— А посему в столовой — ореховый паркет в елочку. Буфеты, стол и стулья — тоже ореховые. На окнах — белые коленкоровые занавесы с красной каймой, с безвкуснейшими подхватами из толстых красных шнуров; шнуры наброшены на позолоченные матовые розетки, которые торчат, как грибы. Эти великолепные занавесы повешены на палках с вычурными пальметтами по концам, и каждая складка прихвачена вверху штампованной медной львиной лапой. Над буфетом — часы наподобие ресторанных; висят они на чем-то вроде салфетки из позолоченной бронзы — одна из затей, особенно милых сердцу Рогронов. Они предложили мне полюбоваться этим чудом искусства, и я сказала им, не придумав ничего лучшего, что уж если где-либо следует повязывать часы салфеткой, то, несомненно, в столовой. На буфете водружены две большие лампы, вроде тех, что украшают собою стойки модных ресторанов. А над другим буфетом — богато разукрашенный барометр, который занимает, видимо, немалое место в их жизни: Рогрон поглядывает на него, как на свою суженую. Между двух окон художественный гений подрядчика втиснул в роскошную до ужаса нишу белую изразцовую печь. На стенах сверкают красные с золотом обои, тоже как в ресторане, где ими, вероятно, с первого же взгляда пленился когда-то Рогрон. Обед нам подали на белом с золотом фарфоровом сервизе, а десерт — на васильково-синем в зеленых цветочках; но, открыв для нас дверцы буфета, нам показали еще и фаянсовый сервиз, для будней. Против каждого из буфетов — шкаф с бельем. Все чистенькое, новое, сверкающее глянцем и невероятно кричащих тонов. Со столовой, впрочем, я кое-как бы еще примирилась: в ней все же есть какое-то своеобразие, довольно неприятное, однако в точности отражающее характер хозяев; но эти черные гравюры невыносимы (министерству внутренних дел следовало бы их запретить специальным приказом): тут и Понятовский, прыгающий в Эльстер, и оборона заставы Клиши, и Наполеон, собственноручно наводящий пушку, и двое Мазеп — все это в пошлейших золоченых рамах, вполне под стать самим гравюрам, которые так приелись, что могут внушить отвращение к широкому успеху. О, насколько же мне милей те пастели, что висят в столовой госпожи Жюльяр, чудесные пастели времен Людовика Пятнадцатого с изображением плодов, так гармонирующие с деревянной обшивкой стен, чуть тронутой червоточиной, с тяжелым фамильным серебром, старинным фарфором и всем нашим провинциальным бытом. Провинция должна оставаться провинцией, и она смешна, когда, обезьянничая, подражает Парижу. Вы скажете мне, быть может: «Всяк купец свой товар хвалит». Но великолепию их гостиной я предпочитаю вот эту старую гостиную господина Тифена-отца — шторы из плотного китайского шелка в зеленую и белую полоску, камин в стиле Людовика Пятнадцатого, трюмо на изогнутых ножках и старинные зеркала, окаймленные стеклянным «горошком», почтенные ломберные столики и мои синие вазы старого севрского фарфора в старой оправе из меди, часы с не правдоподобными цветами, люстру рококо и обитую ручной вышивкой мебель.
— А какова все же эта гостиная? — спросил г-н Мартене, чрезвычайно польщенный похвалой, которую прекрасная парижанка так ловко расточала провинции.
— Гостиная? Великолепного багрового цвета, — цвета лица мадемуазель Сильвии, когда она сердится, проиграв мизер.
— Сильво-багровый цвет, — сказал председатель суда, и это острое словцо так ч осталось в словаре Провена.
