного дома во Всеволожске, такого же, в общем, пустого, как и городская квартира. Ко всем трем связкам ключей имелось приложение в виде субботней ночи с водкой и огурцами, тренажерного зала в четверг и боксерского спарринга во вторник. Еще тогда, в их первую встречу, Никита проговорился Корабeльникoffy о первом разряде по боксу.
Их субботние ночи нельзя было назвать попойками. Конфиденциальным мужским попойкам обычно сопутствует бесконечный и однообразно-утомительный разговор о жизни и о том, что эту жизнь украшает, — бабы, карьера, деньги, собственная реализованность. Ничего такого в Корабельникоffской водке с огурцами не таилось. Ни единого слова, кроме коротких междометий. Никаких прорывов — ни в прошлое, ни в настоящее. Молчание, молчание, молчание. Очевидно, январских Никитиных откровений Корабельникоffу хватило с головой. За несколько часов он сумел прочитать Никиту как книгу — до последней страницы, на которой указан тираж. Но почему-то не отбросил ее, не сунул на полку, не всучил в качестве подарка кому-нибудь, а оставил при себе.
Странно, но Никита оказался тем немногим, что Корабельникоff оставил при себе. В жизни главы компании вообще было мало личного: бесконечная работа, бесконечные поездки, масса деловых контактов, иногда (не чаще раза в месяц) — казино. В казино Корабельникоff не особенно рисковал, и максимум, что мог себе позволить, — так это проигрыш в двести долларов. Впрочем, он и проигрывал-то редко, и ставки делал без всякого азарта. Зачем ходить в таком случае в казино — Никита не понимал. Зато было понятно другое — посещение дорогих ресторанов; но даже это Корабельникоff делал через губу — рестораны были частью работы, местом, куда можно привести людей, в которых ты заинтересован. Любимого кабака у него тоже не было. Скоро, очень скоро, Никита понял, что Kopaбeльникoffa вообще мало что интересует — даже собственное процветающее производство. Что весь этот каторжный, полуинтеллектуальный-полуфизический труд, от которого мозги вздуваются от напряжения, как вены на шее, весь этот труд — только способ занять себя. Двадцать четыре часа в сутки думать лишь о том, чтобы занять себя… Тут и свихнуться недолго. Но ты не свихнешься, иногда думал Никита, исподтишка рассматривая чеканный профиль хозяина. На фоне бронированных стекол он выглядел внушительно — ни дать ни взять гангстер из нежнейших черно-белых «Ангелов с грязными лицами»… Но никаких других гангстерских атрибутов кроме профиля и бронированного стекла на «мерсе» у Корабельникоffа не было. И телохранителей тоже не было. Корабельникоff не приветствовал институт телохранителей в принципе.
— Если тебя захотят убрать — тебя уберут, — как-то меланхолично сказал он Никите. — На очке достанут со спущенными штанами. И никто не поможет…
Ну, тебя не уберут. Ты сам кого хочешь уберешь.
— Боишься? — спросил он Никиту в другой раз. — Если что, я ведь тебя за собой потяну… Контрольный выстрел — это потом, для очистки совести. А вначале — грязная работа.
— Не боюсь, — ответил Никита. — Затем и…
— Знаю, что затем и работаешь, — Корабельникоff осклабился, обнажив шикарные, мертво-блестящие фарфоровые зубы.
Как спарринг-партнер в боксе Корабельникоff был безупречен. Несмотря на возраст, он обладал молодой и почти мгновенной реакцией. И пушечным ударом. В первую же тренировку он отделал все позабывшего Никиту, как щенка, без всякой жалости, без всякого сострадания. Истерично и как-то по-мальчишески. Да, так начищать физиономии могут только в окаянном закомплексованном отрочестве.
— А ты как думал, брат Никита?
— Так и думал, — промычал Никита, ощупывая свороченную скулу. — Морды бить нужно по правилам…
— Все верно. Морды бить нужно по правилам.
Кто бы говорил! Никаких правил для Корабельникоffa не существовало: пока добредешь до вершины, чтобы водрузить на ней флаг собственного успеха, все правила позабудешь. Или другие выколотят — такие же соискатели в ненадежной альпинистской связке.
