Сульпиция, решил через год быть в это же время у церкви, чтобы проверить, явится ли он снова. Если бы Деплен действительно явился, такая периодичность посещений церкви могла бы послужить основанием для научного исследования данного случая, ибо прямого противоречия между мыслью и действием у такого человека существовать не могло. На следующий год, в тот же день и час, Бьяншон, который уже не был ассистентом Деплена, увидел, как кабриолет хирурга остановился на углу улицы Турнон и улицы Пти-Лион, как его друг вышел из кабриолета и, с иезуитской осторожностью пробираясь вдоль стен домов, направился к церкви, вошел в нее и снова отстоял обедню перед алтарем богоматери. Это был Деплен, собственной персоной! Главный хирург, в душе атеист, игрой случая — богомолец. Положение осложнялось. Упорство знаменитого ученого путало все карты. По уходе Деплена Бьяншон подошел к ризничему, прибиравшему церковную утварь, и спросил у него, был ли только что ушедший господин постоянным посетителем церкви.
— Вот уже двадцать лет, как я здесь служу, — ответил ризничий, — и все время господин Деплен приходит четыре раза в год к этой обедне; она и служится по его заказу.
«Обедня, заказанная Депленом! — подумал, уходя, Бьяншон. — Это, на свой лад, стоит тайны непорочного зачатия, а ведь одной этой тайны довольно, чтобы сделать любого врача неверующим».
Время шло. Хоть доктор Бьяншон и был другом Деплена, ему никак не удавалось найти удобный случай заговорить с ним об этой особенности его жизни. Обычно они встречались во врачебной или светской обстановке; но в ней невозможны те откровенные беседы наедине, когда друзья, грея ноги у камина и откинувшись головой на спинку кресла, поверяют друг другу свои тайны. Наконец через семь лет, после революции 1830 года, когда толпа громила архиепископскую резиденцию, когда под влиянием агитации республиканцев она уничтожала золоченые кресты, сверкавшие подобно молниям над необозримым океаном домов, когда улицей владели Неверие и Мятеж, — Бьяншон вновь подглядел, как Деплен входит в церковь св. Сульпиция. Он последовал за ним и стал с ним рядом. Друг его не выразил ни малейшего удивления, не подал ему никакого знака. Они вместе отстояли заказанную Депленом обедню.
— Не откроете ли вы мне причину вашего благочестивого маскарада, друг мой? — спросил Бьяншон у Деплена, когда они вышли из церкви. — Я трижды заставал вас здесь у обедни — вас! Вы должны раскрыть мне эту тайну, объяснить мне это явное противоречие между вашими убеждениями и вашим поведением. Вы не верите в бога — и ходите к обедне! Дорогой учитель, будьте любезны ответить.
— Я похож на многих благочестивцев, которые внешне кажутся глубоко религиозными людьми, а на самом деле столь же атеистичны, как вы и я.
И Деплен разразился потоком острот, издеваясь над некоторыми политическими деятелями, наиболее известный из которых представляет собой новейшее издание мольеровского Тартюфа.
— Я спрашиваю вас не об этом, — сказал Бьяншон. — Я хочу знать, зачем вы пришли сюда и зачем заказали эту обедню.
— Ладно, милый Друг, — сказал Деплен. — Я на краю могилы и могу рассказать вам теперь, как я начинал свою жизнь.
Бьяншон и великий человек находились в эту минуту на улице Четырех ветров — чуть ли не самой отвратительной парижской улице. Деплен указал Бьяншону на седьмой этаж одного из тех домов, похожих на обелиск, в которые попадаешь по длинному переходу, ведущему от калитки до винтовой лестницы; она обычно скупо освещается глухими оконцами, которые действительно глухи… к проклятьям спотыкающихся жильцов. Этот дом был зеленоватого цвета; в первом его этаже жил торговец мебелью; в остальных этажах, казалось, ютились все разновидности нужды. Подняв энергичным движением руку, Деплен сказал Бьяншону:
— Я прожил два года там, наверху.
— Знаю. Там жил и д'Артез. Я бывал там почти ежедневно в своей ранней молодости. Мы прозвали эту мансарду «банка, где настаиваются гении». Что же дальше?