— Портьеры на окнах?.. Красные. Обивка мебели?.. Красная. Камин — красного мрамора с жилками. Канделябры и часы — красного мрамора с жилками, на аляповатых, безвкуснейших бронзовых подставках римского стиля с гирляндами и листьями стиля греческого. С каминных часов глядит на вас с таким же глупым видом, как и у самих Рогронов, добродушный толстый лев, так называемый декоративный, который еще долго будет подрывать престиж львов настоящих. Он держит лапу на большом шаре — таков уж обычай декоративных львов: точно депутаты левой, они всю жизнь держат наготове черный шар. Кто знает, может статься, это и впрямь образ из какого-нибудь мифа о конституции? Циферблат часов нелепо разукрашен. Зеркало над камином — в гипсовой раме, вульгарной и пошлой, хотя и модной. Обойщик показал всю свою гениальную изобретательность, затянув каминный экран красной тканью, — складки ее веерообразно расходятся от центральной розетки и образуют целую романтическую поэму, как бы специально созданную для Рогронов, так что те не в силах сдержать восторг и всем показывают свой экран. С потолка спускается люстра, ее тщательно обернули зеленым коленкоровым чехлом, и хорошо сделали — так по крайней мере не видно всей этой отвратительной безвкусицы: яркая бронза украшена безобразнейшими полосками полированного золота. Под люстрой — круглый чайный столик с неизбежной мраморной доской в желтых прожилках, а на нем — металлический поднос в каких-то разводах, отражающий расписные — но какие! — чашки, расставленные вокруг хрустальной сахарницы, такой необычайной, что даже наши внучки удивленно раскроют глаза, любуясь и позолоченными медными ободочками, и боками, граненными наподобие прорезного средневекового рукава, и щипцами для сахара, которые вряд ли когда-нибудь понадобятся. Бумажные обои в гостиной — под красный бархат, в виде панно, заключенных в рамки из медного багета с гигантскими пальметтами по углам. Сверх того, на каждом панно привлекает взоры еще и цветная литография в золоченой раме, отягощенной лепными фестонами, — подделка под нашу прелестную резьбу по дереву. Мебель из корневища вяза обита сукном и состоит, как полагается, из двух диванов, двух бержерок, полдюжины кресел и полдюжины стульев. На консоле гордо высится под стеклянным колпаком алебастровая ваза, якобы в стиле Медичи, рядом с пресловутым поставцом для ликеров. Рогроны нам прожужжали уши, что подобного ему нет во всем Провене! В амбразуре каждого окна с великолепными красными шелковыми портьерами и тюлевыми занавесами — карточный столик. Ковер — обюссоновский. Как же было Рогронам не ухватиться обеими руками за этот ковер с розетками из цветов на красном фоне — самый избитый и пошлейший из рисунков! У гостиной нежилой вид: в ней не найти ни книг, ни гравюр, ни безделушек, загромождающих обычно наши столы, — сказала г-жа Тифен, глядя на свой стол с массой модных пустячков, альбомов и преподнесенных ей красивых вещиц. — Там нет ни цветов, ни всяких новинок, постоянно сменяющих друг друга. Все сухо и холодно, как сама мадемуазель Сильвия. Бюффон прав; «Стиль — это человек», а у каждой гостиной, несомненно, есть свой стиль.
Прекрасная г-жа Тифен продолжала свое насмешливое описание. Уже по его началу можно составить себе понятие об убранстве первого этажа, который брат и сестра показали гостям; но трудно даже вообразить себе, какими нелепыми затеями соблазнил Рогронов ловкий подрядчик: тут были и двери с вычурной отделкой, и внутренние ставни с резьбой, и лепные карнизы, и веселенькая роспись на стенах, золоченые медные скобы, всевозможные звонки, бездымные камины, приспособления, предохраняющие от сырости, раскрашенные под мозаику стены коридора, какие-то необычайные оконные стекла и замки — словом, здесь были представлены в расточительном изобилии все те безвкусные и нелепые выдумки, которые так удорожают постройку и пленяют буржуа.
