Помимо того, мне понадобятся по крайней мере сутки, чтобы набросать какое-нибудь горькое размышление, ибо я умею писать лишь о том, что живо чувствую…
– Мне было бы приятно, если б вы у меня попросили две недели, – любезно сказала г-жа де ла Бодрэ, протягивая свой альбом, – тогда вы остались бы у меня подольше.
На другой день в замке Анзи гости в пять часов утра уже были на ногах. Ла Бодрэ устроил для парижан охоту; не столько ради их удовольствия, сколько из тщеславия собственника, ему очень хотелось заставить гостей пошагать по его лесам и проехаться по двенадцати сотням гектаров полей, которые он мечтал возделать, – предприятие это требовало нескольких сотен тысяч франков, зато могло принести с земель Анзи от тридцати до шестидесяти тысяч франков дохода.
– Знаете, почему прокурор не пожелал поехать с нами на охоту? – спросил Гатьен Буаруж у г-на Гравье.
– Да ведь он нам сказал, что сегодня у него присутствие, заседает суд исправительной полиции, – ответил податной инспектор.
– А вы и поверили? – вскричал Гатьен. – Так послушайте, что мне сказал отец: «Господин Леба приедет к вам с опозданием, потому что господин де Кланьи попросил его вести заседание».
– Вот тебе раз! – пробормотал, изменившись в лице, Гравье. – А господин де ла Бодрэ уезжает в Шарите!
– Вам-то что за дело до этого? – спросил Орас Бьяншон Гатьена.
– Орас прав, – сказал Лусто. – Не понимаю, как это вы столько занимаетесь друг другом, вы тратите время на переливание из пустого в порожнее.
Бьяншон взглянул на Этьена Лусто, как бы желая напомнить ему, что фельетонные колкости и остроты мелкой газетки непонятны в Сансере. Между тем все подошли к чаще кустарника, и г-н Гравье предоставил обоим знаменитостям и Гатьену углубиться в нее, спустившись с пригорка под предводительством лесничего.
– Подождем же финансиста, – сказал Бьяншон, когда охотники вышли на поляну.
– Эх вы! Хоть в медицине вы и великий человек, зато в провинциальных делах – невежда. Вы ждете господина Гравье?.. А он, несмотря на свой кругленький животик, бегает, как заяц, и сейчас уже минутах в двадцати от Анзи (Гатьен вынул часы). Так и есть! Он поспеет как раз вовремя.
– Куда?..
– В замок, к завтраку, – ответил Гатьен. – Вы думаете, я был бы спокоен, если б госпожа де ла Бодрэ осталась наедине с господином де Кланьи? А теперь их двое, они последят друг за другом, и Дина будет под надежной охраной.
– Вот как, значит, госпожа де ла Бодрэ еще не сделала выбора? – спросил Лусто.
– Так думает мама, а я боюсь, что господин де Кланьи уже приворожил госпожу де ла Бодрэ; ведь если ему удалось убедить ее, что звание депутата сулит ему некоторые надежды на мантию хранителя печати, то он, конечно, может выдать и свою землистую физиономию, свирепые глаза, всклоченную гриву, голос осипшего вахтера, худобу нищего поэта за прелести Адониса. Раз уж Дина вообразила господина де Кланьи хранителем печати, то может вообразить его и красавцем мужчиной. Красноречие дает большие преимущества. К тому же госпожа де ла Бодрэ полна честолюбия, Сансер ей не нравится, она мечтает о блеске Парижа.
– Но вам-то что до этого? – заметил Лусто. – Пусть себе любит прокурора… А, понятно! Вам кажется, что долго любить его она не станет, и вы надеетесь занять его место!
– Вы, друзья мои, ежедневно видите в Париже столько красивых женщин, сколько дней в году, – сказал Гатьен. – А в Сансере их не насчитаешь и шести; и то из этих шести пять полны нелепых претензий на добродетель, а самая красивая из них своими презрительными взглядами держит вас на таком громадном расстоянии, точно она принцесса крови; стало быть, двадцатидвухлетнему молодому человеку очень даже простительно стараться разгадать тайны этой женщины, потому что тогда ей придется оказывать ему внимание.
– Это называется здесь «вниманием», – сказал, улыбаясь, журналист.
– Думаю, что у госпожи де ла Бодрэ достаточно вкуса и она не удостоит благосклонностью эту гадкую обезьяну, – заметил Орас Бьяншон.