— Прослушанная нами обедня связана с некоторыми событиями из моей жизни. Они относятся к тому времени, когда я проживал в той мансарде, в которой, по вашим словам, жил д'Артез, — вон там, где стоит горшок с цветами, а над ними развешано белье. Я начинал мою парижскую жизнь в таких трудных условиях, дорогой Бьяншон, что могу претендовать на пальму первенства в смысле тяжести тех страданий, которые заставил меня вынести Париж. Я испытал все: голод, жажду, отсутствие денег, отсутствие платья, обуви, белья — словом, самую жестокую нужду. В этой «банке для настойки гениев» я дышал на свои пальцы, окоченевшие от холода, и мне хотелось бы снова заглянуть туда вместе с вами. Выдалась одна такая зима, когда я работал и видел поднимающийся над моей головой пар, различал собственное дыхание, вроде того пара, который валит в морозные дни от лошадей. Не знаю, в чем находишь себе опору для борьбы с такой жизнью. Я был один, без чьей-либо поддержки, не имел ни одного су на покупку книг и на оплату моего медицинского образования. Друзей у меня не было из-за моего вспыльчивого, подозрительного, беспокойного характера. Никто не хотел понять, что моя раздражительность объясняется жизненными трудностями и непомерной работой: ведь я находился на самом дне социальной жизни, а хотел выбиться на ее поверхность. Тем не менее — могу вам это сказать, так как мне нег нужды притворяться перед вами, — я сохранил в своей душе те добрые чувства и ту отзывчивость, которые всегда будут отличать сильных людей, умеющих взобраться на любую вершину, хотя бы до этого им и пришлось проблуждать немалое время, увязая в болотах нужды. Мне нечего было ждать ни от своих родных, ни от родного города сверх того скудного пособия, которое я получал. Достаточно вам сказать, что в ту пору я покупал себе на завтрак у булочника на улице Пти-Лион черствый хлебец (он был дешевле свежих) и размачивал его в молоке: таким образом, утренний завтрак обходился мне всего в два су. Обедал я через день в одном пансионе, где обед стоил шестнадцать су. Таким образом, я тратил всего десять су в день. Вы понимаете не хуже меня, много ли я мог уделять внимания платью и обуви. Не знаю, сравнимо ли огорчение, которое впоследствии случалось нам испытывать при виде предательских поступков того или другого коллеги, сравнимо ли это огорчение с тем горем, которое мы с вами испытывали, когда замечали лукавую усмешку разорвавшегося башмака или когда слышали треск сюртука, лопнувшего под мышкой. Я пил только воду и питал высокое уважение к парижским кафе. Кафе Цоппи казалось мне чем-то вроде земли обетованной, доступной лишь Лукуллам Латинского квартала. «Ужели когда-нибудь и я смогу выпить там чашку кофе со сливками и сыграть партию в домино?» — думал я. То неистовство, которое вызывала во мне нужда, я переносил на свою работу. Я старался приобрести как можно больше твердых знаний, чтобы возможно больше повысить свою ценность и заслужить таким образом место, которое хотел завоевать. Я потреблял больше бутылок масла, чем ломтей хлеба: лампа, светившая мне в часы упорной ночной работы, обходилась дороже, чем пропитание. Это был поединок — долгий, ожесточенный, безотрадный. Ни в ком я не возбуждал сочувствия. Ведь чтобы иметь друзей, нужно поддерживать знакомство с молодыми людьми, нужно иметь несколько су, на которые ты мог бы пображничать, нужно ходить с ними туда, куда ходят студенты. У меня же не было ничего! А никто в Париже не представляет себе, что значит ничего. Когда приходилось рассказывать другим, в какой нужде я живу, я чувствовал, что нервная судорога сжимает мне горло, что к нему подкатывается тот комок, о котором говорят нам наши больные. Мне случалось потом встречать людей, родившихся в богатой семье, никогда ни в чем не нуждавшихся, не знавших этой задачи на тройное правило; молодой человек так относится к преступлению, как пятифранковая монета относится к иксу. Эти богатые болваны говорили мне: «А зачем вы влезли в долги? А зачем обременяли себя тяжкими обязательствами?»