Никто не желал бывать на вечерах у Рогронов, все их старания оказались тщетными. За отговорками дело не стало: каждый день обещан был либо г-же Гарслан, либо г-же Галардон, либо дамам Жюльяр, либо г-же Тифен, либо супрефекту и т, п. Рогроны думали, что достаточно давать обеды — и можно составить себе общество; но их посещали лишь насмешливые юнцы и любители пообедать на чужой счет, которые найдутся в любом уголке земного шара, а влиятельные люди — к ним ни ногой. В ужасе от того, что сорок тысяч франков, потраченные на перестройку дома — нашего дорогого дома, как говорила Сильвия, — были брошены на ветер и оказались чистым убытком, она задумала наверстать их строгой экономией. Поэтому она вскоре отказалась от званых обедов, обходившихся в тридцать — сорок франков каждый, не считая вина, и не оправдавших ее надежды создать себе общество, что в провинции ничуть не легче, чем в Париже. Сильвия рассчитала кухарку и взяла для черной работы деревенскую девушку. Готовила же она сама, «из любви к искусству».
Через четырнадцать месяцев после переезда брата и сестры в Провен для них наступила одинокая и ничем не заполненная жизнь. Изгнание из салонов зажгло в сердце Сильвии бешеную злобу против Тифенов, Жюльяров, Офре, Гарсланов — словом, против всего общества Провена, которое она уже называла «шайкой» и с которым была в крайне натянутых отношениях. Ей хотелось в противовес ему создать другой кружок; но мелкая буржуазия состояла исключительно из лавочников, свободных лишь по воскресным и праздничным дням; а кроме них, были только такие люди с подмоченной репутацией, как, например, стряпчий Винэ и врач Неро, или же такие неприемлемые бонапартисты, как полковник барон Гуро, с которым, впрочем, Рогрон очень неосмотрительно сошелся вопреки предостережениям крупной буржуазии Провена. Брату и сестре ничего иного не оставалось, как сидеть по вечерам у камелька в столовой и предаваться воспоминаниям о своей лавке, о лицах покупателей и прочих столь же приятных предметах. К концу второй зимы ими овладела гнетущая скука Они совершенно не знали, как убить время в течение дня. Отправляясь спать, они говорили; «Вот и еще один день прошел!» Утром им не хотелось вставать, они долго валялись в постели, медленно одевались. Рогрон сам ежедневно брился, рассматривая в зеркале свою физиономию, в которой ему постоянно чудились болезненные изменения, он обсуждал их с сестрою; бранил служанку за то, что вода для умывания была недостаточно горяча; потом шел в сад взглянуть, распустились ли цветы; доходил до самого берега, где выстроил беседку; смотрел, не рассохлись ли двери и окна, не осел ли дом, не потрескалась ли стенная живопись, не выцвела ли краска. Вернувшись, делился с Сильвией тревогами по поводу заболевшей курицы или же упорных пятен на отсыревшей стене, а сестра создавала себе занятие, хлопотливо накрывая на стол или распекая служанку. Барометр оказался самой полезной частью обстановки: Рогрон без всякой надобности постоянно справлялся по нему о погоде, дружески похлопывая его и заявляя: «Дрянная погода!» — на что сестра отвечала: «Что ж, погода по сезону!» Всем, кто приходил к Рогрону, он расхваливал качества этого прекрасного прибора.
