на его место назначили Кирьянова.
Продолжая актерствовать, Киря, который стал теперь ПэПэ, умел вести себя в управлении, изображал там этакого неотесанного, но добродушного увальня, добродушно отваливал своим шефам окорока копченой медвежатины, кули брусники, мешки кедровой шишки, всякий раз поражая воображение бывших геодезистов, а нынешних горожан какой-нибудь рассибирской новинкой. Например, настойкой из сырого кедрового ореха, напоминавшей «рижский бальзам», драгоценной иконкой из отдаленного монастыря, старой книгой или осетром в человеческий рост, которые Кирьянов вез, возвращаясь в управление, самолетом, специально милым друзьям, которые ждут не дождутся, когда чудаковатый Петька Кирьянов удивит еще какой-нибудь штуковиной.
Впрочем, было бы несправедливо обвинять его в игре корыстной. Он делал это и бескорыстно. Он играл перед людьми, от которых ничего не хотел и которые даже были обязаны ему. Тот же Храбриков. Тут игра шла как бы за текстом. С этой пигалицей Цветковой Кирьянов играл для самоуважения, отыскивал в своей одремучившейся душе элементы галантности, хотя было бы искренней сто раз послать ее к черту, эту бездарную, бестолковую бабу.
Но так ПэПэ поступить не мог. От такого человека, как он, порой ждут и несправедливой справедливости, снисхождения, доброты. Так что пусть эта никчемная, в сущности, доброта упадет лучше на это жалконькое и невредное существо, которое будет благодарно и счастливо.
После ухода Киры Цветковой Кирьянов набил «Золотым руном» трубку, закурил, подвинул маленькое настольное зеркальце, чтобы увидеть себя во всем великолепии – черная трубка с золотым ободком, привезенная из-за границы, жесткая серая борода, стальные светлые глаза, небрежно расстегнутая удобная фланелевая рубаха.
Он улыбнулся себе одними глазами, подошел в угол, где хранились охотничьи принадлежности, снял с гвоздя многозарядный карабин, подкинул его легко, одной рукой…
Завтра день рождения, черт побери, тридцать шесть лет, и к праздничному столу придется кокнуть лося.
Он задумался, выпуская струйки сизого дыма. Тридцать шесть – это, конечно, много, но ведь, как говорится, жизнь определяется не по сроку, который прожит, а по тому, сколько еще предстоит прожить.
В тридцать шесть командовать отрядом – это несколько посложнее, чем, скажем, в тридцать лет защитить докторскую. Там, в науке, ты один на один с самим собой, тут же все посложнее. Ты управляешь людьми, делом. И каким делом!
– Как вы понимаете ответственность руководителя?
– Я понимаю ответственность так: каждый отвечает за свое дело. В армии, к примеру, командир полка отвечает за успех боевых действий своего подразделения. И ему нет дела до каждого солдата. За то, чтобы солдат был сыт, например, отвечает старшина. За то, чтобы был готов к бою, – командир отделения. За его дух отвечает замполит.
– В армии – свои порядки. Да и то, я думаю, вы не правы. Хороший командир полка заботится и о том, чтобы солдат был сыт.
– Не исключаю. Он может об этом позаботиться, но не обязан. Не путайте обязанности с заботливостью. Ведь мы же говорим об ответственности. Отвечают за выполнение обязанностей, а не за заботливость или отсутствие оной. То, что для меня будет сверхлюбопытством, заботливостью, для подчиненного мне руководителя – обыкновенная обязанность. Так пусть он за нее и отвечает.
– И такая программа у вас всегда? Или только в ситуациях, подобных этой?
– Всегда.
– Что ж, тем это страшней, мне кажется.
24 мая. 19 часов 30 минут
Слава Гусев
Он отодвинул котелок, бросил в него дюралевую ложку и отвалился на рюкзак.
– Молоточек, Сема! Влил новые силы в усталый организм!