Ни тенью, ни псом хозяина Никита не стал. Да и сам Корабельникоff не потерпел бы этого. Вопросы личной преданности его не интересовали — редкий случай для русского менталитета, взращенного на вероломных византийских костях. Похоже было, что Kopaбeльникoff вообще как чумы боится и преданности, и верности, да и простейших проявлений души тоже. Работать, молчать и так же молча вершить судьбы — ничего другого он не умел. Или не хотел уметь. Или забыл, как это делается. Далее любовницы у него не было, самой завалящей. С таким отношением к жизни он прекрасно вписался бы в архитектуру тибетского монастыря, линию на руке Будды, в скит отшельника — с водой в грубой миске и плодами тутового дерева на грубо сколоченном столе. Но скит Корабельникоffу с успехом заменяла собственная, динамично развивающаяся компания. А инжир и воду — огурцы и водка. И то раз в неделю, не чаще.
Никита много думал о Корабельникоffе. Обкрадывая тем самым мысли об Инге и Никите-младшем; это воровство было безотчетным, чем-то напоминающим клептоманию. Но, в отличие от клептомании, никакого удовлетворения оно не приносило. Хуже не придумаешь, чем вопросы без всякой надежды на ответ. Будь фигура, Корабельникоffa чуть яснее, чуть трагичнее, Никита решил бы, что в хозяине произошел какой-то слом — когда-то давно, а может быть, и не очень; и слом этот был сродни его собственному. Но Kopaбeльникoff всегда был закрыт и ровен, ровен и закрыт, он очень грамотно защищался — и не только в спарринг-боях. Ни единой бреши в идеально простроенной линии обороны не было.
До поры до времени, как оказалось.
Поздней весной кольцо было прорвано, и от обороны остались одни воспоминания.
Kopaбeльникoff влюбился. Влюбился так, как только и можно влюбиться с диагнозом «около пятидесяти» — страстно, отчаянно и безнадежно. В одну из апрельских суббот он отменил почти узаконенный водочный ритуал под молчание и огурцы. За четырехмесячный период это случалось впервые, и Никита насторожился. Еще больше он насторожился, когда питейная суббота вообще исчезла из их расписания, и ее заменила другая суббота — тренажерная. Она прибавилась к тренажерному четвергу. Теперь Kopaбeльникoff до одури качался. В этом не было никакой необходимости, — он и без того пребывал в отличной для своего возраста форме: ни одного лишнего грамма, об обрюзглости и речи быть не может, все предусмотрительно подтянуто — от кожи на лице до плоского, юношеского живота. А нарастить груду тупых мышц, вот так, не принимая стероиды, не представлялось возможным. Но, скорее всего, тупые мышцы были совсем не главным — главным было обвести вокруг пальца дату рождения в паспорте. И, глядя на патрона с беговой дорожки, Никита все гадал, — сколько же лет может быть этой неожиданной Корабельникоffcкoй напасти. Болезненные тридцать пять?
1 2 3 4 5 6 7 8
Митенька Левитас был единственным человеком, с которым Никита поддерживал некое подобие отношений. Это было единственной уступкой безвозвратно ушедшей счастливой жизни; слабостью, замешанной на общем институтском прошлом, на общих девочках, общих выпивках и общей работе. Отказаться от Левитаса означало заколотить гроб окончательно. И Левитас всеми правдами и не правдами просачивался в узкую щель, куда всем остальным вход был заказан. Друзьям Никиты, друзьям Инги, их общим друзьям. Иезуитская инициатива, как и все другие иезуитские инициативы, исходила от Инги: в их ледяном аду не должно быть никого, — никого, кто может согреть словом, дыханием или просто сочувственным пожатием руки. Противостоять Инге было невозможно, — и все отступили. Не сразу, но отступили. И только Левитас продолжал долбить клювом в проклятую крышку их общего с Ингой гроба. Иногда ему даже удавалось вытащить Никиту в сауну на Крестовском, но чаще они встречались в «Алеше» на Большом проспекте — за традиционным «полкило» паленого махачкалинского коньяка.
