Он опять движется во мне с опытностью старого мужчины, знававшего многих женщин. Можно закрыть глаза и отдаться мироощущению алчного клитора и на пару мгновений поверить, что счастье – абсолютно. Но этот одинокий оргазм, это ни с чем не сравнимое чувство сладчайшей боли – оно так преходяще, так преходяще, я хочу большего, только продли все это, продли…
Князь счастлив, он украл мой стон, украл минуту счастья в игре плоти и власти. Мгновение победы. И слишком много мудрости, чтобы осознать скоротечность сего мгновения.
Я устало поднимаюсь с непомерно широкого для страсти ложа. Закрыть окно. Слишком много воздуха набралось в царские покои. Зачем воздух царским покоям?
Ко всем чертям удовольствия! Следует проснуться для будней. Я счастлива, ибо желанна. Мне ведомы Тайны. Пора поднять чарку за меня, за успех и за мужчин, империя коих служит мне, женщине, волчице.
Лето 1733 г.
Куда она могла исчезнуть? Да нет, ушла, даже не попрощавшись?! Сашенька действительно растерялся, оглох от растерянности. Нет, она не должна исчезнуть просто так! В ней можно было спрятаться, защититься, как в неприступной крепости. Как в материнском лоне.
Юный князь не раз уж пережил самое страшное. Слишком много потерял. Слишком живы в памяти картины безнадежной березовской пустыни. Лишь иногда позволено было прогуливаться им вне селения и от времени до времени бывать у обедни в городской церкви. Впрочем, сие не так уж и потребно, ибо была у них своя часовенка, – в ней служили они обедню Ей, питая себя надеждами.
Сашенька смеялся прибытию в Березов изгнанных Долгоруких, врагов подлых семейства его, осуждал даже сестрицу, что, повстречавшись с ними, не плюнула в лицо врагов своих, как стоили они того. Он специально начал кружить подле хижины Долгоруких, словно волк, выслеживающий добычу.
Постаревший глава семейства сам шагнул ему навстречу. И внезапно в ушах юного князя забился, зазвучал тихий, с легкой хрипотцой голос:
– И супротивникам своим не мсти, не надо… Александр решительно подошел к старику Долгорукому.
– Я сохранил еще злобу, но, видя тебя в несчастном состоянии твоем, чувствую, что ненависть погасла в душе моей. Прощай!
Тот голос, такой родной и почти совсем забытый, обволакивал сознание:
– Все правильно, родненький. Умей прощать, ибо погибнет сие семейство древнее под бременем их бедствия…
Он грезил возвращением в Пальмиру Северную. Сладчайший из всех снов! Реальность убивает грезы. Что жаждал он увидеть здесь? Могилы близких остались там, безвестные миру. К Ее гробу под золоченым балдахином Сашенька не осмеливался приблизиться, – слишком велики потери, слишком смрадно гноятся его душевные раны. С ним оставались только его мечты. Мечты о прошлом, в грезах о котором можно было что-то поправить, в грезах был жив батюшка, мамушка Дарьюшка, была жива Она, и он, нынешний Сашенька, мог беседовать с ними.
Марта – это как послание огненное из божественного Откровения Прошлого. Куда же девалась она? В каком астральном лабиринте затерялась вновь? Горчайшей из всех потерь. Сколько душ уж заледенело от подобных утрат.
И самое жуткое – никто сего не замечает.
Сашенька блуждал по бесконечным покоям дворца, который сегодня казался громадиной, пожирающей маленьких людей.
Голоса?
Он рванул на себя дверь излюбленного батюшкиного Орехового кабинета. И замер как вкопанный.
Его сестра Александра прижималась к Марте и горько плакала, руками-тростинками с голубоватыми речушками вен обнимая за плечи странную их гостью. Откуда такое единение?
Что-то неуловимо изменилось в Марте, волосы обезумевшими прядями обрамляли грустное и красивое лицо.
Значит, этой мечте, по счастью, не суждено было умереть.
7 мая 1724 г.
Не запомнить сей день было бы глупо. Да и невозможно. Пиотрушенька вдобавок задолго до начала «дня сего» приставил ко мне своего пса верного – Сухорукова. И Анатолий Лукич труждался с необыкновенным усердием и осмотрительностью; ничего-то он не упускал из виду: гербов на епанчу либо ливрей на моих песенников не делал без того, чтобы не спросить угодливо, какой фасон нравится, цвет, сколь богато устроить. Тошно мне было от суеты, а верный дружочек Темного Царя, старательно помаргивая тухлыми глазами и выплевываясь словами, что и без того уродовали его тонкие губы, предъявлял свое слабое мнение о необходимости прислать к нему, вместо модели, нескольких из музыкантов для обшивки их нарядами.