– О Орас, мудрый истолкователь человеческой природы! – воскликнул журналист. – Давайте устроим этому прокурору волчью западню, – мы окажем услугу нашему другу Гатьену и сами вволю нахохочемся. Не люблю прокуроров.
– У тебя верное предчувствие твоей судьбы, – сказал Орас. – Но как это сделать?
– А вот как: расскажем после обеда две-три истории о женщинах, застигнутых мужьями, убитых и замученных до смерти при ужасающих обстоятельствах. И посмотрим, какую мину состроят тогда госпожа де ла Бодрэ и господин де Кланьи.
– Недурно придумано, – сказал Бьяншон. – Трудно допустить, чтобы ни один из них не выдал себя каким-нибудь жестом или замечанием.
– Я знаю, – обращаясь к Гатьену, продолжал журналист, – издателя одной газеты, который, с целью избежать печальной участи, допускает только такие рассказы, где любовников сжигают, рубят, колют, крошат, рассекают на куски; где женщин пекут, жарят, варят; он показывает эти ужасные рассказы жене в надежде, что она останется ему верна из страха – на худой конец, сей скромный муж был бы рад и этому! «Вот видишь, душенька, к чему приводит малейший грешок», – говорит он ей, передавая своими словами речи Арнольфа к Агнессе.25
– Госпожа де ла Бодрэ совершенно невинна, молодой человек просто заблуждается, – сказал Бьяншон. – Госпожа Пьедефер кажется мне слишком набожной, чтобы приглашать в замок Анзи любовника дочери. Госпоже де ла Бодрэ пришлось бы обманывать мать, мужа, свою горничную, горничную матери – тут, того и гляди, попадешься впросак.
– К тому же и муж не простак, – рассмеялся Гатьен, радуясь, что вышло складно.
– Мы припомним две-три такие истории, что Дина затрепещет, – сказал Лусто. – Но, молодой человек, и ты, Бьяншон, я требую от вас строгой выдержки: покажите себя дипломатами, будьте естественны и непринужденны, следите, не подавая виду, за лицами обоих преступников… понимаете, искоса или в зеркало, совсем незаметно. Утром мы поохотимся за зайцем, вечером – за прокурором.
Вечер начался победно для Лусто: он передал владетельнице замка ее альбом, в котором она нашла следующую элегию:
ТОСКА
О горькие стихи, которые пишу я,
В то время, как меня, безудержно бушуя,
Влечет людской поток –
В тот мир, в котором нет ни света, ни покоя,
В котором вижу я с обидой и тоскою
Лишь горе и порок!
Наверно, поглядев на этот лист альбомный,
Не заразитесь вы тоскою неуемной.
Для вас нужней всего
Два слова о любви – в ней главная основа,
Два слова о балах, о платьях два-три слова
И два про божество!
Ведь это было бы насмешкой самой злою,
Когда б заставили меня с моей тоскою
О счастье говорить.
Возможно ли слепцу рассказывать о красках
Иль сироте пропеть о материнских ласках
И сердце не разбить?
Ведь если с детских лет тебя студила вьюга,
И прожил ты свой век без преданного друга,
Без ласки, без любви,
И горю твоему ничья слеза не вторит.
Так будущего нет – довольно с жизнью спорить,
Скорее оборви!
Я жалости молю! Хоть каплю, хоть немного!
В своих страданиях я отвергаю бога!
Я промысла не чту!
За что, за что мне слать ему благословенья?
Он мог мне дать и блеск и славу от рожденья –
А дал мне нищету!
Этьен Лусто
Сентябрь 1836 г., замок Анзи.
– И вы сочинили эти стихи в один день?.. – спросил с сомнением в голосе прокурор.
– Ну, боже мой, конечно, на охоте, это даже чересчур заметно! Для госпожи де ла Бодрэ я хотел бы написать получше.
– Эти стихи восхитительны, – поднимая глаза к небу, молвила Дина.
– К несчастью, они служат выражением чувства более чем истинного, – ответил Лусто, приняв глубоко печальный вид.
Всякий догадается, что журналист хранил в памяти эти стихи по крайней мере лет десять: они внушены были ему еще во время Реставрации трудностью выбиться в люди. Г-жа де ла Бодрэ взглянула на журналиста с состраданием, какое вызывают в людях бедствия гения, и г-н де Кланьи, перехвативший ее взгляд, почувствовал ненависть к этому мнимому больному юноше. Он засел в триктрак с сансерским кюре. Сын председателя суда, проявив чрезвычайную любезность, принес игрокам лампу и поставил ее так, что свет падал прямо на г-жу де ла Бодрэ, подсевшую к ним со своей работой: она обвивала шерстью ивовые прутья корзинки для бумаг. Трое заговорщиков расположились возле г-жи де ла Бодрэ.