— Бросай ты эту суку, — в очередной раз увещевал Левитас Никиту.
— Хороший совет, — в очередной раз грустно улыбался Никита.
Бросить Ингу! Нет, он никогда этого не сделает, никогда! Бросить Ингу означало бросить на произвол судьбы маленького мертвого мальчика, сына, — оставить его лежать под открытым небом, пока вороны времени не выклюют ему глаза. Бросить Ингу было невозможно.
— Ну нет так нет, — в очередной раз соглашался Левитас. — Тогда по-быстрому допиваем коньячишко и возвращайся в свою сраную жизнь.
— Куда ж я денусь!…
— Ну, блин… Нет ума — строй дома…
«Нет ума — строй дома» — знаменитая Митенькина присказка. После нее следовал монолог о смерти, к которой Левитас, как сотрудник убойного, относился достаточно цинично.
— Не с вами одними такое несчастье случилось, — впаривал Никите Митенька. — Уж поверь… Я с этим постоянно сталкиваюсь… Сплошь и рядом, сплошь и рядом.
— Ты не понимаешь… Смерть — только тогда смерть, когда она касается тебя лично. Все остальное — не в счет…
— Дурак ты, Кит. Ой, дурак…
В этом месте их бесконечной, идущей по кругу беседы Левитас, как правило, замолкал: перед ним вставала обычная дилемма, — шваркнуть Никиту по физиономии или молча допить коньяк. И, как правило, Левитас выбирал последнее: несмотря на оголтелую работу, он был миролюбивым малым.
Миролюбивым и свободным, не отягощенным ни женой, ни детьми, ни особыми проблемами. Хотя одна проблема у Левитаса все-таки была. Проблема носила кличку Цефей и отнимала у Митеньки те немногие силы, которые еще оставались после работы и беспорядочных половых связей. Цефей (или по-домашнему Цыпа) был гнуснейшим молодым доберманом с отвратительным характером. Цыпа кусал всех подряд, невзирая на возраст и пол, и так громко выл в одиночестве, что к Митеньке неоднократно заглядывала милиция — не подпольный ли абортарий содержит гражданин Левитас, не живодерню ли на дому? Кроме того, Цыпа не признавал собачьего распорядка и нагло клал кучи посреди коридора в самое неподходящее для этого время. Обычно оно совпадало с визитом очередной секс-дивы, на которой Левитас готов был жениться, не выползая из койки. Дива, преследуемая запахом собачьего дерьма, покидала логово Левитаса в пожарном порядке, после чего Митенька принимался за показательную порку. Но толку от этой порки не было никакого.
— Из-за этого проклятого кобеля я никогда не женюсь, — сокрушался Левитас.
— И не женись. Никогда не женись. Никогда.
Это Никитине «никогда» было последним словом приговоренного. В утро накануне казни. Никаких апелляций. Яйцо всмятку и крепкая сигарета на завтрак — и никаких апелляций. Нежнейшее черно-белое «Приговоренный к смерти бежал» — не для него…
* * *
…Прежде чем захлопнуть дверь, Никита совершил еще одну беглую экскурсию по квартире Коpaбeльникoffa. Нельзя сказать, чтобы пустота комнат пополнила скудные знания о владельце пивоваренной компании, но одно можно было сказать наверняка: Корабельникоff одинок. Почти так же, как и сам Никита. Единственным более-менее обжитым местом оказался кабинет с узкой походной койкой и широким столом, заваленным бумагами. К компьютеру, стоящему на столе, прилепилось несколько фотографий. Фотографии были старыми, выцветшими и категорически не монтировались со стильными узкими рамками. Они распирали модернистский каркас и тщетно пытались вырваться, перемахнуть через десятилетия: молодой моряк с топорщащимися на плечах и еще не обмытыми лейтенантскими погонами, молодая женщина с тяжелыми волосами, мальчик с высоким лбом мыслителя… Черные-белые, и нежные, нежные, нежные… Ни одного современного снимка, ни единого, — как будто жизнь Корабельникоffa осталась там, остановилась, замерла.