Часть дня занимал еще завтрак. С какой медлительностью братец и сестра пережевывали каждый кусочек! Пищеварение у них было поэтому отличное, и им не приходилось опасаться рака желудка. Кое-как они дотягивали до полудня, читая «Улей» и «Конститюсьонель». На парижскую газету они подписывались вскладчину со стряпчим Винэ и полковником. Рогрон сам относил газету полковнику, квартировавшему на площади в доме г-на Мартене, и с огромным наслаждением слушал его разглагольствования. Он все не мог взять в толк, какую же опасность представляет собой полковник Гуро. По глупости он рассказал ему об остракизме, которому «тифеновская шайка» подвергала Гуро, и передал ему все, что о нем говорили. Полковник, отменно владевший как пистолетами, так и шпагой и никого не боявшийся, бог весть как отделал «Тифеншу с ее Жюльяром», всех этих сторонников правительства, людишек из верхнего города, которые продались иноземным государствам, готовы на все ради теплого местечка, произвольно подменяют фамилии кандидатов при подсчете голосов после выборов и т, д. Около двух часов дня Рогрон отправлялся на прогулку. Он бывал счастлив, если какой-нибудь торговец окликал его с порога своей лавки: «Как дела, папаша Рогрон?» Он пускался в разговоры, расспрашивал о городских новостях, выслушивал сплетни и россказни, ходившие по Провену, и разносил их дальше. Подымался в верхний город, шел по размытой дождями дороге. Встречал порою стариков, вышедших, как и он, на прогулку. Такие встречи были для него счастливым событием. В Провене попадались люди, разочаровавшиеся в парижской жизни, скромные ученые, живущие среди своих книг. Не трудно представить себе, с каким видом Рогрон слушал заместителя судьи Дефондриля, скорее археолога, нежели юриста, когда тот говорил, обращаясь к г-ну Мартене-отцу, человеку ученому, указывая ему на долину: «Объясните мне, почему все бездельники Европы ездят в Спа, а не в Провен, хотя французской медициной установлено, что провенские воды выше качеством, богаче железом и что их лечебная сила так же несомненна, как целительные свойства наших роз?»
— Что же вы хотите? — отвечал ученый муж. — Это одна из прихотей прихотливого случая, столь же необъяснимая, как и он сам. Сто лет назад бордоское вино не пользовалось ни малейшей известностью; маршал Ришелье, одна из замечательнейших личностей прошлого века, французский Алкивиад, назначается губернатором Гюйенны: он был слабогрудым — ни для кого не тайна почему! — местное вино восстанавливает его силы, излечивает его. Бордо получает стомиллионную ренту, и маршал раздвигает бордоские границы до Ангулема, до Кагора, словом, на сорок лье в окружности. Уж не знаю, где кончаются бордоские виноградники! А маршалу даже памятника в Бордо не поставили!
— О! Если нечто подобное случится в Провене, в нынешнем ли веке, в будущих ли веках, — говорил г-н Дефондриль, — надеюсь, тут будет красоваться — на маленькой площади нижнего города или же у замка в верхнем городе — белый мраморный барельеф с изображением г-на Опуа, возродившего к жизни провенские минеральные воды!
— Сударь, возрождение Провена, по-видимому, уже невозможно, — возражал старик Мартене. — Ведь город обанкротился.
Тут Рогрон, широко открыв от удивления глаза, воскликнул:
— То есть как это?
— Провен был некогда столицей, которая в двенадцатом веке соперничала с Парижем: у графов Шампани здесь был тогда свой двор, не хуже чем у короля Ренэ в Провансе, — разъяснял ученый муж. — В те времена культура, веселье, изящество, женщины — словом, все великолепие общественной жизни не сосредотачивалось исключительно в Париже. Но города, подобно коммерческим фирмам, оправляются от краха с большим трудом: все, что осталось нам от прежнего Провена, — это аромат нашего славного прошлого, аромат наших роз, а в придачу — супрефектура.
— О, что сталось бы с Францией, сохрани она все свои столицы феодальных времен! — восклицал Дефондриль. — Разве могут супрефекты заменить поэтический, галантный и воинственный род Тибо, превративший Провен в то, чем была когда-то для Италии Феррара, для Германии — Веймар и чем ныне хотел бы стать Мюнхен?
— Неужели Провен был столицей? — удивлялся Рогрон.
— Да вы что — с неба свалились? — спрашивал археолог Дефондриль. Он стучал тростью по тротуару и объяснял:
— Разве вы не знаете, что весь верхний город построен на склепах?
— На склепах!
— Ну да, на склепах, необычайно высоких и обширных, как церковные приделы. И даже со столбами.
— Господин Дефондриль занят сейчас большим археологическим трудом, в котором хочет раскрыть тайну этих загадочных сооружений, — говорил старик Мартене, заметив, что судья оседлал своего любимого конька.