– Она, дичина-то, – поддержал дядя Коля Симонов, – кровь обновляет и силы придает. Древние люди, говорят, аж прямо так дичью кровь пили.
– Ну вот, опять за свое, – буркнул Орелик, – все о брюхе да о брюхе. Похвалили бы лучше охотника, вон он ради вас до сих пор обсохнуть не может.
– Обсохну! – лениво вякнул Семка, так же, как и начальник, откинувшись в сытости на мешок.
Слава Гусев обвел умиротворенным взглядом свою братию, славную свою геодезическую шайку, и подумал, что ему все-таки везет на парней. Семка – молоток, добрый, безотказный, золотой человек для всяких экспедиций, дядя Коля Симонов – просто лошадь, вытянет любой груз и поможет толково, без шуму и крику, да что лошадь – не в том дело, – душа-человек. Дура набитая эта Кланька, что так себя повела… Валька Орлов – новый человек и не ахти какой, пока не обкатался, работник, хотя и с самомнением, но это городское, институтское – оботрется. Зато во всем остальном Валька вроде бы как порция свежего воздуха: и дядя Коля Симонов, и Семка, и он уже друг дружке известны давно, все вроде поспели рассказать о себе, а Валька еще не выговорился, нет-нет да бухнет такое, что глаза на лоб. Или расскажет чего-нибудь интересное. Или вот стихи начнет читать.
Уважал Слава Гусев, когда Орелик стихи читал, особенно про любовь или про расставания всякие.
Сам он был мужиком грубоватым, отменным матерщинником – как же без того в тайге, – хотя по-человечески добрым и неиспорченным. Себя Слава Гусев в глубине души считал малознающим: закончив лишь техникум, он не набрался городской культуры, город был ему в тягость и теперь, потому что родился он и всю юность прожил в лесном селении, в семье охотника-отца. Но теперь от города скрыться было невозможно: охотник-отец помер, а вся новая родня – теща, тесть, жена, трое ребят – были народом городским от начала и до конца, привыкшим к водопроводу, ваннам и телевизорам. Так что Слава, любя жену и детей, тосковал, однако, целую зиму, до поля, пока не начинался сезон экспедиций и пока снова он не оказывался в родной стихии.
Зимы же для Гусева были прямо мукой. Ему приходилось писать бесчисленные отчеты; ненавидевший бумагу и перо, которое не очень-то ему подчинялось, он слагал слова в неуклюжие, малотолковые объяснения и оттого считался человеком слегка, что ли, туповатым. Дружить с работниками управления он не умел, распивать после службы стопку-другую уклонялся, торопясь, с одной стороны, домой, а с другой – экономя: из шестерых, кроме него, жителей квартиры работала еще одна жена, но заработок у нее был скудный, служила она бухгалтером. Словом, с деньгой было всегда напряженно, и в экспедиции на него иногда обижались ребята за то, что он, сам похожий на вола, ишачил до изнеможения, всячески перевыполнял план для дополнительного заработка.
Обижались, впрочем, недолго, а в этом составе только Семка, да иногда ворчал Орелик, глядевший на Славины действия, ну, что ли, по-институтски.
Однажды Слава спросил его прямо, чего он хочет, Орелик обиделся, сказал, пусть, мол, не думает, он не подсиживает, просто хочет иметь собственное решение по любому поводу. Слава повздыхал про себя, подумал и плюнул: ну, пусть имеет свое решение, разве можно этим попрекать? Ведь он хороший парень, Валька, и ему расти и расти, а не вечно ходить за спиной у какого-то Гусева.
Слава поглядел в темнеющее весеннее небо, похожее здесь, у Енисея, даже в мае на осколок синего льда, подбросил в костер сушняка и попросил Орелика:
– Ну, расскажи чего-нибудь. Или почитай.
Валька послушно полез в рюкзак, вытащил обтрепанную книгу, сказал:
– Слушайте. Это я вам еще не читал.