Они напоминают мне ту принцессу, которая, услышав, что народ умирает с голода, спросила, почему не покупает он сдобных булочек. Хотел бы я посмотреть на кого-нибудь из этих богачей, которые жалуются, что я беру с них слишком дорого за операцию, — хотел бы посмотреть на него, окажись он один-одинешенек в Париже, без единого гроша, без друзей, без кредита и располагая лишь головой да руками, чтобы заработать себе на хлеб! Что бы он делал? Куда бы пошел искать себе пропитание? Вам случалось видеть меня озлобленным и безжалостным, Бьяншон: я мстил за свои юношеские страдания той бесчувственности, тому эгоизму, которые на каждом шагу встречаются мне в высшем обществе; я вспоминал о том, сколько преград на моем пути к славе пытались создать ненависть, зависть, клевета. В Париже, когда некоторые люди видят, что вы вот-вот готовы сесть в седло, иной начинает тащить вас за полу, а тот отстегивает подпругу, чтобы вы упали и разбили себе голову; третий сбивает подковы с ног вашей лошади, четвертый крадет у вас хлыст; самый честный — тот, кто приближается к вам с пистолетом в руке, чтобы выстрелить в вас в упор. У вас есть талант, мое дитя, и вы скоро узнаете, какую страшную, непрестанную борьбу ведет посредственность с теми, кто ее превосходит. Проиграете ли вы вечером двадцать пять луидоров — на следующий день вас обвинят в том, что вы игрок, и лучшие ваши друзья будут рассказывать, что вы проиграли двадцать пять тысяч франков. Заболит ли у вас голова, скажут, что вы начинаете сходить с ума. Вырвалось ли у вас какое-нибудь резкое слово — и вот уже вы человек, с которым никто не может ужиться. Если в борьбе с этой армией пигмеев проявите и силу и решительность, ваши лучшие друзья завопят, что вы не терпите никого рядом с собою, что вы хотите господствовать, повелевать. Словом, ваши достоинства обратятся в недостатки, в пороки, и ваши благодеяния станут преступлениями. Удалось ли вам спасти кого-нибудь — скажут, что вы его убили; хотя больной вернулся к нормальной жизни — скажут, что это искусственно вызванное вами временное улучшение, за которое ему придется расплатиться в будущем: если он не умер сейчас, он умрет потом. Споткнетесь — скажут: «Упал». Изобретете что-нибудь и попробуете отстоять свои права — прослывете человеком крайне несговорчивым да еще и расчетливым хитрецом, который не дает выдвинуться молодым силам. Таким образом, друг мой, если я не верю в бога, я еще менее верю в человека. Ведь вы знаете, что во мне живет Деплен, совершенно непохожий на того Деплена, о котором говорят столько дурного. Но не будем копаться в такой грязи. Итак, я жил в этом доме, работал, готовясь к первому экзамену, и сидел без гроша. Знаете, я дошел до той крайности, когда человек решает: «Пойду в солдаты!» У меня оставалась одна надежда: я должен был получить из того города, откуда был родом, чемодан с бельем — подарок старых провинциальных теток, которые, не имея понятия о парижской жизни, уверенные в том, что на тридцать франков в месяц их племянник питается рябчиками, заботятся о его рубашках. Чемодан прибыл в мое отсутствие — я был в университете; оказалось, что за провоз его следует уплатить сорок франков.
Привратник — немец-сапожник, ютившийся в каморке под лестницей, уплатил эти сорок франков и оставил чемодан у себя. Долго бродил я по улице Фоссе-Сен-Жермен-де-Пре и по улице Медицинского факультета, ломая себе голову над тем, как бы мне выручить мой чемодан, не уплатив предварительно сорока франков, — понятно, я уплатил бы их, продав белье. Моя несообразительность показала мне, что единственное мое призвание — хирургия. Друг мой, души с тонкой организацией, сильные, когда им приходится действовать в более высокой сфере, лишены той способности к житейским интригам, той находчивости, той оборотливости, которые свойственны более мелким людям; случай — вот добрый гений этих душ; они не ищут — они находят.