Рогрон возвращался к себе в восторге от того, что дом его стоит в долине. Для обсуждения вопроса о провенских склепах требовалось пять-шесть дней, так что на несколько вечеров холостяк и старая дева обеспечены были темами для разговоров. Рогрон постоянно получал таким образом разные сведения — то о старом Провене, то о предполагаемых браках — или же узнавал какие-нибудь старые политические новости, и все это пересказывал сестре. Сотни раз во время прогулки, порою многократно обращаясь к одному и тому же лицу, задавал он вопрос: «Ну, что нового? Ну, что слышно?» Вернувшись домой, он бросался на один из диванов в гостиной, как человек замученный усталостью, хотя утомлен бывал лишь весом собственного тела. Он возвращался к обеду и раз двадцать наведывался из гостиной на кухню, поглядывая на часы, открывая и закрывая двери. Пока брат и сестра проводили вечера в гостях, они кое-как дотягивали до того часа, когда нужно было идти спать; но с тех пор как им пришлось коротать время дома, вечера их были подобны томительному пути через пустыню. Порой соседи, возвращаясь из гостей, слышали вопли, доносившиеся из дома Рогронов, словно брат резал сестру, — то зевал изнывавший от скуки галантерейщик. Этим двум механизмам нечего было дробить своими заржавленными колесами, и они скрипели. Брат поговаривал о женитьбе, но только с отчаяния. Он чувствовал себя постаревшим, усталым. Женщины пугали его. Сильвия, поняв необходимость иметь кого-нибудь третьего в доме, вспомнила о бедной кузине;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
— А какова все же эта гостиная? — спросил г-н Мартене, чрезвычайно польщенный похвалой, которую прекрасная парижанка так ловко расточала провинции.
— Гостиная? Великолепного багрового цвета, — цвета лица мадемуазель Сильвии, когда она сердится, проиграв мизер.
— Сильво-багровый цвет, — сказал председатель суда, и это острое словцо так ч осталось в словаре Провена.
— Портьеры на окнах?.. Красные. Обивка мебели?.. Красная. Камин — красного мрамора с жилками. Канделябры и часы — красного мрамора с жилками, на аляповатых, безвкуснейших бронзовых подставках римского стиля с гирляндами и листьями стиля греческого. С каминных часов глядит на вас с таким же глупым видом, как и у самих Рогронов, добродушный толстый лев, так называемый декоративный, который еще долго будет подрывать престиж львов настоящих. Он держит лапу на большом шаре — таков уж обычай декоративных львов: точно депутаты левой, они всю жизнь держат наготове черный шар. Кто знает, может статься, это и впрямь образ из какого-нибудь мифа о конституции? Циферблат часов нелепо разукрашен. Зеркало над камином — в гипсовой раме, вульгарной и пошлой, хотя и модной. Обойщик показал всю свою гениальную изобретательность, затянув каминный экран красной тканью, — складки ее веерообразно расходятся от центральной розетки и образуют целую романтическую поэму, как бы специально созданную для Рогронов, так что те не в силах сдержать восторг и всем показывают свой экран. С потолка спускается люстра, ее тщательно обернули зеленым коленкоровым чехлом, и хорошо сделали — так по крайней мере не видно всей этой отвратительной безвкусицы: яркая бронза украшена безобразнейшими полосками полированного золота. Под люстрой — круглый чайный столик с неизбежной мраморной доской в желтых прожилках, а на нем — металлический поднос в каких-то разводах, отражающий расписные — но