– Для кого же вы делаете такую хорошенькую корзиночку, сударыня? – спросил журналист. – Для какой-нибудь благотворительной лотереи?
– Нет, – ответила она, – на мой взгляд, в благотворительности под трубные звуки слишком много притворства.
– Какое нескромное любопытство! – заметил Этьену Лусто г-н Гравье.
– Разве так уж нескромно спросить, кто тот счастливый смертный, у которого окажется корзинка баронессы?
– Такого счастливого смертного нет, – ответила Дина, – корзинка предназначена для моего мужа.
Прокурор исподлобья взглянул на г-жу де ла Бодрэ, как бы говоря: «Вот я и остался без корзинки для бумаг!»
– Как, сударыня, вы не хотите, чтоб господина де ла Бодрэ называли счастливым, когда у него хорошенькая жена, когда эта жена делает такие прелестные украшения на корзинках для его бумаг? И рисунок на них, красный и черный, в духе Волшебного стрелка. Будь я женат, я был бы счастлив, если б после двенадцати лет супружества корзинки, украшенные моей женой, предназначались бы для меня.
– А почему бы им не предназначаться для вас? – сказала г-жа де ла Бодрэ, поднимая на Этьена полный кокетства взгляд своих прекрасных серых глаз.
– Парижане ни во что не верят, – с горечью произнес прокурор. – А особенно дерзко подвергают они сомнению женскую добродетель. Да, господа писатели, с некоторых пор книжки ваши, ваши журналы, театральные пьесы, вся ваша гнусная литература держится на адюльтере…
– Э, господин прокурор, – возразил со смехом Этьен, – я вам не мешал играть. Я на вас не нападал, а вы вдруг обрушиваетесь на меня с обвинительной речью. Честное слово журналиста, я намарал больше сотни статеек против авторов, о которых вы говорите; но признаюсь, если и ругал их, то лишь для того, чтобы это хоть сколько-нибудь походило на критику. Будем справедливы: если вы их осуждаете, то надо осудить и Гомера с его «Илиадой», где идет речь о прекрасной Елене; надо осудить «Потерянный рай» Мильтона26, где история Евы и змея представляется мне просто символическим прелюбодейством. Надо зачеркнуть псалмы Давида, вдохновленные в высшей степени предосудительными страстями этого иудейского Людовика XIV. Надо бросить в огонь «Митридата», «Тартюфа», «Школу жен», «Федру», «Андромаху», «Женитьбу Фигаро»,27 «Ад» Данте, сонеты Петрарки, всего Жан-Жака Руссо, средневековые романы, «Историю Франции», «Римскую историю», и так далее, и так далее. Кроме «Истории изменений в протестантской церкви» Боссюэ и «Писем провинциалу» Паскаля, вряд ли найдется много книг для чтения, если вы захотите отбросить те, в которых рассказывается о женщинах, любимых наперекор закону.
– Беда не велика! – сказал г-н де Кланьи.
Этьену, которого задел высокомерный тон г-на де Кланьи, захотелось побесить его одной из тех холодных мистификаций, которые заключаются в отстаивании мнений, нам безразличных, но способных вывести из себя недалекого, простодушного человека, – обычная шутка журналистов.
– Если стать на политическую точку зрения, которой вы вынуждены придерживаться, – продолжал он, оставляя без внимания реплику судейского чиновника, – то, надев мантию прокурора любой эпохи, ибо – увы! – всякое правительство имело свой прокурорский надзор, – мы должны будем признать, что католическая религия в самых своих истоках поражена вопиющим нарушением супружеской верности. В глазах царя Ирода, в глазах Пилата, который охранял римскую государственность, жена Иосифа могла казаться прелюбодейкой, раз, по собственному его признанию, он не был отцом Христа. Языческий судья не верил в непорочное зачатие точно так же, как и вы не поверили бы подобному чуду, если б сегодня объявилась какая-нибудь религия, опирающаяся на такого рода тайну. Или, по-вашему, суд исправительной полиции признал бы новую проделку святого духа? Между тем, кто дерзнет сказать, что бог не придет еще раз искупить человечество? Разве оно сегодня лучше, чем было при Тиберии28?