Я вернулся домой поздно вечером; в это же время вернулся и мой сосед — водонос родом из Сен-Флура, по имени Буржа Мы были знакомы с ним настолько, насколько могут считаться знакомыми два жильца, комнаты которых расположены рядом: каждый из них слышит, как его сосед спит, кашляет, одевается, — и в конце концов они привыкают друг к другу Сосед сообщил, что хозяин дома выселяет меня за то, что я трижды просрочил платеж за комнату; завтра мне предстояло убраться вон Оказалось, что хозяин выселяет еще и моего соседа, из-за его ремесла Я провел самую мучительную ночь в своей жизни «Где достать носильщика, чтобы вынести мой скудный домашний скарб, мои книги? Из каких денег заплатить носильщику и привратнику? Куда идти?» Обливаясь слезами, я все снова и снова задавал себе эти неразрешимые вопросы, как безумцы твердят одни и те же пришедшие им в голову слова. Наконец я уснул. У нужды есть союзник: божественный сон, полный радужных сновидений На следующее утро, когда я закусывал размоченным в молоке хлебцем, в комнату мою вошел Буржа — Господин студент, — сказал он мне с сильным овернским акцентом, — я бедный человек, подкидыш, вырос в Сен-Флурском приюте, не знал ни отца, ни матери при моих достатках жениться мне нельзя У вас тоже не больно много родных, да и добром вы не богаты. Вот что я вам скажу: у меня стоит внизу ручная тележка, я взял ее напрокат по два су за час; все наши пожитки на ней уместятся. Хотите, поищем себе жилье вместе, коли уж нас отсюда выгнали Да ведь и здесь не рай земной — Знаю, мой добрый Буржа, — сказал я, — но вот в чем затруднение: у меня внизу чемодан, в котором лежит на сто экю белья; я мог бы уплатить из этих денег и за комнату и свой долг привратнику, но в кармане у меня нет и пяти франков — Ладно! У меня найдется несколько монеток, — ответил Буржа, весело показывая мне старый, засаленный кожаный кошелек. — Оставьте ваше белье себе Буржа заплатил за мою комнату, за свою и отдал привратнику его сорок франков Затем он взвалил нашу мебель и чемодан с моим бельем на тележку и покатил ее по улицам, останавливаясь у тех домов, где были вывешены объявления о сдаче комнат внаем. Я входил в каждый такой дом и осматривал сдаваемое помещение. Наступил полдень, а мы все еще скитались по Латинскому кварталу в тщетных поисках жилья. Цена — вот в чем было препятствие. Буржа предложил мне перекусить в винной лавочке; тележку мы оставили у двери К вечеру, на улице Роган, у Коммерческого проезда, я нашел на самом верху одного дома, под крышей, две комнаты, отделенные друг от друга площадкой лестницы. Мы сняли их; пришлось на брата по шестидесяти франков квартирной платы в год. Теперь у меня и у моего скромного друга было пристанище. Обедали мы вместе. Буржа зарабатывал до пятидесяти су в день. У него было около ста экю. Он рассчитывал вскоре осуществить свою заветную мечту: купить себе бочку и лошадь. С лукаво-проницательным добродушием, воспоминание о котором доныне трогает мое сердце, он выведал все мои секреты и, узнав, в каком положении я нахожусь, отказался на время от мечты всей своей жизни. Буржа двадцать два года носил воду — и он принес в жертву свои сто экю ради моего будущего.
Тут Деплен с силой сжал руку Бьяншона. — Он дал мне те деньги, которые мне были необходимы, чтобы подготовиться к экзаменам! Друг мой, этот человек понял, что у меня есть назначение в жизни, что нужды моего ума важнее его нужд. Он заботился обо мне, он называл меня «сынок», он давал мне взаймы деньги на покупку книг, а иногда он приходил тихонько посмотреть, как я работаю; наконец он с материнской заботливостью дал мне возможность заменить здоровой и обильной пищей ту скудную и недоброкачественную пищу, на которую я был обречен. Буржа было лет сорок; у него было лицо средневекового горожанина, выпуклый лоб, — художник мог бы писать с него Ликурга. Бедняга не знал, на кого ему излить запас нежности, накопившейся в его сердце. Единственным существом в жизни, которое было к нему привязано, являлся его пудель, незадолго до того умерший, и Буржа беспрестанно говорил со мной о своем пуделе, спрашивал у меня, как я думаю, не согласится ли церковь служить по нему заупокойные обедни. Этот пудель, по его словам, был настоящий христианин: в течение двенадцати лет он ходил с Буржа в церковь, ни разу не залаял, слушал орган тишком-молчком и сидел рядом со своим хозяином с таким видом, будто и сам молился вместе с ним. Этот человек понял мое одиночество, мои страдания, — и он сосредоточил на мне всю силу привязанности, на которую был способен. Он стал для меня самой заботливой матерью, самым бережно-деликатным благодетелем; словом, это был идеал добродетели — человек, находящий удовлетворение в том добром деле, которое он творит. Когда я встречался с Буржа на улице, он бросал мне понимающий взгляд, исполненный непостижимого благородства;
1 2 3
— Вот уже двадцать лет, как я здесь служу, — ответил ризничий, — и все время господин Деплен приходит четыре раза в год к этой обедне; она и служится по его заказу.
