«Ставить свою жизнь на карту без всякого смысла — это ещё не геройство!» Но мне было четырнадцать лет, и меня вдохновлял героический подвиг сам по себе, даже без смысла. А кроме того, рядом со мной стоял Джонни, словно восклицательный знак в невысказанной фразе: «А вот и слабо!»
И я это сделал. Только не спрашивайте как. Я и сам теперь уже этого не знаю. Знаю только, что ни разу не отважился взглянуть вниз; что, прежде чем поставить ногу на уступ, тщательно ощупывал его; что хватался рукой только за тот выступ, который сначала как следует проверил, и что вдруг в руках у меня очутился верхний конец троса.
Спуститься по нему оказалось делом менее трудным. Шерстяные перчатки, которые я, к счастью, надел, на морозе прилипали к железу, и мне приходилось всякий раз отрывать их силой. Но это не давало мне соскользнуть вниз и придавало какое-то ощущение уверенности. Так я спускался всё ниже и ниже, упираясь ногами в отвесную скалу, перехватывая руками обледенелый трос, пока не спрыгнул на осыпь у подножия скалы. Так называемый героический подвиг был уже позади, и я услышал, как Джонни Флотер наверху насвистывает: «Мой милый уплыл в океан…»
Я махнул ему, чтобы он тоже спускался этим путём. Но он постучал пальцем по лбу и показал с помощью рук, что мы встретимся на полпути — у лестницы, ведущей с низменной части острова на возвышенность. И я, насвистывая нашу песенку, зашагал вдоль причала, о который разбивались волны. Я испытывал невероятную гордость. Мне казалось, что я чуть ли не Геракл, волокущий за собой Цербера. И я упал с облаков на землю лишь тогда, когда Джонни, дожидавшийся меня у лестницы, сказал мне:
— На такое сумасшествие только ты один и способен! Не будь ты поэтом, наверняка бы свалился!
Это замечание совершенно меня обескуражило. Я-то считал, что из исследователя героизма, который только выдумывает героические подвиги, я теперь превратился в настоящего героя, совершающего подвиги. А этот паренек заявляет мне в лицо, что только тот, кто сочиняет небылицы, и способен на такие дурацкие выходки. Нет, это уже верх наглости.
— А ты попробуй спустись! — только и ответил я Джонни. И, перескакивая через ступеньки, стал поспешно подниматься по лестнице — скорее, скорее наверх, на гору, на Трафальгарштрассе, рассказать обо всем прадедушке. От волнения я даже не заметил, что впервые после того, как мне вскрыли нарыв, могу бежать бегом.
В доме царила суматоха, и сразу по двум причинам, так что моё отсутствие за завтраком прошло почти незамеченным. В нижнем этаже дома суетилась Верховная бабушка. Прошел слух, что наш катер возвращается из Гамбурга. Ян Янсен утверждал, что еле заметная точка на горизонте — это и есть наш «Островитянин». Поэтому я, стараясь не попадаться на глаза бабушке, взял себе на кухне бутерброд с колбасой и поспешно удалился на чердак к прадедушке.
Но и Старый был вне себя от волнения, правда совсем по иной причине. Он размахивал рулоном обоев — нарисованные на нем лиловые розы никогда ещё так не бросались мне в глаза — и кричал:
— Мир перевернулся, Малый! Я вообще больше ничего не понимаю! Твоя Верховная бабушка пишет рассказы на оборотной стороне обоев! Ну, что ты скажешь?
Сначала я вообще ничего не сказал, но мои собственные переживания по поводу Джонни Флотера и троса как-то поблекли. Потом я спокойно спросил:
— А почему, собственно, Верховная бабушка не может написать рассказа на обоях, прадедушка?
— Почему, Малый? — возмущенно крикнул Старый. — Потому что это значило бы, что мир трещит по швам. Когда мы, поэты, портим обои своими стихами, мы делаем это на свой страх и риск. Это, так сказать, наше поэтическое сумасбродство. Но Верховные бабушки, которые призваны заботиться о благопристойности и порядке, обязаны протестовать против такого использования обоев! Это их прямая обязанность, Малый! А иначе кто же будет поддерживать порядок? Уж не мы ли, поэты? Этого ещё не хватало!
Старый с трудом перевел дух, и я сказал, стараясь его успокоить:
— Верховная бабушка ведь давно уже знает, что мы исписываем её обои, прадедушка, а все не заявляет протеста!
— Но я-то думал, Малый, что она терпит это с крайним неодобрением. Мне и в голову не приходило, что она станет нашей соучастницей. Нет, это никуда не годится. Должен же хоть один человек в доме придерживаться каких-то правил. До чего мы докатимся, если домашние хозяйки станут подражать поэтам? Куда мы полетим?