– Ваше рассуждение – кощунство, – ответил прокурор.
– Согласен, – сказал журналист, – но у меня нет дурного намерения. Вы не можете отрицать исторические факты. По-моему, Пилат, осудивший Христа, и Анитос, который, выражая мнение афинской аристократической партии, требовал смерти Сократа, были представителями установившегося общественного порядка, считавшего себя законным, облеченного признанным правом, обязанного защищаться. Значит, Пилат и Анитос были так же последовательны, как прокуроры, которые требовали казни сержантов Ла-Рошели29 и сегодня рубят головы республиканцам, восставшим против июльской монархии, а также тем любителям нового, целью которых является выгодное для них ниспровержение общественного строя, под предлогом лучшей его организации. Пред лицом высших классов Афин и Римской империи Сократ и Иисус были преступники; для этих древних аристократий их учения были чем-то вроде призывов Горы: ведь если бы эти фанатики одержали верх, они произвели бы небольшой девяносто третий год в Римской империи или Аттике.
– К чему вы клоните, сударь? – спросил прокурор.
– К прелюбодеянию! Итак, сударь, какой-нибудь буддист, покуривая свою трубку, может с тем же основанием утверждать, что религия христиан основана на прелюбодеянии, как утверждаем мы, что Магомет – обманщик, что его коран – переиздание библии и евангелия и что бог никогда не имел ни малейшего намерения сделать этого погонщика верблюдов своим пророком.
– Если бы во Франции нашлось много людей, подобных вам, – а их, к несчастию, более чем достаточно, – всякое управление ею было бы невозможно.
– И не было бы религии, – сказала г-жа Пьедефер, на лице которой во время этого спора появлялись странные гримасы.
– Ты их ужасно огорчаешь, – шепнул Бьяншон на ухо Этьену. – Не затрагивай религии, ты говоришь им вещи, которые доведут их до обморока.
– Если бы я был писателем или романистом, – заметил г-н Гравье, – я стал бы на сторону несчастных мужей. Мне много чего довелось видеть, и достаточно странного; поэтому я знаю, что среди обманутых мужей немало есть таких, которые в своем положении далеко не бездеятельны и в критическую минуту очень драматичны, если воспользоваться одним из ваших словечек, сударь, – сказал он, глядя на Этьена.
– Вы правы, дорогой господин Гравье, – сказал Лусто, – я никогда не находил, что обманутые мужья смешны! Наоборот, я люблю их…
– Не думаете ли вы, что доверчивый муж может быть даже велик? – вмешался Бьяншон. – Ведь он не сомневается в своей жене, не подозревает ее, вера его слепа. Однако же, если он имел слабость довериться жене, над ним смеются; если он подозрителен и ревнив, его ненавидят. Скажите же, где золотая середина для умного человека?
– Если бы господин прокурор только что не высказался так решительно против безнравственности произведений, в которых нарушена хартия супружеских прав, я рассказал бы вам о мести одного мужа, – ответил Лусто.
Господин де Кланьи резким движением бросил кости и даже не взглянул на журналиста.
– О, ваш собственный рассказ! – воскликнула г-жа де ла Бодрэ. – Я даже не посмела бы просить…
– Он не мой, сударыня, у меня не хватило бы таланта; он был – и как прелестно! – рассказан мне одним из знаменитейших наших писателей, величайшим литературным музыкантом, какого мы знаем, – Шарлем Нодье.
– О, так расскажите! – попросила Дина. – Я никогда не слышала господина Нодье, вам нечего опасаться сравнения.
– Вскоре после восемнадцатого брюмера, – начал Лусто, – в Бретани и Вандее, как вы знаете, было вооруженное восстание. Первый консул, спешивший умиротворить Францию, начал переговоры с главными вожаками мятежников и принял самые энергичные военные меры; но, сочетая планы кампании с обольщениями своей итальянской дипломатии, он привел в действие также и макиавеллевские пружины полиции, вверенной тогда Фуше30. И все это пригодилось, чтобы затушить войну, разгоравшуюся на западе Франции. В это время один молодой человек, принадлежавший к фамилии де Майе, был послан шуанами из Бретани в Сомюр с целью установить связь между некоторыми лицами из этого города или его окрестностей и предводителями роялистского мятежа. Узнав об этом путешествии, парижская полиция направила туда агентов, поручив им захватить молодого человека по приезде его в Сомюр. И действительно, посланец был арестован в тот самый день, как сошел на берег, потому что прибыл он на корабле под видом унтер-офицера судовой команды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
– Мне было бы приятно, если б вы у меня попросили две недели, – любезно сказала г-жа де ла Бодрэ, протягивая свой альбом, – тогда вы остались бы у меня подольше.