«Обедня, заказанная Депленом! — подумал, уходя, Бьяншон. — Это, на свой лад, стоит тайны непорочного зачатия, а ведь одной этой тайны довольно, чтобы сделать любого врача неверующим».
Время шло. Хоть доктор Бьяншон и был другом Деплена, ему никак не удавалось найти удобный случай заговорить с ним об этой особенности его жизни. Обычно они встречались во врачебной или светской обстановке; но в ней невозможны те откровенные беседы наедине, когда друзья, грея ноги у камина и откинувшись головой на спинку кресла, поверяют друг другу свои тайны. Наконец через семь лет, после революции 1830 года, когда толпа громила архиепископскую резиденцию, когда под влиянием агитации республиканцев она уничтожала золоченые кресты, сверкавшие подобно молниям над необозримым океаном домов, когда улицей владели Неверие и Мятеж, — Бьяншон вновь подглядел, как Деплен входит в церковь св. Сульпиция. Он последовал за ним и стал с ним рядом. Друг его не выразил ни малейшего удивления, не подал ему никакого знака. Они вместе отстояли заказанную Депленом обедню.
— Не откроете ли вы мне причину вашего благочестивого маскарада, друг мой? — спросил Бьяншон у Деплена, когда они вышли из церкви. — Я трижды заставал вас здесь у обедни — вас! Вы должны раскрыть мне эту тайну, объяснить мне это явное противоречие между вашими убеждениями и вашим поведением. Вы не верите в бога — и ходите к обедне! Дорогой учитель, будьте любезны ответить.
— Я похож на многих благочестивцев, которые внешне кажутся глубоко религиозными людьми, а на самом деле столь же атеистичны, как вы и я.
И Деплен разразился потоком острот, издеваясь над некоторыми политическими деятелями, наиболее известный из которых представляет собой новейшее издание мольеровского Тартюфа.
— Я спрашиваю вас не об этом, — сказал Бьяншон. — Я хочу знать, зачем вы пришли сюда и зачем заказали эту обедню.
— Ладно, милый Друг, — сказал Деплен. — Я на краю могилы и могу рассказать вам теперь, как я начинал свою жизнь.
Бьяншон и великий человек находились в эту минуту на улице Четырех ветров — чуть ли не самой отвратительной парижской улице. Деплен указал Бьяншону на седьмой этаж одного из тех домов, похожих на обелиск, в которые попадаешь по длинному переходу, ведущему от калитки до винтовой лестницы; она обычно скупо освещается глухими оконцами, которые действительно глухи… к проклятьям спотыкающихся жильцов. Этот дом был зеленоватого цвета; в первом его этаже жил торговец мебелью; в остальных этажах, казалось, ютились все разновидности нужды. Подняв энергичным движением руку, Деплен сказал Бьяншону:
— Я прожил два года там, наверху.
— Знаю. Там жил и д'Артез. Я бывал там почти ежедневно в своей ранней молодости. Мы прозвали эту мансарду «банка, где настаиваются гении». Что же дальше?