— В бездну, прадедушка!
— Вот именно, Малый! Случай с обоями требует разъяснения, иначе я отказываюсь понимать, что происходит.
Обои, исписанные Верховной бабушкой, настолько разволновали Старого, что я попробовал успокоить его, высказав одно предположение. Должно быть, обои, сложенные здесь, на чердаке, отвергнуты бабушкой и вовсе не предназначены для столовой, как мы думали раньше.
— Исписывать забракованные обои, — сказал я, — вовсе не противоречит правилам.
Это замечание неожиданно успокоило прадедушку. Он сказал почти весело:
— Художник Зингер (между прочим, его дочка Кармен тоже сочиняет стихи!) приносил вчера альбом с образцами обоев. А зачем может понадобиться такой альбом?
— Чтобы выбрать новые обои, прадедушка!
— Вот именно, Малый. Мне даже кажется… — Старый сказал это чуть ли не с блаженной улыбкой, — мне кажется, что ты прав и что здесь, на чердаке, лежат забракованные обои. — И с торжествующим видом он закончил: — Приличие и порядок восстановлены на Трафальгарштрассе! Так разреши же прочесть тебе рассказ, который написала твоя Верховная бабушка на забракованных обоях.
Он с удовлетворением развернул на столе рулон с фиолетовыми розами и начал читать:
РАССКАЗ ПРО ЖЕЛЕЗНОГО ЩЕЛКУНА
Вечером, прежде чем пойти спать, хорошая хозяйка всегда окидывает взглядом комнату.
Дети уже лежали в постели, а отец был в гостях у соседей. Подметая, мать нашла на полу несколько закатившихся орехов и бросила их в выдвижной ящик стола. Потом она положила туда же щипцы для орехов — старого железного Щелкуна и, задвинув ящик, вышла из комнаты.
— Вот и еще один день прошел, — со вздохом облегчения сказала она, закрывая за собой дверь.
В комнате стало тихо, в ящике тоже. Старый Щелкун отдыхал от своей утомительной деятельности, орехи клевали носом. В самом дальнем углу ящика лежал крупный орех Грека, конечно грецкий. А рядом, подкатившись к нему под бок, орех поменьше, Креха. Были они с одной ветки, а значит, братья.
— Ну и вечер выдался, — пробормотал Грека, — чуть не раскололи! В последнюю минуту кое-как откатился в сторону!
— Вот меня расколоть не так-то просто! — похвастал Креха. — Я крепкий орешек! Мал да удал! Наверняка меня съедят в последнюю очередь.
Но тут они оба умолкли. Все орехи испуганно прислушались.
— Что это там за скрип? — спросил лесной орешек по имени Мышонок.
— Щелкунище скрежещет зубами, — ответил Лягушонок, его двоюродный брат с соседней ветки.
Орехи снова прислушались.
И скрип повторился. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений — Щелкун точил зубы. Он разевал железную пасть, с лязгом захлопывал ее и бормотал себе под нос:
— В полночь, если только буду жив, расщёлкаю все орехи в этом ящике. Сотру в порошок!.. У-у-ух, как зубы чешутся!
Нетрудно себе представить, как тряслись орехи, слушая эти речи. Было уже без десяти двенадцать. Еще десять минут — и Щелкунище, это страшилище, всех их расколет!
Испуганно прислушивались они к тиканью часов, стоящих в углу. Мышонок и Лягушонок шмыгали носом.
Только орех Грека, как всегда, не поддавался панике. Он спокойно обдумывал, как спастись от Щелкуна. И вот ему пришла в голову счастливая мысль.
— Братья, родственники и друзья — лесные орехи! — проговорил он вполголоса. — У меня есть одна идея. Ну-ка, подкатывайтесь поближе! А то как бы нас не услышал железный скрипун!
Орехи покатились в тот угол, где лежал орех Грека. Каждый торопился, как мог. До двенадцати оставалось всего две минуты.
И орех Грека объяснил всем собравшимся в этом углу свой план.
— Когда пробьёт двенадцать, — сказал он, — мы все вместе с разбегу подкатимся к передней стенке ящика, и ящик откроется!..
Орехи ликовали и подпрыгивали.
— Блестящая идея! — шуршали они на все лады.
Но орех Грека остановил их:
— Тише! Выслушайте меня сначала! Когда ящик откроется, мы все выпрыгнем на пол, раскатимся по всем уголкам и закоулкам и притаимся. Понятно?
— Да-а-а-а! — прокатилось по ящику. И лесные, и грецкие орехи откатывались назад, чтобы взять разбег.