– Ой, матушка-царица, а не выбрать ли из столовой палаты рундуки против того, как сделано это в Грановитой? А Грановитая палата без рундуков зело лучше и веселее стала.
Худо мне: меня на муки крестные, на Голгофу власти венчать задумали. И словно все соки из тела выпивает кто-то незримый, раздуваясь жадно. В леса бы сбежать, к Озеру прозрачному, Священному, да завыть протяжно ночью лунной, катаясь в серебре росы, броней травинки укрывшей…
Немало потрудились в Кремле, запущенном и грязном. Помост деревянный, словно эшафот гигантский проложили. Языками крови сукно красное бежало. Кровь укрывает привычные грязь и скаредность. Да и место мое лобное – собор Успенский – зело красиво изукрасили. Бархат, золото, камни драгоценные кресел, ковры персидские, золотая дорожка парчовая от царского места к Святым вратам – все сияло, все горело восточной роскошью. Клетка для волка золотая, чтоб тоску красотой внешней прикрыть. Как же, казнь во власть мирскую должна радовать взгляд толпы праздношатающейся, создавая иллюзию всемогущества счастья.
На рассвете мая седьмого дня пушка грянула сигнальная со стены кремлевской. Вскинули гвардейцы мушкеты и палаши «на караул». Зазвучали трубы и барабаны, зазвонили колокола во всех церквях и монастырях Первопрестольной, орудия городские залпы произвели, расстреливая истекающую кровью вольную волюшку мою – пора, пора настала выйти подле Темного Императора на крыльцо Красное. Князь рассказывал мне давеча, что с места сего Темный Царь сорок два года назад ровнехонько с ужасом смотрел на беснующуюся толпу стрельцов и лес колышущихся и сверкающих бердышей. Я чувствую, Пиотрушка и ныне напряжен, едва головой не дергает судорожно. Вспомнил прежний страх? Или что-то предвидит, когда рядом, плечо в плечо, стоит со своей Судьбой?
Под нескончаемый перезвон колокольный, салюта залпы, звуки полковых оркестров я вступлю на помост деревянный, утоплю ноги в алой крови дорожки суконной. Я и сама подобна только что освежеванной охотниками умелыми волчице убитой, – на мне кровью облипло платье роскошное, пурпурное в золоте, бриллианты слезами зацепились в прическе высокой.
Успенский собор залит солнечным светом и блеском золоченых свечей, горящих в огромных серебряных паникадилах. В центре храма помост уставили с тронами, словно место мое пытошное балдахинами бархатными, золотом расшитыми, прикрыли. Мая седьмого дня начнется отпевание окончательно погибшей воли моей, и продлится оно (знаю я, ведаю!) несколько долгих лет, чтобы закончиться в такой же майский день моим побегом в глубокий ледяной поток освобождения.
Темный Царь, несмотря на праздничные одежды, все мрачнее, все чернее ликом делается, обращаясь к архиереям:
– Извольте оное ныне совершить по чину церковному.
И началось действо. Я закрываю глаза, крепко-накрепко, и несет меня на волнах древнего символа веры, из тайных тайн борейских востоком, Византией впитанного:
– Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым…
Отче Бора, слышишь ли ты вой тоскливый мой в каменной крепи своей? Не суждено мне было вместе с вами в камень святый уйти, не суждено мне было с Храмом Странствий сгинуть. Странницей став на земле, волчицей белой в черной Тьме рыщу, где кончится путь мой маятной, отче Единый, Бора?
–… Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь.
Ектения, евангелия, молитвы.
– Ты, о Россия! – слетает с иконных, свято-скорбных губ Феофана, ризой белой от Темного Царя прикрывшегося, отделившегося. – Не засвидетельствуеши ли о богом венчанной императрице твоей, что прочиим разделенные дары Семирамиды вавилонской, Тамиры скифской, Пенфесилеи амазонской, Елены, Пульхерии, Евдокии императрицы римской, все разделенные дары Екатерина в себе имеет совокупленные?…
Мне памятны сии имена, уже отпущенные, освобожденные глубоким ледяным потоком Судьбы и Тайны. Все было, все. Так не от этого ли хочется взвыть, метнуться в сторону и исчезнуть прочь волчицей дикой? Найти своих брошенных, сирых вещунов, вступить в воды Белые одиночества последнего, конечного?