какие! — чашки, расставленные вокруг хрустальной сахарницы, такой необычайной, что даже наши внучки удивленно раскроют глаза, любуясь и позолоченными медными ободочками, и боками, граненными наподобие прорезного средневекового рукава, и щипцами для сахара, которые вряд ли когда-нибудь понадобятся. Бумажные обои в гостиной — под красный бархат, в виде панно, заключенных в рамки из медного багета с гигантскими пальметтами по углам. Сверх того, на каждом панно привлекает взоры еще и цветная литография в золоченой раме, отягощенной лепными фестонами, — подделка под нашу прелестную резьбу по дереву. Мебель из корневища вяза обита сукном и состоит, как полагается, из двух диванов, двух бержерок, полдюжины кресел и полдюжины стульев. На консоле гордо высится под стеклянным колпаком алебастровая ваза, якобы в стиле Медичи, рядом с пресловутым поставцом для ликеров. Рогроны нам прожужжали уши, что подобного ему нет во всем Провене! В амбразуре каждого окна с великолепными красными шелковыми портьерами и тюлевыми занавесами — карточный столик. Ковер — обюссоновский. Как же было Рогронам не ухватиться обеими руками за этот ковер с розетками из цветов на красном фоне — самый избитый и пошлейший из рисунков! У гостиной нежилой вид: в ней не найти ни книг, ни гравюр, ни безделушек, загромождающих обычно наши столы, — сказала г-жа Тифен, глядя на свой стол с массой модных пустячков, альбомов и преподнесенных ей красивых вещиц. — Там нет ни цветов, ни всяких новинок, постоянно сменяющих друг друга. Все сухо и холодно, как сама мадемуазель Сильвия. Бюффон прав; «Стиль — это человек», а у каждой гостиной, несомненно, есть свой стиль.
Прекрасная г-жа Тифен продолжала свое насмешливое описание. Уже по его началу можно составить себе понятие об убранстве первого этажа, который брат и сестра показали гостям; но трудно даже вообразить себе, какими нелепыми затеями соблазнил Рогронов ловкий подрядчик: тут были и двери с вычурной отделкой, и внутренние ставни с резьбой, и лепные карнизы, и веселенькая роспись на стенах, золоченые медные скобы, всевозможные звонки, бездымные камины, приспособления, предохраняющие от сырости, раскрашенные под мозаику стены коридора, какие-то необычайные оконные стекла и замки — словом, здесь были представлены в расточительном изобилии все те безвкусные и нелепые выдумки, которые так удорожают постройку и пленяют буржуа.
Никто не желал бывать на вечерах у Рогронов, все их старания оказались тщетными. За отговорками дело не стало: каждый день обещан был либо г-же Гарслан, либо г-же Галардон, либо дамам Жюльяр, либо г-же Тифен, либо супрефекту и т, п. Рогроны думали, что достаточно давать обеды — и можно составить себе общество; но их посещали лишь насмешливые юнцы и любители пообедать на чужой счет, которые найдутся в любом уголке земного шара, а влиятельные люди — к ним ни ногой. В ужасе от того, что сорок тысяч франков, потраченные на перестройку дома — нашего дорогого дома, как говорила Сильвия, — были брошены на ветер и оказались чистым убытком, она задумала наверстать их строгой экономией. Поэтому она вскоре отказалась от званых обедов, обходившихся в тридцать — сорок франков каждый, не считая вина, и не оправдавших ее надежды создать себе общество, что в провинции ничуть не легче, чем в Париже. Сильвия рассчитала кухарку и взяла для черной работы деревенскую девушку. Готовила же она сама, «из любви к искусству».