— Прослушанная нами обедня связана с некоторыми событиями из моей жизни. Они относятся к тому времени, когда я проживал в той мансарде, в которой, по вашим словам, жил д'Артез, — вон там, где стоит горшок с цветами, а над ними развешано белье. Я начинал мою парижскую жизнь в таких трудных условиях, дорогой Бьяншон, что могу претендовать на пальму первенства в смысле тяжести тех страданий, которые заставил меня вынести Париж. Я испытал все: голод, жажду, отсутствие денег, отсутствие платья, обуви, белья — словом, самую жестокую нужду. В этой «банке для настойки гениев» я дышал на свои пальцы, окоченевшие от холода, и мне хотелось бы снова заглянуть туда вместе с вами. Выдалась одна такая зима, когда я работал и видел поднимающийся над моей головой пар, различал собственное дыхание, вроде того пара, который валит в морозные дни от лошадей. Не знаю, в чем находишь себе опору для борьбы с такой жизнью. Я был один, без чьей-либо поддержки, не имел ни одного су на покупку книг и на оплату моего медицинского образования. Друзей у меня не было из-за моего вспыльчивого, подозрительного, беспокойного характера. Никто не хотел понять, что моя раздражительность объясняется жизненными трудностями и непомерной работой: ведь я находился на самом дне социальной жизни, а хотел выбиться на ее поверхность. Тем не менее — могу вам это сказать, так как мне нег нужды притворяться перед вами, — я сохранил в своей душе те добрые чувства и ту отзывчивость, которые всегда будут отличать сильных людей, умеющих взобраться на любую вершину, хотя бы до этого им и пришлось проблуждать немалое время, увязая в болотах нужды. Мне нечего было ждать ни от своих родных, ни от родного города сверх того скудного пособия, которое я получал. Достаточно вам сказать, что в ту пору я покупал себе на завтрак у булочника на улице Пти-Лион черствый хлебец (он был дешевле свежих) и размачивал его в молоке: таким образом, утренний завтрак обходился мне всего в два су. Обедал я через день в одном пансионе, где обед стоил шестнадцать су. Таким образом, я тратил всего десять су в день. Вы понимаете не хуже меня, много ли я мог уделять внимания платью и обуви. Не знаю, сравнимо ли огорчение, которое впоследствии случалось нам испытывать при виде предательских поступков того или другого коллеги, сравнимо ли это огорчение с тем горем, которое мы с вами испытывали, когда замечали лукавую усмешку разорвавшегося башмака или когда слышали треск сюртука, лопнувшего под мышкой. Я пил только воду и питал высокое уважение к парижским кафе. Кафе Цоппи казалось мне чем-то вроде земли обетованной, доступной лишь Лукуллам Латинского квартала. «Ужели когда-нибудь и я смогу выпить там чашку кофе со сливками и сыграть партию в домино?» — думал я. То неистовство, которое вызывала во мне нужда, я переносил на свою работу. Я старался приобрести как можно больше твердых знаний, чтобы возможно больше повысить свою ценность и заслужить таким образом место, которое хотел завоевать. Я потреблял больше бутылок масла, чем ломтей хлеба: лампа, светившая мне в часы упорной ночной работы, обходилась дороже, чем пропитание. Это был поединок — долгий, ожесточенный, безотрадный. Ни в ком я не возбуждал сочувствия. Ведь чтобы иметь друзей, нужно поддерживать знакомство с молодыми людьми, нужно иметь несколько су, на которые ты мог бы пображничать, нужно ходить с ними туда, куда ходят студенты. У меня же не было ничего! А никто в Париже не представляет себе, что значит ничего. Когда приходилось рассказывать другим, в какой нужде я живу, я чувствовал, что нервная судорога сжимает мне горло, что к нему подкатывается тот комок, о котором говорят нам наши больные. Мне случалось потом встречать людей, родившихся в богатой семье, никогда ни в чем не нуждавшихся, не знавших этой задачи на тройное правило; молодой человек так относится к преступлению, как пятифранковая монета относится к иксу. Эти богатые болваны говорили мне: «А зачем вы влезли в долги? А зачем обременяли себя тяжкими обязательствами?»