– И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей виновныя, которыя по мнению аки огнь с водою совокупитися не могут, в сей великой душе во всесладкую армонию согласуются. О, необычная!.. великая героиня… о честной сосуд!… Всю ныне Россию твою венчал еси!.. Твое, о Россия! сие благолепие, твоя красота, твой верьх позлащен солнца яснее просиял.
Солнце, что пока не сумело тьмы лучами тонкими развеять, уже давно не светит истинно. Ибо в свете страшнее начертанное на великих скрижалях странствий.
Темный Царь, словно надумав кровавостью придавить к земле меня, укрывает тело мое парчовой, подбитой горностаями мантией, что тяжелым, многопудовым грузом ложится на плечи.
Сейчас повенчают меня терновым венцом власти – короной. В бриллиантовых переливах 2564 камней драгоценных видятся мне смуты кровавые, интриги подлые, горечь и разочарования, предательства и бесконечное одиночество. Я плачу, слезы текут ручьем, отражается в них блеск драгоценный.
– Отче! Отче! Пошто меня оставил?!
Кончается церемония, скрывается Темный Император во дворце, словно бежит с поля боя баталии проигранной.
А мне суждено идти одной по дымящемуся, кровавому языку дорожки. Князь сзади, он всегда тенью следует за мной, долгие годы, долгие годы. Бросает весело в народ, всегда охочий до даров дармовых, медали золотые да серебряные. На устах улыбка задорная. Да только весело ль ему?
Задыхаюсь я под тяжкой мантией власти имперской, убийственной, когтят тело мое сотни золотых орлов двуглавых, мантию изукрасивших.
– Отче! Отче! Пошто меня оставил?! Ибо порхаю я над бездной…
Пир на весь мир. Странница чужая я на пиру том. Вот Темный Государь росиийский опаивает худенького, невзрачненького герцога Голштинского, вечного кандидата в женихи. И опаивает-то он его не в первый и не в последний раз, но в настоящую пирушку спойка производится с особою целью: Пиотрушке почему-то хочется пристрастить герцога к венгерскому и отучить от мозельвейна. Уйти, удрать, тенью бесплотной скользнуть на воздух чистый, мутью пьяной не отравленный. Подставить лицо ветру вольному, не закабаленному бармами власти земной.
И здесь суета – толпа многотысячная не ведает на площади дворцовой, куда бежать. То ли к быку жареному, набитому жареной то ж птицей, то ли к двум фонтанам винным, что бьют на высоту огромную. А как иначе? Резервуары-то с вином на колокольне Ивана Великого расположились. Счастливы те, кто пришел с кружками. Хлеба и зрелищ, властители земные, пьяной мути! Идущие на смерть приветствуют вас…
Отче, отче, пошто меня оставил?
Взметается в вечернее небо фейерверк, а в нем вензеля затейливые: «Божиею милостию, Петра велением, Екатерина Алексеевна императрица Российская».
– Красиво! – раздается за спиной моей негромкий голос, вкрадчивый. Князь. – Я подсчитал, матушка, сумма буквиц в словах сих, коль по порядковому номеру каждой буквице в алфавите брать, равна году следующему – 1725-му. Что б сие значило, а, матушка?
– Оставь, солдат, – дернула я плечом. – Пустое то считанье.
– Ты ему следующий год предначертала, Марта? – упорствовал Князь.
Развернулась резко, взглянула зло.
– Предначертываю не я. Записанное на скрижалях судьбы топором не вырубишь, солдат…
И убежала в темень ночную. Отче, отче, пошто меня оставил?!
Холодно, очень холодно. Не греют бармы царские. Тихо-то здесь как, ушло за край тишины безумное веселье. Я замерла. Словно длань, что пальцев лишена, длань бесплотная ухватить меня пытается. Темно-то как, словно взгляд в Прошлое сумрачное бросать приходится, пространство немалое преодолевать. Пространство – да, но не время.
Кто там? Я судорожно провела рукой по глазам. Попятилась и… не сдвинулась с места ни на пядь малую. Еще шаг, еще – словно цепями незримыми прикована.
Сердце забилось часто, отчаянно. В ушах кричал кто-то – беги, беги, беги, пока не захлопнулись врата в царство безумия. Беги!
Слишком поздно. Сердце несется вскачь. Тело дрожит, трепещет отчаянно. Лоб покрылся холодным, липким потом, микроскопическими капельками. Сил нет пошевелиться. Хотя нет – почему?
Я решительно двигаюсь вперед, в темноту непролазную, что ждет меня за границей реальности.
– Кто ты? Что тебе надобно? Пошто меня преследуешь?