Через четырнадцать месяцев после переезда брата и сестры в Провен для них наступила одинокая и ничем не заполненная жизнь. Изгнание из салонов зажгло в сердце Сильвии бешеную злобу против Тифенов, Жюльяров, Офре, Гарсланов — словом, против всего общества Провена, которое она уже называла «шайкой» и с которым была в крайне натянутых отношениях. Ей хотелось в противовес ему создать другой кружок; но мелкая буржуазия состояла исключительно из лавочников, свободных лишь по воскресным и праздничным дням; а кроме них, были только такие люди с подмоченной репутацией, как, например, стряпчий Винэ и врач Неро, или же такие неприемлемые бонапартисты, как полковник барон Гуро, с которым, впрочем, Рогрон очень неосмотрительно сошелся вопреки предостережениям крупной буржуазии Провена. Брату и сестре ничего иного не оставалось, как сидеть по вечерам у камелька в столовой и предаваться воспоминаниям о своей лавке, о лицах покупателей и прочих столь же приятных предметах. К концу второй зимы ими овладела гнетущая скука Они совершенно не знали, как убить время в течение дня. Отправляясь спать, они говорили; «Вот и еще один день прошел!» Утром им не хотелось вставать, они долго валялись в постели, медленно одевались. Рогрон сам ежедневно брился, рассматривая в зеркале свою физиономию, в которой ему постоянно чудились болезненные изменения, он обсуждал их с сестрою; бранил служанку за то, что вода для умывания была недостаточно горяча; потом шел в сад взглянуть, распустились ли цветы; доходил до самого берега, где выстроил беседку; смотрел, не рассохлись ли двери и окна, не осел ли дом, не потрескалась ли стенная живопись, не выцвела ли краска. Вернувшись, делился с Сильвией тревогами по поводу заболевшей курицы или же упорных пятен на отсыревшей стене, а сестра создавала себе занятие, хлопотливо накрывая на стол или распекая служанку. Барометр оказался самой полезной частью обстановки: Рогрон без всякой надобности постоянно справлялся по нему о погоде, дружески похлопывая его и заявляя: «Дрянная погода!» — на что сестра отвечала: «Что ж, погода по сезону!» Всем, кто приходил к Рогрону, он расхваливал качества этого прекрасного прибора.
Часть дня занимал еще завтрак. С какой медлительностью братец и сестра пережевывали каждый кусочек! Пищеварение у них было поэтому отличное, и им не приходилось опасаться рака желудка. Кое-как они дотягивали до полудня, читая «Улей» и «Конститюсьонель». На парижскую газету они подписывались вскладчину со стряпчим Винэ и полковником. Рогрон сам относил газету полковнику, квартировавшему на площади в доме г-на Мартене, и с огромным наслаждением слушал его разглагольствования. Он все не мог взять в толк, какую же опасность представляет собой полковник Гуро. По глупости он рассказал ему об остракизме, которому «тифеновская шайка» подвергала Гуро, и передал ему все, что о нем говорили. Полковник, отменно владевший как пистолетами, так и шпагой и никого не боявшийся, бог весть как отделал «Тифеншу с ее Жюльяром», всех этих сторонников правительства, людишек из верхнего города, которые продались иноземным государствам, готовы на все ради теплого местечка, произвольно подменяют фамилии кандидатов при подсчете голосов после выборов и т, д. Около двух часов дня Рогрон отправлялся на прогулку. Он бывал счастлив, если какой-нибудь торговец окликал его с порога своей лавки: «Как дела, папаша Рогрон?» Он пускался в разговоры, расспрашивал о городских новостях, выслушивал сплетни и россказни, ходившие по Провену, и разносил их дальше. Подымался в верхний город, шел по размытой дождями дороге. Встречал порою стариков, вышедших, как и он, на прогулку. Такие встречи были для него счастливым событием. В Провене попадались люди, разочаровавшиеся в парижской жизни, скромные ученые, живущие среди своих книг. Не трудно представить себе, с каким видом Рогрон слушал заместителя судьи Дефондриля, скорее археолога, нежели юриста, когда тот говорил, обращаясь к г-ну Мартене-отцу, человеку ученому, указывая ему на долину: «Объясните мне, почему все бездельники Европы ездят в Спа, а не в Провен, хотя французской медициной установлено, что провенские воды выше качеством, богаче железом и что их лечебная сила так же несомненна, как целительные свойства наших роз?»