На другой день в замке Анзи гости в пять часов утра уже были на ногах. Ла Бодрэ устроил для парижан охоту; не столько ради их удовольствия, сколько из тщеславия собственника, ему очень хотелось заставить гостей пошагать по его лесам и проехаться по двенадцати сотням гектаров полей, которые он мечтал возделать, – предприятие это требовало нескольких сотен тысяч франков, зато могло принести с земель Анзи от тридцати до шестидесяти тысяч франков дохода.
– Знаете, почему прокурор не пожелал поехать с нами на охоту? – спросил Гатьен Буаруж у г-на Гравье.
– Да ведь он нам сказал, что сегодня у него присутствие, заседает суд исправительной полиции, – ответил податной инспектор.
– А вы и поверили? – вскричал Гатьен. – Так послушайте, что мне сказал отец: «Господин Леба приедет к вам с опозданием, потому что господин де Кланьи попросил его вести заседание».
– Вот тебе раз! – пробормотал, изменившись в лице, Гравье. – А господин де ла Бодрэ уезжает в Шарите!
– Вам-то что за дело до этого? – спросил Орас Бьяншон Гатьена.
– Орас прав, – сказал Лусто. – Не понимаю, как это вы столько занимаетесь друг другом, вы тратите время на переливание из пустого в порожнее.
Бьяншон взглянул на Этьена Лусто, как бы желая напомнить ему, что фельетонные колкости и остроты мелкой газетки непонятны в Сансере. Между тем все подошли к чаще кустарника, и г-н Гравье предоставил обоим знаменитостям и Гатьену углубиться в нее, спустившись с пригорка под предводительством лесничего.
– Подождем же финансиста, – сказал Бьяншон, когда охотники вышли на поляну.
– Эх вы! Хоть в медицине вы и великий человек, зато в провинциальных делах – невежда. Вы ждете господина Гравье?.. А он, несмотря на свой кругленький животик, бегает, как заяц, и сейчас уже минутах в двадцати от Анзи (Гатьен вынул часы). Так и есть! Он поспеет как раз вовремя.
– Куда?..
– В замок, к завтраку, – ответил Гатьен. – Вы думаете, я был бы спокоен, если б госпожа де ла Бодрэ осталась наедине с господином де Кланьи? А теперь их двое, они последят друг за другом, и Дина будет под надежной охраной.
– Вот как, значит, госпожа де ла Бодрэ еще не сделала выбора? – спросил Лусто.
– Так думает мама, а я боюсь, что господин де Кланьи уже приворожил госпожу де ла Бодрэ; ведь если ему удалось убедить ее, что звание депутата сулит ему некоторые надежды на мантию хранителя печати, то он, конечно, может выдать и свою землистую физиономию, свирепые глаза, всклоченную гриву, голос осипшего вахтера, худобу нищего поэта за прелести Адониса. Раз уж Дина вообразила господина де Кланьи хранителем печати, то может вообразить его и красавцем мужчиной. Красноречие дает большие преимущества. К тому же госпожа де ла Бодрэ полна честолюбия, Сансер ей не нравится, она мечтает о блеске Парижа.
– Но вам-то что до этого? – заметил Лусто. – Пусть себе любит прокурора… А, понятно! Вам кажется, что долго любить его она не станет, и вы надеетесь занять его место!
– Вы, друзья мои, ежедневно видите в Париже столько красивых женщин, сколько дней в году, – сказал Гатьен. – А в Сансере их не насчитаешь и шести; и то из этих шести пять полны нелепых претензий на добродетель, а самая красивая из них своими презрительными взглядами держит вас на таком громадном расстоянии, точно она принцесса крови; стало быть, двадцатидвухлетнему молодому человеку очень даже простительно стараться разгадать тайны этой женщины, потому что тогда ей придется оказывать ему внимание.
– Это называется здесь «вниманием», – сказал, улыбаясь, журналист.
– Думаю, что у госпожи де ла Бодрэ достаточно вкуса и она не удостоит благосклонностью эту гадкую обезьяну, – заметил Орас Бьяншон.