Щелкун ничего этого не слышал. Он был стар и туговат на ухо, как многие старики. В ожидании, когда пробьёт двенадцать, он скрежетал и время от времени щелкал зубами.
И вот до двенадцати осталось всего четыре секунды. Три секунды, две секунды, одна — и раздался бой часов, стоящих в углу.
— Так-с, — проскрипел Щелкун, — сейчас я им покажу! — И раскрыл свою железную пасть.
Но вдруг что-то с тарахтеньем и грохотом покатилось, полетело кувырком, сразу со всех сторон, рядом с ним и прямо через него — он и понять не мог, что тут творится. Когда же он снова пришёл в себя и стал растерянно озираться по сторонам, то увидел, что остался совсем один в ящике. Орехи, попрыгав на пол, скакали по комнате, выбирая уголки и закоулки для пряток, да еще выкрикивали хором дразнилку:
Эй, Щелкун,
Железный скрипун,
Иди-ка! Ищи-ка!
А ну-ка раскуси-ка!
Наконец все орехи попрятались — кто под диван, кто под шкаф, кто в часы, кто в вазу, кто в цветочный горшок, кто в стакан, — и снова наступила тишина.
— Проклятый сброд! — проскрипел Щелкун. — И куда они все подевались? А какая темнота! Хоть глаз выколи! Постойте, уж я до вас доберусь! Уж я вас расщёлкаю! Клянусь моей железной челюстью!
И, расставив свои несгибаемые железные ноги, он прыгнул вниз, на пол, и зашагал железной поступью к дивану.
Мышонок и Лягушонок, лесные орешки, притаившиеся под диваном в самом темном уголке, думали, что сердце у них вот-вот выскочит из скорлупки.
— Идет! — шепнул Мышонок.
— Слышу! — шепнул Лягушонок.
И они откатились как можно дальше.
Разъяренный Щелкун зашагал было на своих несгибаемых железных ногах вслед за ними — да разве их поймаешь!
Шагая мимо часов, стоящих в углу, он вдруг споткнулся о грецкий орех Греку, но тот тут же скакнул в деревянный домик, где жили часы.
— Попался! — рявкнул Щелкунище и, погнавшись за Грекой, прыгнул с разбегу прямо в часы.
Зазвенело стекло. Часы от страха громко пробили два раза… Но орех Грека успел уже выкатиться из деревянного домика. Зато железному скрипуну здорово досталось от маятника! Раз-два, раз-два, раз-два — удары так и сыпались!
Завывая от злости, Щелкун то вставал, то падал, опять вставал и снова падал — удары так и сыпались! Наконец ему кое-как удалось выбраться из часов. С гудящей головой он еле-еле доплелся до ковра и, упав на него, растянулся без сил.
Вот уж обрадовались орехи! Вот уж хохотали и тарахтели! И даже снова запели хором свою дразнилку:
Эй, Щелкун
Голова-чугун,
Поди-ка найди-ка!
А ну-ка раскуси-ка!
И тут железного Щелкуна охватило такое бешенство, что он начал кидаться из стороны в сторону: то под шкаф, то под стол, то на швейную машину, то на окно, — везде ему чудилось перекатывание и похохатывание.
Но, погнавшись за Грекой по подоконнику открытого окна, он вдруг оступился, подпрыгнул и кувырнулся вниз головой прямо в сад.
— Падаю! — только и успел он еще крикнуть, неизвестно зачем. И исчез.
Орехи от радости так и заскакали по комнате! Но тут часы пробили один раз. Час, когда все вещи оживают, прошел. Катающаяся взад и вперед по комнате веселая компания снова превратилась в орехи, разбросанные по полу.
Как раз в эту минуту отец возвратился домой от соседей.
— Вот как? — удивился он, остановившись на пороге. — Ящик открыт, орехи на полу?
И, собрав орехи, бросил их в ящик — он был большой любитель порядка. Но тут он увидел дыру в стеклянной дверце часов и, пробормотав что-то насчет озорников, которым давно пора надрать уши, зевнул и вышел из комнаты.
Орехи опять собрались все вместе в темном ящике стола. Они медленно раскатывались по своим углам, позевывая и желая друг другу спокойной ночи. И наконец притихли и уснули.
Только старый Щелкун не мог уснуть в эту ночь. Он лежал в саду на холодной земле и скрипел:
— В такой сырости наверняка схватишь ржавматизм! Вот в левой ноге уже начинается! Эх, лежал бы я лучше спокойно в тёмном ящике!