Заговорить с Тьмой, заговорить и… не получить ответа. Как все … нереально. Нет ничего, что имело хотя бы малейшее отношение к действительности. Мир исполнился сумасшествия оголтелого! Нечему дивиться, нечему!
Тьма манила за собой, и я шла, хотя дыхание от ужаса перехватывало. Пещера? Да, рукотворная, очевидно. Стены, полы из камней красных, свет кровавый отражают, факелами на стенах рождаемый. И тьма, что манит.
– Что ты хочешь от меня? – выкрикнула я вновь. – Что? – Прижала руку левую к заболевшей вдруг груди, а правой от тьмы прикрылась, огородилась. – Кто ты?
– Ты не должна была объявляться в мире сем, безумная, – отозвалась Тьма. Ее голос был нереален, как и все происходящее ныне.
– Не понимаю, – прошептала я. – Кто ты? Я, я даже не знаю тебя!
Я инстинктивно потянулась рукой к Тьме, и рука прошила ее насквозь.
Тьма взвыла. А я… Я ощутила дуновение холода вселенского. И задохнулась от смрада обгоревшей плоти.
У Тьмы было лицо – огромная, дымящаяся рана. Глаза –черные кратеры, провалы в Никуда, в них варилось, бурлило нечто, безуспешно пытаясь вырваться в жизнь. Оплавившиеся губы, оскал мертвецкий.
– Нравится тебе, что зришь ты ныне? – проскрежетала тьма. – Нравится? Смотри же! Взирай и запоминай! Это твоих рук деяние! Твоих и всех проклятых вещунов белых! И ты заплатишь мне за все!
Я слышала рокот слов Тьмы, но не понимала значенья их.
– Сначала я хотел просто перебить вас всех! Тебя, конечно же! – проскрежетал отвратный голос мне на ухо. Сгоревшее лицо коснулось щеки моей. Не только смрад горелый дохнул в меня, – горячка и болезнь ненависти, мести ярой. – Но сие было бы слишком просто. Так что поживи пока. Понятно? Ты поживешь еще, и твой пес шелудивый поживет покамест. А потом ты – сгинешь. Сгинешь, Волчица, не оставив потомства по себе, волчат проклятых. Не будет Судьбы, не будет! Ясно? Ты сгинешь, но прежде я уничтожу всякого, кто хоть что-то значит для тебя, и гибель их дано будет тебе увидеть! Я заберу у тебя все, все уничтожу. Тебе не убежать от меня, тебе не избежать меня. Я буду преследовать тебя всюду, во всех мирах, во всех временах! И в тот миг, когда ты будешь меньше всего готова к приходу моему, я начну пожирать все, столь любимое тобой!
– Прошу тебя! – простонала я. – Не ведаю я. О, нет! О чем ты говоришь! Не ведаю причины угроз твоих! Не знаю я тебя!
– Ты еще не раз в жизни пожалеешь о дне том, когда узнала меня, – рыкнула Тьма опаленная. – Думай о смерти, глупица! Думай, помни о смерти! Есть нечто много худшее, чем смерть! Ведаешь ли о сем?
Все завертелось пред глазами. Я не сопротивлялась волнам забытья спасительного, я встретила его радостно. Возможно, забытье сие пребудет вечно, не даст очнуться мне. Ибо смерть казалась лучшим из даров милосердных.
Отче, отче, пошто меня оставил?!
– О нет, так просто не уйти тебе! – скрипел глас Тьмы. – Нет! Я хочу, чтобы ты видела, что произойдет.
– Марта! Марта! – пронесся вдали голос Князя. – Где ты, Марта?
Я должна спасти его. Он не должен быть принесен в жертву Тьмы. Спасти его… нелюбовью.
…Император покинул Москву, не дожидаясь венчанной на царство супруги, сраженной нежданным недугом.
Лето 1733 г.
Сашенька влетел во дворец страшно недовольный. Любимая лошадь вдруг, ни с того ни с сего, понесла. Он слетел, лицо разбил, камзол весь в грязище повывалял. Объясняйся теперь с сестрицей. Госпожа Бирон как насядет – не отвертишься; а сказать, что жуткая тень наперерез лошади метнулась – засмеет. А там и до ссоры шумной со слезами сестриными рукой подать.
В будуаре сестрином звучали голоса. Решительно постучав, Сашенька вошел. Сестрица, Александра Александровна, беседовала встревоженно с каким-то седовласым господином в камзоле мышиного цвета.
– Сашка, это… – Она запнулась, в глазищах медовых мелькнула растерянность.