Жизнь Корабельникоffа — какой бы она ни была и чтобы ни случилось потом с моряком, женщиной и мальчиком, — жизнь Kopaбeльникoffa не шла ни в какое сравнение со сраной жизнью Никиты.
Или шла?…
Как бы там ни было, но без десяти пять Никита уже парковал свою «девятку» у огромного, похожего на заводской, корпуса на Обводнике, 114. По фасаду здания шло самоуверенное, не нуждающееся ни в каких комментариях «КОРАБЕЛЬНИKOFF», стеклянные к нему подступы охраняла сладкая парочка секьюрити в одинаковых галстуках, стрижках и подбородках, — и Никита приуныл. Он даже не помнил теперь, сообщил ли ночному Корабельникоffу свое имя. Если нет — смешно надеяться на аудиенцию у Корабельникоffа дневного. Но приказной тон твердого почерка на визитке, эта дудочка Крысолова, погнал его ко входу, как крысу к воде. Остановившись у закаменевшего в своем величии секьюрити, Никита промямлил, что его ждет глава компании, что ему назначено время на семнадц… Секьюрити оборвал его на полуслове — одним движением подбородка, созданного именно для этих целей: обрывать на полуслове. Проследив за направлением движения, Никита уперся взглядом в стойку с сидящей за ней симпатичной девушкой (никакой плохо выбритой вохры, надо же!)…
С девушкой все прошло гладко, стоило только Никите открыть рот и выдать тираду о семнадцати часах и встрече с первым лицом концерна «Корабельникоff» по личному вопросу, даже визиткой потрясать не пришлось.
— Третий этаж, направо. Административное крыло, — протрубила девушка низким голосом исполнительницы песен в стиле «спиричуэлс».
— Спасибо, — поблагодарил Никита и двинулся к лифту.
Размах административного крыла поразил его воображение — на таких крыльях нужно парить над бескрайними пустынными просторами Аризоны, а не жаться в узком каменном небе Питера. Поплутав минут десять по коридору, Никита вышел-таки на цель — как и следовало ожидать, из ценных пород дерева. К ценным породам была привинчена табличка из давно вышедшей из моды бронзы, и к странному имени Ока прибавилось вполне заурядное отчество — Алексеевич. Никита прокашлялся и толкнул эпическую дверь.
За дверью оказался вместительный предбанник с секретаршей — вопреки ожиданиям немолодой и некрасивой, но с умным решительным ртом и запавшими щеками. Даже по одним этим щекам стало понятно, что за плечами у секретарши — престижный вуз, многолетняя работа в качестве какого-нибудь научного сотрудника, 120 знаков в минуту слепым методом, пара-тройка иностранных языков и курсы стенографии. И что ее интеллектуальный коэффициент сопоставим с интеллектуальным коэффициентом физика-ядерщика из Лос-Аламоса.
— Мне назначено, — севшим голосом пробормотал Никита. Господи, что же он тут делает, идиот, ведь присутственные места не для него! — На семнадцать ноль-ноль. По личному вопросу.
Секретарша подняла глаза от компьютера и несколько секунд старательно фотографировала Никиту — в самых различных ракурсах: джинсики, кроссовки, вытертый кожаный пиджачишко, вытертая вельветовая рубашонка и совсем уж лишний галстук.
Очевидно, именно этот галстук и произвел на секретаршу неизгладимое впечатление. Черты ее лица смягчились, она даже нашла нужным приветливо улыбнуться Никите:
— Вас ждут.
— А куда идти-то? — беспомощно ляпнул Никита.
— Вот в эту дверь, молодой человек…
За дверью, на которую указала секретарша, Никиту поджидал Корабельникоff. И новая жизнь.
То есть жизнь, как таковая, осталась прежней — стылой и под завязку набитой прошлым. И — Ингой. Но в ней появилась странная должность личного шофера — личного шофера Оки Коpaбeльникoffa. Kopaбeльникoff сунул ее Никите под нос, как только поздоровался с ним.