Потом началась гроза — дождь хлестал и барабанил по крыше, ветер выл и свистел. Через несколько дней Щелкун совсем заржавел, зубы его притупились, и когда отец нашёл его под окном, ему пришлось выбросить ржавого скрипуна в помойку. Он и теперь ещё там лежит и скрипит с утра до вечера, что ржавматизм совсем его замучил.
Прадедушка свернул в трубку обои с лиловыми розами, а я сказал:
— Вот так герои у Верховной бабушки — орехи, одурачившие старого Щелкуна! Тогда уж я герой из героев!
— Ты? — удивился Старый. — Как так? Какие же героические подвиги ты совершил?
Наконец-то я мог рассказать ему о моем героическом подвиге! Я описывал, как спускался вниз со сколы по обледенелому тросу, но почему-то уже не с тем вдохновением и подъемом, который чувствовал там, на берегу моря, а, скорее, деловито; и все-таки так, что мой рассказ, как мне казалось, должен был произвести впечатление.
Но я ошибся. Выслушав его до конца, прадедушка чуть ли не разозлился.
— Может быть, Малый, — сказал он, — благодаря этому карабканью ты и приобрел кой-какой жизненный опыт. По крайней мере, на собственной шкуре испытал, как велика пропасть между благим намерением и самим делом. Но, — и теперь он сказал как раз то, чего я ждал все время, — но ставить свою жизнь на карту без всякого смысла — это ещё не значит быть героем! Верь не верь, Малый, а орех Грека куда больше похож на героя, чем ты! Скольким орехам продлил он короткий век своей смелой выдумкой и присутствием духа!
Я вздохнул и признался, что Джонни Флотер тоже не считает мой подвиг геройством. Говорит, что это просто поэтическое сумасбродство.
С этим прадедушка тут же согласился.
— Не такой уж мудрец твой Джонни Флотер, — сказал он, — но, когда дойдет до дела, он, может, еще окажется куда нужнее, чем мы оба, вместе взятые. Вот как оно бывает с мужеством и геройством!
Я недолго предавался унынию — на чердаке, к нашему удивлению, вдруг появился сам Джонни Флотер.
— Ваш катер подходит, — сказал он. — Можно, я разнесу накладные? Вы ведь небось сочинять будете?
Я великодушно разрешил ему это, хотя и знал, что теряю немало.
Он хотел было тут же броситься к двери, но прадедушка окликнул его:
— Скажи-ка, Джонни, почему ты все-таки не удержал Малого? А если бы он сорвался, разбился…
Джонни побледнел и пробормотал, запинаясь:
— Я… я… я и сам не верил, что Малый станет спускаться. Я, наверно, сам ещё больше его передрейфил. Когда он спрыгнул на землю, у меня гора с плечей свалилась.
— С плеч, Джонни, — поправил Старый.
— Чего?
— Надо говорить «с плеч свалилась», Джонни, а не «с плечей»!
— А-а-а! Извиняюсь! Ну ладно, я пошел!
Явно смущенный, Джонни снова направился к двери, и, когда дверь за ним затворилась, прадедушка сказал:
— Смешной народ люди, Малый! И все-таки ничего нет на свете интереснее людей.
Потом мы с ним решили разобраться в том, какую роль в героическом подвиге играют выдержка и упорство. И написать об этом.
— Гляди-ка, Малый, — сказал прадедушка, — мы с тобой перебрали немало всяких качеств, которые отличают героев; но только на примере клоуна Пепе поняли, сколько выдержки и терпения требует настоящий героический поступок. А легко ли было маленьким орешкам час битый увертываться от Щелкуна, гонявшегося за ними с раскрытой пастью! Или, уж так и быть, возьмем хоть этот твой дурацкий трос. Как долго пришлось тебе спускаться вниз, с трудом перехватывая его руками! Если уж это поступок героический, то главное в нем — выдержка. Понятно?
— Конечно, понятно, — не без гордости ответил я. — Ведь это я сам выдержал.
— Скажи, пожалуйста, этот пострел еще и задается! — вздохнул прадедушка. Потом задумался и сказал: — Я помню одну историю про выдержку, Малый. Действие происходит в давние времена в Мексике. Ты знаешь что-нибудь о завоевании Мексики?
— Знаю, что оно продолжалось с 1519 по 1521 год, прадедушка, и что это была одна из самых кровавых войн во всей мировой истории.
— Верно, Малый. А один из самых кровавых дней в этой войне — резня при Чолуле. Описал ее некий Гаспар Ленцеро, ставший потом отшельником. Я буду рассказывать тебе все так, будто я сам и есть этот отшельник и диктую мой рассказ, а кто-то его записывает. Ну, слушай!