— Что же вы хотите? — отвечал ученый муж. — Это одна из прихотей прихотливого случая, столь же необъяснимая, как и он сам. Сто лет назад бордоское вино не пользовалось ни малейшей известностью; маршал Ришелье, одна из замечательнейших личностей прошлого века, французский Алкивиад, назначается губернатором Гюйенны: он был слабогрудым — ни для кого не тайна почему! — местное вино восстанавливает его силы, излечивает его. Бордо получает стомиллионную ренту, и маршал раздвигает бордоские границы до Ангулема, до Кагора, словом, на сорок лье в окружности. Уж не знаю, где кончаются бордоские виноградники! А маршалу даже памятника в Бордо не поставили!
— О! Если нечто подобное случится в Провене, в нынешнем ли веке, в будущих ли веках, — говорил г-н Дефондриль, — надеюсь, тут будет красоваться — на маленькой площади нижнего города или же у замка в верхнем городе — белый мраморный барельеф с изображением г-на Опуа, возродившего к жизни провенские минеральные воды!
— Сударь, возрождение Провена, по-видимому, уже невозможно, — возражал старик Мартене. — Ведь город обанкротился.
Тут Рогрон, широко открыв от удивления глаза, воскликнул:
— То есть как это?
— Провен был некогда столицей, которая в двенадцатом веке соперничала с Парижем: у графов Шампани здесь был тогда свой двор, не хуже чем у короля Ренэ в Провансе, — разъяснял ученый муж. — В те времена культура, веселье, изящество, женщины — словом, все великолепие общественной жизни не сосредотачивалось исключительно в Париже. Но города, подобно коммерческим фирмам, оправляются от краха с большим трудом: все, что осталось нам от прежнего Провена, — это аромат нашего славного прошлого, аромат наших роз, а в придачу — супрефектура.
— О, что сталось бы с Францией, сохрани она все свои столицы феодальных времен! — восклицал Дефондриль. — Разве могут супрефекты заменить поэтический, галантный и воинственный род Тибо, превративший Провен в то, чем была когда-то для Италии Феррара, для Германии — Веймар и чем ныне хотел бы стать Мюнхен?
— Неужели Провен был столицей? — удивлялся Рогрон.
— Да вы что — с неба свалились? — спрашивал археолог Дефондриль. Он стучал тростью по тротуару и объяснял:
— Разве вы не знаете, что весь верхний город построен на склепах?
— На склепах!
— Ну да, на склепах, необычайно высоких и обширных, как церковные приделы. И даже со столбами.
— Господин Дефондриль занят сейчас большим археологическим трудом, в котором хочет раскрыть тайну этих загадочных сооружений, — говорил старик Мартене, заметив, что судья оседлал своего любимого конька.
Рогрон возвращался к себе в восторге от того, что дом его стоит в долине. Для обсуждения вопроса о провенских склепах требовалось пять-шесть дней, так что на несколько вечеров холостяк и старая дева обеспечены были темами для разговоров. Рогрон постоянно получал таким образом разные сведения — то о старом Провене, то о предполагаемых браках — или же узнавал какие-нибудь старые политические новости, и все это пересказывал сестре. Сотни раз во время прогулки, порою многократно обращаясь к одному и тому же лицу, задавал он вопрос: «Ну, что нового? Ну, что слышно?» Вернувшись домой, он бросался на один из диванов в гостиной, как человек замученный усталостью, хотя утомлен бывал лишь весом собственного тела. Он возвращался к обеду и раз двадцать наведывался из гостиной на кухню, поглядывая на часы, открывая и закрывая двери. Пока брат и сестра проводили вечера в гостях, они кое-как дотягивали до того часа, когда нужно было идти спать; но с тех пор как им пришлось коротать время дома, вечера их были подобны томительному пути через пустыню. Порой соседи, возвращаясь из гостей, слышали вопли, доносившиеся из дома Рогронов, словно брат резал сестру, — то зевал изнывавший от скуки галантерейщик. Этим двум механизмам нечего было дробить своими заржавленными колесами, и они скрипели. Брат поговаривал о женитьбе, но только с отчаяния. Он чувствовал себя постаревшим, усталым. Женщины пугали его. Сильвия, поняв необходимость иметь кого-нибудь третьего в доме, вспомнила о бедной кузине;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18