– О Орас, мудрый истолкователь человеческой природы! – воскликнул журналист. – Давайте устроим этому прокурору волчью западню, – мы окажем услугу нашему другу Гатьену и сами вволю нахохочемся. Не люблю прокуроров.
– У тебя верное предчувствие твоей судьбы, – сказал Орас. – Но как это сделать?
– А вот как: расскажем после обеда две-три истории о женщинах, застигнутых мужьями, убитых и замученных до смерти при ужасающих обстоятельствах. И посмотрим, какую мину состроят тогда госпожа де ла Бодрэ и господин де Кланьи.
– Недурно придумано, – сказал Бьяншон. – Трудно допустить, чтобы ни один из них не выдал себя каким-нибудь жестом или замечанием.
– Я знаю, – обращаясь к Гатьену, продолжал журналист, – издателя одной газеты, который, с целью избежать печальной участи, допускает только такие рассказы, где любовников сжигают, рубят, колют, крошат, рассекают на куски; где женщин пекут, жарят, варят; он показывает эти ужасные рассказы жене в надежде, что она останется ему верна из страха – на худой конец, сей скромный муж был бы рад и этому! «Вот видишь, душенька, к чему приводит малейший грешок», – говорит он ей, передавая своими словами речи Арнольфа к Агнессе.25
– Госпожа де ла Бодрэ совершенно невинна, молодой человек просто заблуждается, – сказал Бьяншон. – Госпожа Пьедефер кажется мне слишком набожной, чтобы приглашать в замок Анзи любовника дочери. Госпоже де ла Бодрэ пришлось бы обманывать мать, мужа, свою горничную, горничную матери – тут, того и гляди, попадешься впросак.
– К тому же и муж не простак, – рассмеялся Гатьен, радуясь, что вышло складно.
– Мы припомним две-три такие истории, что Дина затрепещет, – сказал Лусто. – Но, молодой человек, и ты, Бьяншон, я требую от вас строгой выдержки: покажите себя дипломатами, будьте естественны и непринужденны, следите, не подавая виду, за лицами обоих преступников… понимаете, искоса или в зеркало, совсем незаметно. Утром мы поохотимся за зайцем, вечером – за прокурором.
Вечер начался победно для Лусто: он передал владетельнице замка ее альбом, в котором она нашла следующую элегию:
ТОСКА
О горькие стихи, которые пишу я,
В то время, как меня, безудержно бушуя,
Влечет людской поток –
В тот мир, в котором нет ни света, ни покоя,
В котором вижу я с обидой и тоскою
Лишь горе и порок!
Наверно, поглядев на этот лист альбомный,
Не заразитесь вы тоскою неуемной.
Для вас нужней всего
Два слова о любви – в ней главная основа,
Два слова о балах, о платьях два-три слова
И два про божество!
Ведь это было бы насмешкой самой злою,
Когда б заставили меня с моей тоскою
О счастье говорить.
Возможно ли слепцу рассказывать о красках
Иль сироте пропеть о материнских ласках
И сердце не разбить?
Ведь если с детских лет тебя студила вьюга,
И прожил ты свой век без преданного друга,
Без ласки, без любви,
И горю твоему ничья слеза не вторит.
Так будущего нет – довольно с жизнью спорить,
Скорее оборви!
Я жалости молю! Хоть каплю, хоть немного!
В своих страданиях я отвергаю бога!
Я промысла не чту!
За что, за что мне слать ему благословенья?
Он мог мне дать и блеск и славу от рожденья –
А дал мне нищету!
Этьен Лусто
Сентябрь 1836 г., замок Анзи.
– И вы сочинили эти стихи в один день?.. – спросил с сомнением в голосе прокурор.
– Ну, боже мой, конечно, на охоте, это даже чересчур заметно! Для госпожи де ла Бодрэ я хотел бы написать получше.
– Эти стихи восхитительны, – поднимая глаза к небу, молвила Дина.
– К несчастью, они служат выражением чувства более чем истинного, – ответил Лусто, приняв глубоко печальный вид.
Всякий догадается, что журналист хранил в памяти эти стихи по крайней мере лет десять: они внушены были ему еще во время Реставрации трудностью выбиться в люди. Г-жа де ла Бодрэ взглянула на журналиста с состраданием, какое вызывают в людях бедствия гения, и г-н де Кланьи, перехвативший ее взгляд, почувствовал ненависть к этому мнимому больному юноше. Он засел в триктрак с сансерским кюре. Сын председателя суда, проявив чрезвычайную любезность, принес игрокам лампу и поставил ее так, что свет падал прямо на г-жу де ла Бодрэ, подсевшую к ним со своей работой: она обвивала шерстью ивовые прутья корзинки для бумаг. Трое заговорщиков расположились возле г-жи де ла Бодрэ.