Медленно и задумчиво, осторожно подбирая слова, прадедушка начал свое повествование:
РАССКАЗ ГАСПАРА ЛЕНЦЕРО
Зовут меня Гаспар Ленцеро. Я живу отшельником в самой дикой и пустынной части Мексики, где растут только кактусы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
И я это сделал. Только не спрашивайте как. Я и сам теперь уже этого не знаю. Знаю только, что ни разу не отважился взглянуть вниз; что, прежде чем поставить ногу на уступ, тщательно ощупывал его; что хватался рукой только за тот выступ, который сначала как следует проверил, и что вдруг в руках у меня очутился верхний конец троса.
Спуститься по нему оказалось делом менее трудным. Шерстяные перчатки, которые я, к счастью, надел, на морозе прилипали к железу, и мне приходилось всякий раз отрывать их силой. Но это не давало мне соскользнуть вниз и придавало какое-то ощущение уверенности. Так я спускался всё ниже и ниже, упираясь ногами в отвесную скалу, перехватывая руками обледенелый трос, пока не спрыгнул на осыпь у подножия скалы. Так называемый героический подвиг был уже позади, и я услышал, как Джонни Флотер наверху насвистывает: «Мой милый уплыл в океан…»
Я махнул ему, чтобы он тоже спускался этим путём. Но он постучал пальцем по лбу и показал с помощью рук, что мы встретимся на полпути — у лестницы, ведущей с низменной части острова на возвышенность. И я, насвистывая нашу песенку, зашагал вдоль причала, о который разбивались волны. Я испытывал невероятную гордость. Мне казалось, что я чуть ли не Геракл, волокущий за собой Цербера. И я упал с облаков на землю лишь тогда, когда Джонни, дожидавшийся меня у лестницы, сказал мне:
— На такое сумасшествие только ты один и способен! Не будь ты поэтом, наверняка бы свалился!
Это замечание совершенно меня обескуражило. Я-то считал, что из исследователя героизма, который только выдумывает героические подвиги, я теперь превратился в настоящего героя, совершающего подвиги. А этот паренек заявляет мне в лицо, что только тот, кто сочиняет небылицы, и способен на такие дурацкие выходки. Нет, это уже верх наглости.
— А ты попробуй спустись! — только и ответил я Джонни. И, перескакивая через ступеньки, стал поспешно подниматься по лестнице — скорее, скорее наверх, на гору, на Трафальгарштрассе, рассказать обо всем прадедушке. От волнения я даже не заметил, что впервые после того, как мне вскрыли нарыв, могу бежать бегом.
В доме царила суматоха, и сразу по двум причинам, так что моё отсутствие за завтраком прошло почти незамеченным. В нижнем этаже дома суетилась Верховная бабушка. Прошел слух, что наш катер возвращается из Гамбурга. Ян Янсен утверждал, что еле заметная точка на горизонте — это и есть наш «Островитянин». Поэтому я, стараясь не попадаться на глаза бабушке, взял себе на кухне бутерброд с колбасой и поспешно удалился на чердак к прадедушке.
Но и Старый был вне себя от волнения, правда совсем по иной причине. Он размахивал рулоном обоев — нарисованные на нем лиловые розы никогда ещё так не бросались мне в глаза — и кричал:
— Мир перевернулся, Малый! Я вообще больше ничего не понимаю! Твоя Верховная бабушка пишет рассказы на оборотной стороне обоев! Ну, что ты скажешь?
Сначала я вообще ничего не сказал, но мои собственные переживания по поводу Джонни Флотера и троса как-то поблекли. Потом я спокойно спросил:
— А почему, собственно, Верховная бабушка не может написать рассказа на обоях, прадедушка?
— Почему, Малый? — возмущенно крикнул Старый. — Потому что это значило бы, что мир трещит по швам. Когда мы, поэты, портим обои своими стихами, мы делаем это на свой страх и риск. Это, так сказать, наше поэтическое сумасбродство. Но Верховные бабушки, которые призваны заботиться о благопристойности и порядке, обязаны протестовать против такого использования обоев! Это их прямая обязанность, Малый! А иначе кто же будет поддерживать порядок? Уж не мы ли, поэты? Этого ещё не хватало!
Старый с трудом перевел дух, и я сказал, стараясь его успокоить:
— Верховная бабушка ведь давно уже знает, что мы исписываем её обои, прадедушка, а все не заявляет протеста!
— Но я-то думал, Малый, что она терпит это с крайним неодобрением. Мне и в голову не приходило, что она станет нашей соучастницей. Нет, это никуда не годится. Должен же хоть один человек в доме придерживаться каких-то правил. До чего мы докатимся, если домашние хозяйки станут подражать поэтам? Куда мы полетим?
— В бездну, прадедушка!