Седовласый шагнул ему навстречу, раскланялся сухо и скупо. Естественность, с коей делал он это, пробудила в юном князе опасения, что в дома честных граждан сей господин является без особого на то приглашения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Князь счастлив, он украл мой стон, украл минуту счастья в игре плоти и власти. Мгновение победы. И слишком много мудрости, чтобы осознать скоротечность сего мгновения.
Я устало поднимаюсь с непомерно широкого для страсти ложа. Закрыть окно. Слишком много воздуха набралось в царские покои. Зачем воздух царским покоям?
Ко всем чертям удовольствия! Следует проснуться для будней. Я счастлива, ибо желанна. Мне ведомы Тайны. Пора поднять чарку за меня, за успех и за мужчин, империя коих служит мне, женщине, волчице.
Лето 1733 г.
Куда она могла исчезнуть? Да нет, ушла, даже не попрощавшись?! Сашенька действительно растерялся, оглох от растерянности. Нет, она не должна исчезнуть просто так! В ней можно было спрятаться, защититься, как в неприступной крепости. Как в материнском лоне.
Юный князь не раз уж пережил самое страшное. Слишком много потерял. Слишком живы в памяти картины безнадежной березовской пустыни. Лишь иногда позволено было прогуливаться им вне селения и от времени до времени бывать у обедни в городской церкви. Впрочем, сие не так уж и потребно, ибо была у них своя часовенка, – в ней служили они обедню Ей, питая себя надеждами.
Сашенька смеялся прибытию в Березов изгнанных Долгоруких, врагов подлых семейства его, осуждал даже сестрицу, что, повстречавшись с ними, не плюнула в лицо врагов своих, как стоили они того. Он специально начал кружить подле хижины Долгоруких, словно волк, выслеживающий добычу.
Постаревший глава семейства сам шагнул ему навстречу. И внезапно в ушах юного князя забился, зазвучал тихий, с легкой хрипотцой голос:
– И супротивникам своим не мсти, не надо… Александр решительно подошел к старику Долгорукому.
– Я сохранил еще злобу, но, видя тебя в несчастном состоянии твоем, чувствую, что ненависть погасла в душе моей. Прощай!
Тот голос, такой родной и почти совсем забытый, обволакивал сознание:
– Все правильно, родненький. Умей прощать, ибо погибнет сие семейство древнее под бременем их бедствия…
Он грезил возвращением в Пальмиру Северную. Сладчайший из всех снов! Реальность убивает грезы. Что жаждал он увидеть здесь? Могилы близких остались там, безвестные миру. К Ее гробу под золоченым балдахином Сашенька не осмеливался приблизиться, – слишком велики потери, слишком смрадно гноятся его душевные раны. С ним оставались только его мечты. Мечты о прошлом, в грезах о котором можно было что-то поправить, в грезах был жив батюшка, мамушка Дарьюшка, была жива Она, и он, нынешний Сашенька, мог беседовать с ними.
Марта – это как послание огненное из божественного Откровения Прошлого. Куда же девалась она? В каком астральном лабиринте затерялась вновь? Горчайшей из всех потерь. Сколько душ уж заледенело от подобных утрат.
И самое жуткое – никто сего не замечает.
Сашенька блуждал по бесконечным покоям дворца, который сегодня казался громадиной, пожирающей маленьких людей.
Голоса?
Он рванул на себя дверь излюбленного батюшкиного Орехового кабинета. И замер как вкопанный.
Его сестра Александра прижималась к Марте и горько плакала, руками-тростинками с голубоватыми речушками вен обнимая за плечи странную их гостью. Откуда такое единение?
Что-то неуловимо изменилось в Марте, волосы обезумевшими прядями обрамляли грустное и красивое лицо.
Значит, этой мечте, по счастью, не суждено было умереть.
7 мая 1724 г.
Не запомнить сей день было бы глупо. Да и невозможно. Пиотрушенька вдобавок задолго до начала «дня сего» приставил ко мне своего пса верного – Сухорукова. И Анатолий Лукич труждался с необыкновенным усердием и осмотрительностью; ничего-то он не упускал из виду: гербов на епанчу либо ливрей на моих песенников не делал без того, чтобы не спросить угодливо, какой фасон нравится, цвет, сколь богато устроить. Тошно мне было от суеты, а верный дружочек Темного Царя, старательно помаргивая тухлыми глазами и выплевываясь словами, что и без того уродовали его тонкие губы, предъявлял свое слабое мнение о необходимости прислать к нему, вместо модели, нескольких из музыкантов для обшивки их нарядами.