— Водилой ко мне пойдешь? — спросило первое лицо под аккомпанемент стрекочущего факса, не отрываясь от сотового телефона и горы каких-то бумаг.
— Пойду.
— Деньги, конечно, не такие большие… Но ведь тебя не деньги интересуют, как я понимаю?
— Деньги меня не интересуют.
Корабельникоff раздвинул паучьи жвалы в подобии улыбки: очевидно, вспомнил о пачке долларов в барсетке.
— Вот и ладно. Можешь оформляться. Нонна Багратионовна все тебе объяснит.
— Нонна Багратионовна?
— Моя секретарша. Думаю, много времени это не займет. Через час приступишь. Через час пятнадцать машина должна быть у подъезда, — и Kopaбeльникoff кивнул головой, давая понять, что аудиенция закончена.
…Через час Никита получил ключи от представительского «Мерседеса» с бронированными стеклами, а еще через месяц — от апартаментов на Пятнадцатой линии и от загородного дома во Всеволожске, такого же, в общем, пустого, как и городская квартира. Ко всем трем связкам ключей имелось приложение в виде субботней ночи с водкой и огурцами, тренажерного зала в четверг и боксерского спарринга во вторник. Еще тогда, в их первую встречу, Никита проговорился Корабeльникoffy о первом разряде по боксу.
Их субботние ночи нельзя было назвать попойками. Конфиденциальным мужским попойкам обычно сопутствует бесконечный и однообразно-утомительный разговор о жизни и о том, что эту жизнь украшает, — бабы, карьера, деньги, собственная реализованность. Ничего такого в Корабельникоffской водке с огурцами не таилось. Ни единого слова, кроме коротких междометий. Никаких прорывов — ни в прошлое, ни в настоящее. Молчание, молчание, молчание. Очевидно, январских Никитиных откровений Корабельникоffу хватило с головой. За несколько часов он сумел прочитать Никиту как книгу — до последней страницы, на которой указан тираж. Но почему-то не отбросил ее, не сунул на полку, не всучил в качестве подарка кому-нибудь, а оставил при себе.
Странно, но Никита оказался тем немногим, что Корабельникоff оставил при себе. В жизни главы компании вообще было мало личного: бесконечная работа, бесконечные поездки, масса деловых контактов, иногда (не чаще раза в месяц) — казино. В казино Корабельникоff не особенно рисковал, и максимум, что мог себе позволить, — так это проигрыш в двести долларов. Впрочем, он и проигрывал-то редко, и ставки делал без всякого азарта. Зачем ходить в таком случае в казино — Никита не понимал. Зато было понятно другое — посещение дорогих ресторанов; но даже это Корабельникоff делал через губу — рестораны были частью работы, местом, куда можно привести людей, в которых ты заинтересован. Любимого кабака у него тоже не было. Скоро, очень скоро, Никита понял, что Kopaбeльникoffa вообще мало что интересует — даже собственное процветающее производство. Что весь этот каторжный, полуинтеллектуальный-полуфизический труд, от которого мозги вздуваются от напряжения, как вены на шее, весь этот труд — только способ занять себя. Двадцать четыре часа в сутки думать лишь о том, чтобы занять себя… Тут и свихнуться недолго. Но ты не свихнешься, иногда думал Никита, исподтишка рассматривая чеканный профиль хозяина. На фоне бронированных стекол он выглядел внушительно — ни дать ни взять гангстер из нежнейших черно-белых «Ангелов с грязными лицами»… Но никаких других гангстерских атрибутов кроме профиля и бронированного стекла на «мерсе» у Корабельникоffа не было. И телохранителей тоже не было. Корабельникоff не приветствовал институт телохранителей в принципе.
— Если тебя захотят убрать — тебя уберут, — как-то меланхолично сказал он Никите. — На очке достанут со спущенными штанами. И никто не поможет…
Ну, тебя не уберут. Ты сам кого хочешь уберешь.
— Боишься? — спросил он Никиту в другой раз. — Если что, я ведь тебя за собой потяну… Контрольный выстрел — это потом, для очистки совести. А вначале — грязная работа.