Костер сухо и кратко щелкнул угольями, Валька помолчал чуточку для блезиру и стал читать обыкновенным голосом – не как по радио, не громко, не нараспев, не выпендриваясь, – Славе очень нравилось, как он читал стихи, хотя сам Слава стихов никогда не покупал и не читал в журналах, предпочитал романы, да потолще: чтоб уж заплатил, так и начитался. Вкус к стихам появился у Гусева совсем недавно, с тех пор, как в группу пришел Орелик. Он сразу начал читать стихи, сначала Гусев не обращал внимания, что он там бормочет, потом стал прислушиваться, и ему понравилось, потому что всякий раз стихи эти вызывали у него странные чувства.
Костер потрескивал в тишине, дядя Коля Симонов, прикрыв глаза, дремал, Семка не отрываясь глядел на Орелика, а Гусев тщательно разглядывал свои ладони, бесчувственные от мозолей, пытаясь скрыть странное смущение, вызываемое в нем складными словами:
Прошло с тех пор
счастливых дней,
как в небе звезд, наверное.
Была любимою твоей,
женою стала верною,
Своей законной чередой
проходят зимы с веснами…
Мы старше сделались с тобой,
а дети стали взрослыми.
Уж, видно, так заведено,
и не о чем печалиться.
А счастье…
Вышло, что оно
на этом не кончается.
И не теряет высоты,
заботами замучено…
«Дьявол, – подумал Гусев, – слова ведь простые, а как режет этот Валька, черт его дери». Стихи не просто волновали его, а как бы стыдили, что ли. Никогда не мог он подумать даже о таком неловком, потайном, а тут сказано, да еще и гладко. И правильно в общем-то.
Ах, ничего не знаешь ты,
и, может, это к лучшему.
Последний луч в окне погас,
полиловели здания…
Ты и не знаешь, что сейчас
у нас с тобой
свидание.
Что губы теплые твои
сейчас у сердца самого,
и те слова – слова любви –
опять воскресли заново.
И пахнет вялая трава,
от инея хрустальная,
и, различимая едва,
звезда блестит печальная.
И лист слетает на пальто,
и фонари качаются…
Благодарю тебя за то,
что это не кончается.
Валька умолк, а Слава сказал себе, что эти стихи не про него, – здания, фонари, какие тут фонари и здания, тут тайга, – но тем себя не успокоил.
Помимо него, помимо его воли, выплыл осенний день его жизни, городской сквер, укрытый медью берез, мокрые скамейки, газета, постеленная для сухости на одной из них, и они, он, Слава Гусев, и Ксения Кузьмина, студентка финансово-экономического техникума.
Мысль о Ксене пробудила в нем тайную радость, какое-то ликование, тепло. Он улыбнулся робкой, беззащитной улыбкой. «Надо бы запомнить стихи-то, – сердясь на себя и зная, что никогда ему запоминание это не пригодится, подумал Гусев. – Как это там? „Благодарю тебя за то, что это не кончается“, – и сплюнул, застыдившись и злясь на себя: – Вот еще выдумал!»
– Какими средствами безопасности обеспечивается каждая группа?
– Прежде всего я отношу к ним связь, рацию. Затем надувную лодку.
– Как вы знаете, ее у Гусева не было.
– Знаю, но это не моя личная вина.
– Кто же тут виноват персонально?
– Прежде всего Гусев. Он обязан был позаботиться о лодке.
– Вы же теперь знаете, он заботился. И не только он. Заботилась и Цветкова.
– Что же махать кулаками после драки?
– Пожалуй, все-таки во время драки.
– Нет, я считаю, что прежде всего виноват Гусев. А уж потом Цветкова, которая не проверила, как выполнено ее указание.
– И в-третьих, – Храбриков.
– Его винить нельзя. Простой исполнитель. Винтик. Мог и забыть, хлопот и обязанностей у него полон рот. К тому же это очень порядочный человек.
– Очень.
– А что вы иронизируете?
– Нет-нет.