– Ой, матушка-царица, а не выбрать ли из столовой палаты рундуки против того, как сделано это в Грановитой? А Грановитая палата без рундуков зело лучше и веселее стала.
Худо мне: меня на муки крестные, на Голгофу власти венчать задумали. И словно все соки из тела выпивает кто-то незримый, раздуваясь жадно. В леса бы сбежать, к Озеру прозрачному, Священному, да завыть протяжно ночью лунной, катаясь в серебре росы, броней травинки укрывшей…
Немало потрудились в Кремле, запущенном и грязном. Помост деревянный, словно эшафот гигантский проложили. Языками крови сукно красное бежало. Кровь укрывает привычные грязь и скаредность. Да и место мое лобное – собор Успенский – зело красиво изукрасили. Бархат, золото, камни драгоценные кресел, ковры персидские, золотая дорожка парчовая от царского места к Святым вратам – все сияло, все горело восточной роскошью. Клетка для волка золотая, чтоб тоску красотой внешней прикрыть. Как же, казнь во власть мирскую должна радовать взгляд толпы праздношатающейся, создавая иллюзию всемогущества счастья.
На рассвете мая седьмого дня пушка грянула сигнальная со стены кремлевской. Вскинули гвардейцы мушкеты и палаши «на караул». Зазвучали трубы и барабаны, зазвонили колокола во всех церквях и монастырях Первопрестольной, орудия городские залпы произвели, расстреливая истекающую кровью вольную волюшку мою – пора, пора настала выйти подле Темного Императора на крыльцо Красное. Князь рассказывал мне давеча, что с места сего Темный Царь сорок два года назад ровнехонько с ужасом смотрел на беснующуюся толпу стрельцов и лес колышущихся и сверкающих бердышей. Я чувствую, Пиотрушка и ныне напряжен, едва головой не дергает судорожно. Вспомнил прежний страх? Или что-то предвидит, когда рядом, плечо в плечо, стоит со своей Судьбой?
Под нескончаемый перезвон колокольный, салюта залпы, звуки полковых оркестров я вступлю на помост деревянный, утоплю ноги в алой крови дорожки суконной. Я и сама подобна только что освежеванной охотниками умелыми волчице убитой, – на мне кровью облипло платье роскошное, пурпурное в золоте, бриллианты слезами зацепились в прическе высокой.
Успенский собор залит солнечным светом и блеском золоченых свечей, горящих в огромных серебряных паникадилах. В центре храма помост уставили с тронами, словно место мое пытошное балдахинами бархатными, золотом расшитыми, прикрыли. Мая седьмого дня начнется отпевание окончательно погибшей воли моей, и продлится оно (знаю я, ведаю!) несколько долгих лет, чтобы закончиться в такой же майский день моим побегом в глубокий ледяной поток освобождения.
Темный Царь, несмотря на праздничные одежды, все мрачнее, все чернее ликом делается, обращаясь к архиереям:
– Извольте оное ныне совершить по чину церковному.
И началось действо. Я закрываю глаза, крепко-накрепко, и несет меня на волнах древнего символа веры, из тайных тайн борейских востоком, Византией впитанного:
– Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым…
Отче Бора, слышишь ли ты вой тоскливый мой в каменной крепи своей? Не суждено мне было вместе с вами в камень святый уйти, не суждено мне было с Храмом Странствий сгинуть. Странницей став на земле, волчицей белой в черной Тьме рыщу, где кончится путь мой маятной, отче Единый, Бора?
–… Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь.
Ектения, евангелия, молитвы.
– Ты, о Россия! – слетает с иконных, свято-скорбных губ Феофана, ризой белой от Темного Царя прикрывшегося, отделившегося. – Не засвидетельствуеши ли о богом венчанной императрице твоей, что прочиим разделенные дары Семирамиды вавилонской, Тамиры скифской, Пенфесилеи амазонской, Елены, Пульхерии, Евдокии императрицы римской, все разделенные дары Екатерина в себе имеет совокупленные?…
Мне памятны сии имена, уже отпущенные, освобожденные глубоким ледяным потоком Судьбы и Тайны. Все было, все. Так не от этого ли хочется взвыть, метнуться в сторону и исчезнуть прочь волчицей дикой? Найти своих брошенных, сирых вещунов, вступить в воды Белые одиночества последнего, конечного?
– И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей виновныя, которыя по мнению аки огнь с водою совокупитися не могут, в сей великой душе во всесладкую армонию согласуются. О, необычная!.. великая героиня… о честной сосуд!… Всю ныне Россию твою венчал еси!.. Твое, о Россия! сие благолепие, твоя красота, твой верьх позлащен солнца яснее просиял.