— Не боюсь, — ответил Никита. — Затем и…
— Знаю, что затем и работаешь, — Корабельникоff осклабился, обнажив шикарные, мертво-блестящие фарфоровые зубы.
Как спарринг-партнер в боксе Корабельникоff был безупречен. Несмотря на возраст, он обладал молодой и почти мгновенной реакцией. И пушечным ударом. В первую же тренировку он отделал все позабывшего Никиту, как щенка, без всякой жалости, без всякого сострадания. Истерично и как-то по-мальчишески. Да, так начищать физиономии могут только в окаянном закомплексованном отрочестве.
— А ты как думал, брат Никита?
— Так и думал, — промычал Никита, ощупывая свороченную скулу. — Морды бить нужно по правилам…
— Все верно. Морды бить нужно по правилам.
Кто бы говорил! Никаких правил для Корабельникоffa не существовало: пока добредешь до вершины, чтобы водрузить на ней флаг собственного успеха, все правила позабудешь. Или другие выколотят — такие же соискатели в ненадежной альпинистской связке.
Ни тенью, ни псом хозяина Никита не стал. Да и сам Корабельникоff не потерпел бы этого. Вопросы личной преданности его не интересовали — редкий случай для русского менталитета, взращенного на вероломных византийских костях. Похоже было, что Kopaбeльникoff вообще как чумы боится и преданности, и верности, да и простейших проявлений души тоже. Работать, молчать и так же молча вершить судьбы — ничего другого он не умел. Или не хотел уметь. Или забыл, как это делается. Далее любовницы у него не было, самой завалящей. С таким отношением к жизни он прекрасно вписался бы в архитектуру тибетского монастыря, линию на руке Будды, в скит отшельника — с водой в грубой миске и плодами тутового дерева на грубо сколоченном столе. Но скит Корабельникоffу с успехом заменяла собственная, динамично развивающаяся компания. А инжир и воду — огурцы и водка. И то раз в неделю, не чаще.
Никита много думал о Корабельникоffе. Обкрадывая тем самым мысли об Инге и Никите-младшем; это воровство было безотчетным, чем-то напоминающим клептоманию. Но, в отличие от клептомании, никакого удовлетворения оно не приносило. Хуже не придумаешь, чем вопросы без всякой надежды на ответ. Будь фигура, Корабельникоffa чуть яснее, чуть трагичнее, Никита решил бы, что в хозяине произошел какой-то слом — когда-то давно, а может быть, и не очень; и слом этот был сродни его собственному. Но Kopaбeльникoff всегда был закрыт и ровен, ровен и закрыт, он очень грамотно защищался — и не только в спарринг-боях. Ни единой бреши в идеально простроенной линии обороны не было.
До поры до времени, как оказалось.
Поздней весной кольцо было прорвано, и от обороны остались одни воспоминания.
Kopaбeльникoff влюбился. Влюбился так, как только и можно влюбиться с диагнозом «около пятидесяти» — страстно, отчаянно и безнадежно. В одну из апрельских суббот он отменил почти узаконенный водочный ритуал под молчание и огурцы. За четырехмесячный период это случалось впервые, и Никита насторожился. Еще больше он насторожился, когда питейная суббота вообще исчезла из их расписания, и ее заменила другая суббота — тренажерная. Она прибавилась к тренажерному четвергу. Теперь Kopaбeльникoff до одури качался. В этом не было никакой необходимости, — он и без того пребывал в отличной для своего возраста форме: ни одного лишнего грамма, об обрюзглости и речи быть не может, все предусмотрительно подтянуто — от кожи на лице до плоского, юношеского живота. А нарастить груду тупых мышц, вот так, не принимая стероиды, не представлялось возможным. Но, скорее всего, тупые мышцы были совсем не главным — главным было обвести вокруг пальца дату рождения в паспорте. И, глядя на патрона с беговой дорожки, Никита все гадал, — сколько же лет может быть этой неожиданной Корабельникоffcкoй напасти. Болезненные тридцать пять?
1 2 3 4 5 6 7 8