– Для кого же вы делаете такую хорошенькую корзиночку, сударыня? – спросил журналист. – Для какой-нибудь благотворительной лотереи?
– Нет, – ответила она, – на мой взгляд, в благотворительности под трубные звуки слишком много притворства.
– Какое нескромное любопытство! – заметил Этьену Лусто г-н Гравье.
– Разве так уж нескромно спросить, кто тот счастливый смертный, у которого окажется корзинка баронессы?
– Такого счастливого смертного нет, – ответила Дина, – корзинка предназначена для моего мужа.
Прокурор исподлобья взглянул на г-жу де ла Бодрэ, как бы говоря: «Вот я и остался без корзинки для бумаг!»
– Как, сударыня, вы не хотите, чтоб господина де ла Бодрэ называли счастливым, когда у него хорошенькая жена, когда эта жена делает такие прелестные украшения на корзинках для его бумаг? И рисунок на них, красный и черный, в духе Волшебного стрелка. Будь я женат, я был бы счастлив, если б после двенадцати лет супружества корзинки, украшенные моей женой, предназначались бы для меня.
– А почему бы им не предназначаться для вас? – сказала г-жа де ла Бодрэ, поднимая на Этьена полный кокетства взгляд своих прекрасных серых глаз.
– Парижане ни во что не верят, – с горечью произнес прокурор. – А особенно дерзко подвергают они сомнению женскую добродетель. Да, господа писатели, с некоторых пор книжки ваши, ваши журналы, театральные пьесы, вся ваша гнусная литература держится на адюльтере…
– Э, господин прокурор, – возразил со смехом Этьен, – я вам не мешал играть. Я на вас не нападал, а вы вдруг обрушиваетесь на меня с обвинительной речью. Честное слово журналиста, я намарал больше сотни статеек против авторов, о которых вы говорите; но признаюсь, если и ругал их, то лишь для того, чтобы это хоть сколько-нибудь походило на критику. Будем справедливы: если вы их осуждаете, то надо осудить и Гомера с его «Илиадой», где идет речь о прекрасной Елене; надо осудить «Потерянный рай» Мильтона26, где история Евы и змея представляется мне просто символическим прелюбодейством. Надо зачеркнуть псалмы Давида, вдохновленные в высшей степени предосудительными страстями этого иудейского Людовика XIV. Надо бросить в огонь «Митридата», «Тартюфа», «Школу жен», «Федру», «Андромаху», «Женитьбу Фигаро»,27 «Ад» Данте, сонеты Петрарки, всего Жан-Жака Руссо, средневековые романы, «Историю Франции», «Римскую историю», и так далее, и так далее. Кроме «Истории изменений в протестантской церкви» Боссюэ и «Писем провинциалу» Паскаля, вряд ли найдется много книг для чтения, если вы захотите отбросить те, в которых рассказывается о женщинах, любимых наперекор закону.
– Беда не велика! – сказал г-н де Кланьи.
Этьену, которого задел высокомерный тон г-на де Кланьи, захотелось побесить его одной из тех холодных мистификаций, которые заключаются в отстаивании мнений, нам безразличных, но способных вывести из себя недалекого, простодушного человека, – обычная шутка журналистов.
– Если стать на политическую точку зрения, которой вы вынуждены придерживаться, – продолжал он, оставляя без внимания реплику судейского чиновника, – то, надев мантию прокурора любой эпохи, ибо – увы! – всякое правительство имело свой прокурорский надзор, – мы должны будем признать, что католическая религия в самых своих истоках поражена вопиющим нарушением супружеской верности. В глазах царя Ирода, в глазах Пилата, который охранял римскую государственность, жена Иосифа могла казаться прелюбодейкой, раз, по собственному его признанию, он не был отцом Христа. Языческий судья не верил в непорочное зачатие точно так же, как и вы не поверили бы подобному чуду, если б сегодня объявилась какая-нибудь религия, опирающаяся на такого рода тайну. Или, по-вашему, суд исправительной полиции признал бы новую проделку святого духа? Между тем, кто дерзнет сказать, что бог не придет еще раз искупить человечество? Разве оно сегодня лучше, чем было при Тиберии28?
– Ваше рассуждение – кощунство, – ответил прокурор.