Солнце, что пока не сумело тьмы лучами тонкими развеять, уже давно не светит истинно. Ибо в свете страшнее начертанное на великих скрижалях странствий.
Темный Царь, словно надумав кровавостью придавить к земле меня, укрывает тело мое парчовой, подбитой горностаями мантией, что тяжелым, многопудовым грузом ложится на плечи.
Сейчас повенчают меня терновым венцом власти – короной. В бриллиантовых переливах 2564 камней драгоценных видятся мне смуты кровавые, интриги подлые, горечь и разочарования, предательства и бесконечное одиночество. Я плачу, слезы текут ручьем, отражается в них блеск драгоценный.
– Отче! Отче! Пошто меня оставил?!
Кончается церемония, скрывается Темный Император во дворце, словно бежит с поля боя баталии проигранной.
А мне суждено идти одной по дымящемуся, кровавому языку дорожки. Князь сзади, он всегда тенью следует за мной, долгие годы, долгие годы. Бросает весело в народ, всегда охочий до даров дармовых, медали золотые да серебряные. На устах улыбка задорная. Да только весело ль ему?
Задыхаюсь я под тяжкой мантией власти имперской, убийственной, когтят тело мое сотни золотых орлов двуглавых, мантию изукрасивших.
– Отче! Отче! Пошто меня оставил?! Ибо порхаю я над бездной…
Пир на весь мир. Странница чужая я на пиру том. Вот Темный Государь росиийский опаивает худенького, невзрачненького герцога Голштинского, вечного кандидата в женихи. И опаивает-то он его не в первый и не в последний раз, но в настоящую пирушку спойка производится с особою целью: Пиотрушке почему-то хочется пристрастить герцога к венгерскому и отучить от мозельвейна. Уйти, удрать, тенью бесплотной скользнуть на воздух чистый, мутью пьяной не отравленный. Подставить лицо ветру вольному, не закабаленному бармами власти земной.
И здесь суета – толпа многотысячная не ведает на площади дворцовой, куда бежать. То ли к быку жареному, набитому жареной то ж птицей, то ли к двум фонтанам винным, что бьют на высоту огромную. А как иначе? Резервуары-то с вином на колокольне Ивана Великого расположились. Счастливы те, кто пришел с кружками. Хлеба и зрелищ, властители земные, пьяной мути! Идущие на смерть приветствуют вас…
Отче, отче, пошто меня оставил?
Взметается в вечернее небо фейерверк, а в нем вензеля затейливые: «Божиею милостию, Петра велением, Екатерина Алексеевна императрица Российская».
– Красиво! – раздается за спиной моей негромкий голос, вкрадчивый. Князь. – Я подсчитал, матушка, сумма буквиц в словах сих, коль по порядковому номеру каждой буквице в алфавите брать, равна году следующему – 1725-му. Что б сие значило, а, матушка?
– Оставь, солдат, – дернула я плечом. – Пустое то считанье.
– Ты ему следующий год предначертала, Марта? – упорствовал Князь.
Развернулась резко, взглянула зло.
– Предначертываю не я. Записанное на скрижалях судьбы топором не вырубишь, солдат…
И убежала в темень ночную. Отче, отче, пошто меня оставил?!
Холодно, очень холодно. Не греют бармы царские. Тихо-то здесь как, ушло за край тишины безумное веселье. Я замерла. Словно длань, что пальцев лишена, длань бесплотная ухватить меня пытается. Темно-то как, словно взгляд в Прошлое сумрачное бросать приходится, пространство немалое преодолевать. Пространство – да, но не время.
Кто там? Я судорожно провела рукой по глазам. Попятилась и… не сдвинулась с места ни на пядь малую. Еще шаг, еще – словно цепями незримыми прикована.
Сердце забилось часто, отчаянно. В ушах кричал кто-то – беги, беги, беги, пока не захлопнулись врата в царство безумия. Беги!
Слишком поздно. Сердце несется вскачь. Тело дрожит, трепещет отчаянно. Лоб покрылся холодным, липким потом, микроскопическими капельками. Сил нет пошевелиться. Хотя нет – почему?
Я решительно двигаюсь вперед, в темноту непролазную, что ждет меня за границей реальности.
– Кто ты? Что тебе надобно? Пошто меня преследуешь?
Заговорить с Тьмой, заговорить и… не получить ответа. Как все … нереально. Нет ничего, что имело хотя бы малейшее отношение к действительности. Мир исполнился сумасшествия оголтелого! Нечему дивиться, нечему!