— Вот именно, Малый! Случай с обоями требует разъяснения, иначе я отказываюсь понимать, что происходит.
Обои, исписанные Верховной бабушкой, настолько разволновали Старого, что я попробовал успокоить его, высказав одно предположение. Должно быть, обои, сложенные здесь, на чердаке, отвергнуты бабушкой и вовсе не предназначены для столовой, как мы думали раньше.
— Исписывать забракованные обои, — сказал я, — вовсе не противоречит правилам.
Это замечание неожиданно успокоило прадедушку. Он сказал почти весело:
— Художник Зингер (между прочим, его дочка Кармен тоже сочиняет стихи!) приносил вчера альбом с образцами обоев. А зачем может понадобиться такой альбом?
— Чтобы выбрать новые обои, прадедушка!
— Вот именно, Малый. Мне даже кажется… — Старый сказал это чуть ли не с блаженной улыбкой, — мне кажется, что ты прав и что здесь, на чердаке, лежат забракованные обои. — И с торжествующим видом он закончил: — Приличие и порядок восстановлены на Трафальгарштрассе! Так разреши же прочесть тебе рассказ, который написала твоя Верховная бабушка на забракованных обоях.
Он с удовлетворением развернул на столе рулон с фиолетовыми розами и начал читать:
РАССКАЗ ПРО ЖЕЛЕЗНОГО ЩЕЛКУНА
Вечером, прежде чем пойти спать, хорошая хозяйка всегда окидывает взглядом комнату.
Дети уже лежали в постели, а отец был в гостях у соседей. Подметая, мать нашла на полу несколько закатившихся орехов и бросила их в выдвижной ящик стола. Потом она положила туда же щипцы для орехов — старого железного Щелкуна и, задвинув ящик, вышла из комнаты.
— Вот и еще один день прошел, — со вздохом облегчения сказала она, закрывая за собой дверь.
В комнате стало тихо, в ящике тоже. Старый Щелкун отдыхал от своей утомительной деятельности, орехи клевали носом. В самом дальнем углу ящика лежал крупный орех Грека, конечно грецкий. А рядом, подкатившись к нему под бок, орех поменьше, Креха. Были они с одной ветки, а значит, братья.
— Ну и вечер выдался, — пробормотал Грека, — чуть не раскололи! В последнюю минуту кое-как откатился в сторону!
— Вот меня расколоть не так-то просто! — похвастал Креха. — Я крепкий орешек! Мал да удал! Наверняка меня съедят в последнюю очередь.
Но тут они оба умолкли. Все орехи испуганно прислушались.
— Что это там за скрип? — спросил лесной орешек по имени Мышонок.
— Щелкунище скрежещет зубами, — ответил Лягушонок, его двоюродный брат с соседней ветки.
Орехи снова прислушались.
И скрип повторился. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений — Щелкун точил зубы. Он разевал железную пасть, с лязгом захлопывал ее и бормотал себе под нос:
— В полночь, если только буду жив, расщёлкаю все орехи в этом ящике. Сотру в порошок!.. У-у-ух, как зубы чешутся!
Нетрудно себе представить, как тряслись орехи, слушая эти речи. Было уже без десяти двенадцать. Еще десять минут — и Щелкунище, это страшилище, всех их расколет!
Испуганно прислушивались они к тиканью часов, стоящих в углу. Мышонок и Лягушонок шмыгали носом.
Только орех Грека, как всегда, не поддавался панике. Он спокойно обдумывал, как спастись от Щелкуна. И вот ему пришла в голову счастливая мысль.
— Братья, родственники и друзья — лесные орехи! — проговорил он вполголоса. — У меня есть одна идея. Ну-ка, подкатывайтесь поближе! А то как бы нас не услышал железный скрипун!
Орехи покатились в тот угол, где лежал орех Грека. Каждый торопился, как мог. До двенадцати оставалось всего две минуты.
И орех Грека объяснил всем собравшимся в этом углу свой план.
— Когда пробьёт двенадцать, — сказал он, — мы все вместе с разбегу подкатимся к передней стенке ящика, и ящик откроется!..
Орехи ликовали и подпрыгивали.
— Блестящая идея! — шуршали они на все лады.
Но орех Грека остановил их:
— Тише! Выслушайте меня сначала! Когда ящик откроется, мы все выпрыгнем на пол, раскатимся по всем уголкам и закоулкам и притаимся. Понятно?
— Да-а-а-а! — прокатилось по ящику. И лесные, и грецкие орехи откатывались назад, чтобы взять разбег.
Щелкун ничего этого не слышал. Он был стар и туговат на ухо, как многие старики. В ожидании, когда пробьёт двенадцать, он скрежетал и время от времени щелкал зубами.