Они напоминают мне ту принцессу, которая, услышав, что народ умирает с голода, спросила, почему не покупает он сдобных булочек. Хотел бы я посмотреть на кого-нибудь из этих богачей, которые жалуются, что я беру с них слишком дорого за операцию, — хотел бы посмотреть на него, окажись он один-одинешенек в Париже, без единого гроша, без друзей, без кредита и располагая лишь головой да руками, чтобы заработать себе на хлеб! Что бы он делал? Куда бы пошел искать себе пропитание? Вам случалось видеть меня озлобленным и безжалостным, Бьяншон: я мстил за свои юношеские страдания той бесчувственности, тому эгоизму, которые на каждом шагу встречаются мне в высшем обществе; я вспоминал о том, сколько преград на моем пути к славе пытались создать ненависть, зависть, клевета. В Париже, когда некоторые люди видят, что вы вот-вот готовы сесть в седло, иной начинает тащить вас за полу, а тот отстегивает подпругу, чтобы вы упали и разбили себе голову; третий сбивает подковы с ног вашей лошади, четвертый крадет у вас хлыст; самый честный — тот, кто приближается к вам с пистолетом в руке, чтобы выстрелить в вас в упор. У вас есть талант, мое дитя, и вы скоро узнаете, какую страшную, непрестанную борьбу ведет посредственность с теми, кто ее превосходит. Проиграете ли вы вечером двадцать пять луидоров — на следующий день вас обвинят в том, что вы игрок, и лучшие ваши друзья будут рассказывать, что вы проиграли двадцать пять тысяч франков. Заболит ли у вас голова, скажут, что вы начинаете сходить с ума. Вырвалось ли у вас какое-нибудь резкое слово — и вот уже вы человек, с которым никто не может ужиться. Если в борьбе с этой армией пигмеев проявите и силу и решительность, ваши лучшие друзья завопят, что вы не терпите никого рядом с собою, что вы хотите господствовать, повелевать. Словом, ваши достоинства обратятся в недостатки, в пороки, и ваши благодеяния станут преступлениями. Удалось ли вам спасти кого-нибудь — скажут, что вы его убили; хотя больной вернулся к нормальной жизни — скажут, что это искусственно вызванное вами временное улучшение, за которое ему придется расплатиться в будущем: если он не умер сейчас, он умрет потом. Споткнетесь — скажут: «Упал». Изобретете что-нибудь и попробуете отстоять свои права — прослывете человеком крайне несговорчивым да еще и расчетливым хитрецом, который не дает выдвинуться молодым силам. Таким образом, друг мой, если я не верю в бога, я еще менее верю в человека. Ведь вы знаете, что во мне живет Деплен, совершенно непохожий на того Деплена, о котором говорят столько дурного. Но не будем копаться в такой грязи. Итак, я жил в этом доме, работал, готовясь к первому экзамену, и сидел без гроша. Знаете, я дошел до той крайности, когда человек решает: «Пойду в солдаты!» У меня оставалась одна надежда: я должен был получить из того города, откуда был родом, чемодан с бельем — подарок старых провинциальных теток, которые, не имея понятия о парижской жизни, уверенные в том, что на тридцать франков в месяц их племянник питается рябчиками, заботятся о его рубашках. Чемодан прибыл в мое отсутствие — я был в университете; оказалось, что за провоз его следует уплатить сорок франков.
Привратник — немец-сапожник, ютившийся в каморке под лестницей, уплатил эти сорок франков и оставил чемодан у себя. Долго бродил я по улице Фоссе-Сен-Жермен-де-Пре и по улице Медицинского факультета, ломая себе голову над тем, как бы мне выручить мой чемодан, не уплатив предварительно сорока франков, — понятно, я уплатил бы их, продав белье. Моя несообразительность показала мне, что единственное мое призвание — хирургия. Друг мой, души с тонкой организацией, сильные, когда им приходится действовать в более высокой сфере, лишены той способности к житейским интригам, той находчивости, той оборотливости, которые свойственны более мелким людям; случай — вот добрый гений этих душ; они не ищут — они находят.