Тьма манила за собой, и я шла, хотя дыхание от ужаса перехватывало. Пещера? Да, рукотворная, очевидно. Стены, полы из камней красных, свет кровавый отражают, факелами на стенах рождаемый. И тьма, что манит.
– Что ты хочешь от меня? – выкрикнула я вновь. – Что? – Прижала руку левую к заболевшей вдруг груди, а правой от тьмы прикрылась, огородилась. – Кто ты?
– Ты не должна была объявляться в мире сем, безумная, – отозвалась Тьма. Ее голос был нереален, как и все происходящее ныне.
– Не понимаю, – прошептала я. – Кто ты? Я, я даже не знаю тебя!
Я инстинктивно потянулась рукой к Тьме, и рука прошила ее насквозь.
Тьма взвыла. А я… Я ощутила дуновение холода вселенского. И задохнулась от смрада обгоревшей плоти.
У Тьмы было лицо – огромная, дымящаяся рана. Глаза –черные кратеры, провалы в Никуда, в них варилось, бурлило нечто, безуспешно пытаясь вырваться в жизнь. Оплавившиеся губы, оскал мертвецкий.
– Нравится тебе, что зришь ты ныне? – проскрежетала тьма. – Нравится? Смотри же! Взирай и запоминай! Это твоих рук деяние! Твоих и всех проклятых вещунов белых! И ты заплатишь мне за все!
Я слышала рокот слов Тьмы, но не понимала значенья их.
– Сначала я хотел просто перебить вас всех! Тебя, конечно же! – проскрежетал отвратный голос мне на ухо. Сгоревшее лицо коснулось щеки моей. Не только смрад горелый дохнул в меня, – горячка и болезнь ненависти, мести ярой. – Но сие было бы слишком просто. Так что поживи пока. Понятно? Ты поживешь еще, и твой пес шелудивый поживет покамест. А потом ты – сгинешь. Сгинешь, Волчица, не оставив потомства по себе, волчат проклятых. Не будет Судьбы, не будет! Ясно? Ты сгинешь, но прежде я уничтожу всякого, кто хоть что-то значит для тебя, и гибель их дано будет тебе увидеть! Я заберу у тебя все, все уничтожу. Тебе не убежать от меня, тебе не избежать меня. Я буду преследовать тебя всюду, во всех мирах, во всех временах! И в тот миг, когда ты будешь меньше всего готова к приходу моему, я начну пожирать все, столь любимое тобой!
– Прошу тебя! – простонала я. – Не ведаю я. О, нет! О чем ты говоришь! Не ведаю причины угроз твоих! Не знаю я тебя!
– Ты еще не раз в жизни пожалеешь о дне том, когда узнала меня, – рыкнула Тьма опаленная. – Думай о смерти, глупица! Думай, помни о смерти! Есть нечто много худшее, чем смерть! Ведаешь ли о сем?
Все завертелось пред глазами. Я не сопротивлялась волнам забытья спасительного, я встретила его радостно. Возможно, забытье сие пребудет вечно, не даст очнуться мне. Ибо смерть казалась лучшим из даров милосердных.
Отче, отче, пошто меня оставил?!
– О нет, так просто не уйти тебе! – скрипел глас Тьмы. – Нет! Я хочу, чтобы ты видела, что произойдет.
– Марта! Марта! – пронесся вдали голос Князя. – Где ты, Марта?
Я должна спасти его. Он не должен быть принесен в жертву Тьмы. Спасти его… нелюбовью.
…Император покинул Москву, не дожидаясь венчанной на царство супруги, сраженной нежданным недугом.
Лето 1733 г.
Сашенька влетел во дворец страшно недовольный. Любимая лошадь вдруг, ни с того ни с сего, понесла. Он слетел, лицо разбил, камзол весь в грязище повывалял. Объясняйся теперь с сестрицей. Госпожа Бирон как насядет – не отвертишься; а сказать, что жуткая тень наперерез лошади метнулась – засмеет. А там и до ссоры шумной со слезами сестриными рукой подать.
В будуаре сестрином звучали голоса. Решительно постучав, Сашенька вошел. Сестрица, Александра Александровна, беседовала встревоженно с каким-то седовласым господином в камзоле мышиного цвета.
– Сашка, это… – Она запнулась, в глазищах медовых мелькнула растерянность.
Седовласый шагнул ему навстречу, раскланялся сухо и скупо. Естественность, с коей делал он это, пробудила в юном князе опасения, что в дома честных граждан сей господин является без особого на то приглашения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21