И вот до двенадцати осталось всего четыре секунды. Три секунды, две секунды, одна — и раздался бой часов, стоящих в углу.
— Так-с, — проскрипел Щелкун, — сейчас я им покажу! — И раскрыл свою железную пасть.
Но вдруг что-то с тарахтеньем и грохотом покатилось, полетело кувырком, сразу со всех сторон, рядом с ним и прямо через него — он и понять не мог, что тут творится. Когда же он снова пришёл в себя и стал растерянно озираться по сторонам, то увидел, что остался совсем один в ящике. Орехи, попрыгав на пол, скакали по комнате, выбирая уголки и закоулки для пряток, да еще выкрикивали хором дразнилку:
Эй, Щелкун,
Железный скрипун,
Иди-ка! Ищи-ка!
А ну-ка раскуси-ка!
Наконец все орехи попрятались — кто под диван, кто под шкаф, кто в часы, кто в вазу, кто в цветочный горшок, кто в стакан, — и снова наступила тишина.
— Проклятый сброд! — проскрипел Щелкун. — И куда они все подевались? А какая темнота! Хоть глаз выколи! Постойте, уж я до вас доберусь! Уж я вас расщёлкаю! Клянусь моей железной челюстью!
И, расставив свои несгибаемые железные ноги, он прыгнул вниз, на пол, и зашагал железной поступью к дивану.
Мышонок и Лягушонок, лесные орешки, притаившиеся под диваном в самом темном уголке, думали, что сердце у них вот-вот выскочит из скорлупки.
— Идет! — шепнул Мышонок.
— Слышу! — шепнул Лягушонок.
И они откатились как можно дальше.
Разъяренный Щелкун зашагал было на своих несгибаемых железных ногах вслед за ними — да разве их поймаешь!
Шагая мимо часов, стоящих в углу, он вдруг споткнулся о грецкий орех Греку, но тот тут же скакнул в деревянный домик, где жили часы.
— Попался! — рявкнул Щелкунище и, погнавшись за Грекой, прыгнул с разбегу прямо в часы.
Зазвенело стекло. Часы от страха громко пробили два раза… Но орех Грека успел уже выкатиться из деревянного домика. Зато железному скрипуну здорово досталось от маятника! Раз-два, раз-два, раз-два — удары так и сыпались!
Завывая от злости, Щелкун то вставал, то падал, опять вставал и снова падал — удары так и сыпались! Наконец ему кое-как удалось выбраться из часов. С гудящей головой он еле-еле доплелся до ковра и, упав на него, растянулся без сил.
Вот уж обрадовались орехи! Вот уж хохотали и тарахтели! И даже снова запели хором свою дразнилку:
Эй, Щелкун
Голова-чугун,
Поди-ка найди-ка!
А ну-ка раскуси-ка!
И тут железного Щелкуна охватило такое бешенство, что он начал кидаться из стороны в сторону: то под шкаф, то под стол, то на швейную машину, то на окно, — везде ему чудилось перекатывание и похохатывание.
Но, погнавшись за Грекой по подоконнику открытого окна, он вдруг оступился, подпрыгнул и кувырнулся вниз головой прямо в сад.
— Падаю! — только и успел он еще крикнуть, неизвестно зачем. И исчез.
Орехи от радости так и заскакали по комнате! Но тут часы пробили один раз. Час, когда все вещи оживают, прошел. Катающаяся взад и вперед по комнате веселая компания снова превратилась в орехи, разбросанные по полу.
Как раз в эту минуту отец возвратился домой от соседей.
— Вот как? — удивился он, остановившись на пороге. — Ящик открыт, орехи на полу?
И, собрав орехи, бросил их в ящик — он был большой любитель порядка. Но тут он увидел дыру в стеклянной дверце часов и, пробормотав что-то насчет озорников, которым давно пора надрать уши, зевнул и вышел из комнаты.
Орехи опять собрались все вместе в темном ящике стола. Они медленно раскатывались по своим углам, позевывая и желая друг другу спокойной ночи. И наконец притихли и уснули.
Только старый Щелкун не мог уснуть в эту ночь. Он лежал в саду на холодной земле и скрипел:
— В такой сырости наверняка схватишь ржавматизм! Вот в левой ноге уже начинается! Эх, лежал бы я лучше спокойно в тёмном ящике!
Потом началась гроза — дождь хлестал и барабанил по крыше, ветер выл и свистел. Через несколько дней Щелкун совсем заржавел, зубы его притупились, и когда отец нашёл его под окном, ему пришлось выбросить ржавого скрипуна в помойку. Он и теперь ещё там лежит и скрипит с утра до вечера, что ржавматизм совсем его замучил.