Я вернулся домой поздно вечером; в это же время вернулся и мой сосед — водонос родом из Сен-Флура, по имени Буржа Мы были знакомы с ним настолько, насколько могут считаться знакомыми два жильца, комнаты которых расположены рядом: каждый из них слышит, как его сосед спит, кашляет, одевается, — и в конце концов они привыкают друг к другу Сосед сообщил, что хозяин дома выселяет меня за то, что я трижды просрочил платеж за комнату; завтра мне предстояло убраться вон Оказалось, что хозяин выселяет еще и моего соседа, из-за его ремесла Я провел самую мучительную ночь в своей жизни «Где достать носильщика, чтобы вынести мой скудный домашний скарб, мои книги? Из каких денег заплатить носильщику и привратнику? Куда идти?» Обливаясь слезами, я все снова и снова задавал себе эти неразрешимые вопросы, как безумцы твердят одни и те же пришедшие им в голову слова. Наконец я уснул. У нужды есть союзник: божественный сон, полный радужных сновидений На следующее утро, когда я закусывал размоченным в молоке хлебцем, в комнату мою вошел Буржа — Господин студент, — сказал он мне с сильным овернским акцентом, — я бедный человек, подкидыш, вырос в Сен-Флурском приюте, не знал ни отца, ни матери при моих достатках жениться мне нельзя У вас тоже не больно много родных, да и добром вы не богаты. Вот что я вам скажу: у меня стоит внизу ручная тележка, я взял ее напрокат по два су за час; все наши пожитки на ней уместятся. Хотите, поищем себе жилье вместе, коли уж нас отсюда выгнали Да ведь и здесь не рай земной — Знаю, мой добрый Буржа, — сказал я, — но вот в чем затруднение: у меня внизу чемодан, в котором лежит на сто экю белья; я мог бы уплатить из этих денег и за комнату и свой долг привратнику, но в кармане у меня нет и пяти франков — Ладно! У меня найдется несколько монеток, — ответил Буржа, весело показывая мне старый, засаленный кожаный кошелек. — Оставьте ваше белье себе Буржа заплатил за мою комнату, за свою и отдал привратнику его сорок франков Затем он взвалил нашу мебель и чемодан с моим бельем на тележку и покатил ее по улицам, останавливаясь у тех домов, где были вывешены объявления о сдаче комнат внаем. Я входил в каждый такой дом и осматривал сдаваемое помещение. Наступил полдень, а мы все еще скитались по Латинскому кварталу в тщетных поисках жилья. Цена — вот в чем было препятствие. Буржа предложил мне перекусить в винной лавочке; тележку мы оставили у двери К вечеру, на улице Роган, у Коммерческого проезда, я нашел на самом верху одного дома, под крышей, две комнаты, отделенные друг от друга площадкой лестницы. Мы сняли их; пришлось на брата по шестидесяти франков квартирной платы в год. Теперь у меня и у моего скромного друга было пристанище. Обедали мы вместе. Буржа зарабатывал до пятидесяти су в день. У него было около ста экю. Он рассчитывал вскоре осуществить свою заветную мечту: купить себе бочку и лошадь. С лукаво-проницательным добродушием, воспоминание о котором доныне трогает мое сердце, он выведал все мои секреты и, узнав, в каком положении я нахожусь, отказался на время от мечты всей своей жизни. Буржа двадцать два года носил воду — и он принес в жертву свои сто экю ради моего будущего.
Тут Деплен с силой сжал руку Бьяншона. — Он дал мне те деньги, которые мне были необходимы, чтобы подготовиться к экзаменам! Друг мой, этот человек понял, что у меня есть назначение в жизни, что нужды моего ума важнее его нужд. Он заботился обо мне, он называл меня «сынок», он давал мне взаймы деньги на покупку книг, а иногда он приходил тихонько посмотреть, как я работаю; наконец он с материнской заботливостью дал мне возможность заменить здоровой и обильной пищей ту скудную и недоброкачественную пищу, на которую я был обречен. Буржа было лет сорок; у него было лицо средневекового горожанина, выпуклый лоб, — художник мог бы писать с него Ликурга. Бедняга не знал, на кого ему излить запас нежности, накопившейся в его сердце. Единственным существом в жизни, которое было к нему привязано, являлся его пудель, незадолго до того умерший, и Буржа беспрестанно говорил со мной о своем пуделе, спрашивал у меня, как я думаю, не согласится ли церковь служить по нему заупокойные обедни. Этот пудель, по его словам, был настоящий христианин: в течение двенадцати лет он ходил с Буржа в церковь, ни разу не залаял, слушал орган тишком-молчком и сидел рядом со своим хозяином с таким видом, будто и сам молился вместе с ним. Этот человек понял мое одиночество, мои страдания, — и он сосредоточил на мне всю силу привязанности, на которую был способен. Он стал для меня самой заботливой матерью, самым бережно-деликатным благодетелем; словом, это был идеал добродетели — человек, находящий удовлетворение в том добром деле, которое он творит. Когда я встречался с Буржа на улице, он бросал мне понимающий взгляд, исполненный непостижимого благородства;
1 2 3