– Согласен, – сказал журналист, – но у меня нет дурного намерения. Вы не можете отрицать исторические факты. По-моему, Пилат, осудивший Христа, и Анитос, который, выражая мнение афинской аристократической партии, требовал смерти Сократа, были представителями установившегося общественного порядка, считавшего себя законным, облеченного признанным правом, обязанного защищаться. Значит, Пилат и Анитос были так же последовательны, как прокуроры, которые требовали казни сержантов Ла-Рошели29 и сегодня рубят головы республиканцам, восставшим против июльской монархии, а также тем любителям нового, целью которых является выгодное для них ниспровержение общественного строя, под предлогом лучшей его организации. Пред лицом высших классов Афин и Римской империи Сократ и Иисус были преступники; для этих древних аристократий их учения были чем-то вроде призывов Горы: ведь если бы эти фанатики одержали верх, они произвели бы небольшой девяносто третий год в Римской империи или Аттике.
– К чему вы клоните, сударь? – спросил прокурор.
– К прелюбодеянию! Итак, сударь, какой-нибудь буддист, покуривая свою трубку, может с тем же основанием утверждать, что религия христиан основана на прелюбодеянии, как утверждаем мы, что Магомет – обманщик, что его коран – переиздание библии и евангелия и что бог никогда не имел ни малейшего намерения сделать этого погонщика верблюдов своим пророком.
– Если бы во Франции нашлось много людей, подобных вам, – а их, к несчастию, более чем достаточно, – всякое управление ею было бы невозможно.
– И не было бы религии, – сказала г-жа Пьедефер, на лице которой во время этого спора появлялись странные гримасы.
– Ты их ужасно огорчаешь, – шепнул Бьяншон на ухо Этьену. – Не затрагивай религии, ты говоришь им вещи, которые доведут их до обморока.
– Если бы я был писателем или романистом, – заметил г-н Гравье, – я стал бы на сторону несчастных мужей. Мне много чего довелось видеть, и достаточно странного; поэтому я знаю, что среди обманутых мужей немало есть таких, которые в своем положении далеко не бездеятельны и в критическую минуту очень драматичны, если воспользоваться одним из ваших словечек, сударь, – сказал он, глядя на Этьена.
– Вы правы, дорогой господин Гравье, – сказал Лусто, – я никогда не находил, что обманутые мужья смешны! Наоборот, я люблю их…
– Не думаете ли вы, что доверчивый муж может быть даже велик? – вмешался Бьяншон. – Ведь он не сомневается в своей жене, не подозревает ее, вера его слепа. Однако же, если он имел слабость довериться жене, над ним смеются; если он подозрителен и ревнив, его ненавидят. Скажите же, где золотая середина для умного человека?
– Если бы господин прокурор только что не высказался так решительно против безнравственности произведений, в которых нарушена хартия супружеских прав, я рассказал бы вам о мести одного мужа, – ответил Лусто.
Господин де Кланьи резким движением бросил кости и даже не взглянул на журналиста.
– О, ваш собственный рассказ! – воскликнула г-жа де ла Бодрэ. – Я даже не посмела бы просить…
– Он не мой, сударыня, у меня не хватило бы таланта; он был – и как прелестно! – рассказан мне одним из знаменитейших наших писателей, величайшим литературным музыкантом, какого мы знаем, – Шарлем Нодье.
– О, так расскажите! – попросила Дина. – Я никогда не слышала господина Нодье, вам нечего опасаться сравнения.
– Вскоре после восемнадцатого брюмера, – начал Лусто, – в Бретани и Вандее, как вы знаете, было вооруженное восстание. Первый консул, спешивший умиротворить Францию, начал переговоры с главными вожаками мятежников и принял самые энергичные военные меры; но, сочетая планы кампании с обольщениями своей итальянской дипломатии, он привел в действие также и макиавеллевские пружины полиции, вверенной тогда Фуше30. И все это пригодилось, чтобы затушить войну, разгоравшуюся на западе Франции. В это время один молодой человек, принадлежавший к фамилии де Майе, был послан шуанами из Бретани в Сомюр с целью установить связь между некоторыми лицами из этого города или его окрестностей и предводителями роялистского мятежа. Узнав об этом путешествии, парижская полиция направила туда агентов, поручив им захватить молодого человека по приезде его в Сомюр. И действительно, посланец был арестован в тот самый день, как сошел на берег, потому что прибыл он на корабле под видом унтер-офицера судовой команды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22