Прадедушка свернул в трубку обои с лиловыми розами, а я сказал:
— Вот так герои у Верховной бабушки — орехи, одурачившие старого Щелкуна! Тогда уж я герой из героев!
— Ты? — удивился Старый. — Как так? Какие же героические подвиги ты совершил?
Наконец-то я мог рассказать ему о моем героическом подвиге! Я описывал, как спускался вниз со сколы по обледенелому тросу, но почему-то уже не с тем вдохновением и подъемом, который чувствовал там, на берегу моря, а, скорее, деловито; и все-таки так, что мой рассказ, как мне казалось, должен был произвести впечатление.
Но я ошибся. Выслушав его до конца, прадедушка чуть ли не разозлился.
— Может быть, Малый, — сказал он, — благодаря этому карабканью ты и приобрел кой-какой жизненный опыт. По крайней мере, на собственной шкуре испытал, как велика пропасть между благим намерением и самим делом. Но, — и теперь он сказал как раз то, чего я ждал все время, — но ставить свою жизнь на карту без всякого смысла — это ещё не значит быть героем! Верь не верь, Малый, а орех Грека куда больше похож на героя, чем ты! Скольким орехам продлил он короткий век своей смелой выдумкой и присутствием духа!
Я вздохнул и признался, что Джонни Флотер тоже не считает мой подвиг геройством. Говорит, что это просто поэтическое сумасбродство.
С этим прадедушка тут же согласился.
— Не такой уж мудрец твой Джонни Флотер, — сказал он, — но, когда дойдет до дела, он, может, еще окажется куда нужнее, чем мы оба, вместе взятые. Вот как оно бывает с мужеством и геройством!
Я недолго предавался унынию — на чердаке, к нашему удивлению, вдруг появился сам Джонни Флотер.
— Ваш катер подходит, — сказал он. — Можно, я разнесу накладные? Вы ведь небось сочинять будете?
Я великодушно разрешил ему это, хотя и знал, что теряю немало.
Он хотел было тут же броситься к двери, но прадедушка окликнул его:
— Скажи-ка, Джонни, почему ты все-таки не удержал Малого? А если бы он сорвался, разбился…
Джонни побледнел и пробормотал, запинаясь:
— Я… я… я и сам не верил, что Малый станет спускаться. Я, наверно, сам ещё больше его передрейфил. Когда он спрыгнул на землю, у меня гора с плечей свалилась.
— С плеч, Джонни, — поправил Старый.
— Чего?
— Надо говорить «с плеч свалилась», Джонни, а не «с плечей»!
— А-а-а! Извиняюсь! Ну ладно, я пошел!
Явно смущенный, Джонни снова направился к двери, и, когда дверь за ним затворилась, прадедушка сказал:
— Смешной народ люди, Малый! И все-таки ничего нет на свете интереснее людей.
Потом мы с ним решили разобраться в том, какую роль в героическом подвиге играют выдержка и упорство. И написать об этом.
— Гляди-ка, Малый, — сказал прадедушка, — мы с тобой перебрали немало всяких качеств, которые отличают героев; но только на примере клоуна Пепе поняли, сколько выдержки и терпения требует настоящий героический поступок. А легко ли было маленьким орешкам час битый увертываться от Щелкуна, гонявшегося за ними с раскрытой пастью! Или, уж так и быть, возьмем хоть этот твой дурацкий трос. Как долго пришлось тебе спускаться вниз, с трудом перехватывая его руками! Если уж это поступок героический, то главное в нем — выдержка. Понятно?
— Конечно, понятно, — не без гордости ответил я. — Ведь это я сам выдержал.
— Скажи, пожалуйста, этот пострел еще и задается! — вздохнул прадедушка. Потом задумался и сказал: — Я помню одну историю про выдержку, Малый. Действие происходит в давние времена в Мексике. Ты знаешь что-нибудь о завоевании Мексики?
— Знаю, что оно продолжалось с 1519 по 1521 год, прадедушка, и что это была одна из самых кровавых войн во всей мировой истории.
— Верно, Малый. А один из самых кровавых дней в этой войне — резня при Чолуле. Описал ее некий Гаспар Ленцеро, ставший потом отшельником. Я буду рассказывать тебе все так, будто я сам и есть этот отшельник и диктую мой рассказ, а кто-то его записывает. Ну, слушай!
Медленно и задумчиво, осторожно подбирая слова, прадедушка начал свое повествование:
РАССКАЗ ГАСПАРА ЛЕНЦЕРО
Зовут меня Гаспар Ленцеро. Я живу отшельником в самой дикой и пустынной части Мексики, где растут только кактусы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17