– Да, очень исполнительный, порядочный человек и прекрасный работник, он на своем незаметном месте сэкономил отряду тысячи рублей.
– Так, вернемся к средствам безопасности.
– Ну, конечно. Значит, рация, лодка, ракета. Ракетница, естественно. Ракеты – красные, чтобы было заметнее.
24 мая. 19 часов 40 минут
Валентин Орлов
«Вот прошел еще один день, и я пишу тебе дальше. Мое письмо походит, кажется, на длинную и бессвязную песню, помнишь, как в рассказе „Степь“ у Чехова? Но что делать? Можно было бы посылать его по частям всякий раз, как за нами приходит вертолет, чтобы перебросить на новую точку, но конверта у меня нет, и я не хочу рисковать, не хочу даже думать, что Храбриков, есть тут один липкий тип, который приставлен от отряда к вертолетам, будет совать свой нос в мои к тебе письма. Лучше уж отправлю сам, когда буду в поселке, через почту, все как полагается.
В общем так, Аленка. Живем мы тут не ахти как весело. Скучаем без цивилизации, без людей. Я о тебе скучаю. Гусев – о своей жене да ребятишках, Семка, радист наш, зеленый пока парнишка, о доме, кажется, скучает, хотя и не говорит, а дядя Коля Симонов о жене своей Кланьке, которую клянет и к которой обещает не возвращаться. Однако, я думаю, вернется, потому что любит ее, любит, несмотря ни на что, и без Шурика, сына своего, жить не может.
Разный народ у нас тут собрался, разноцветный, можно сказать, и по возрасту, и по жизни, а все-таки тут я узнал настоящее товарищество.
Не знаю, Аленка, как дальше будет, как повернется жизнь, но нравится мне мое нынешнее бытие. Еще в институте я заметил: когда выучишь что-нибудь здорово, разберешься как следует и ребята к тебе идут, словно к спецу, за разъяснениями, чувствуешь себя хорошо, уверен в себе, собой доволен. Теперь такое состояние у меня постоянно. Каждый вечер, когда сидим у костра после дневной жуткой, изнурительной гонки, чувствуешь себя человеком, хорошо как-то, в душе музыка играет.
Еще вот я тебе что скажу. Человеку очень важно одиночество. Не такое одиночество, когда ты совсем один, а вот такое, как у нас. Каждый о ком-то скучает, каждый здесь одинок, и это одиночество нас сближает, соединяет в свой, мужской коллектив. Можно, конечно, опуститься в мужском коллективе, тут важен, так сказать, лакмус, основной дух, главный человек. Наш главный человек – Слава Гусев, наш основной, общий дух – вот это скучание по близким и одиночество наше, если хочешь, нас облагораживает.
Я часто думаю, почему так? Нас всего четверо, нас никто не контролирует, на нас никто не глядит. Что же движет нами, что заставляет не волынить, честно вкалывать, вкалывать от души, помогать друг дружке, заботиться, как заботились сегодня обо мне Симонов и Гусев, не пуская вперед, – ненавязчиво, скрыто, как бы стесняясь, заботились, – что Семку заставляет встречать нас с работы, словно родителей, что ли, или выходцев с того света – дикой тунгусской пляской, криками, а то и пальбой. (Это он, когда космонавты летали, палил в их честь, а потом мы первое место за апрель получили.)
Нет, ты не думай, Аленка, что обстановка у нас дистиллированная. Слава Гусев свои мысли, особенно в маршруте, выражает чаще всего крепким словом, но я к этому привык, к тому же сие отнюдь не говорит о его испорченности или порочности. Просто он вот такой – и все тут. Но, начни я стихи, к примеру, читать, Славка и слова плохого не обронит, и, наоборот, на дядю Колю Симонова цыкнет, если тот как-нибудь неловко выразится.
Ни нежности, ни внешней заботы никто у нас, упаси бог, друг к дружке не проявляет, наоборот, скорей ругнется лишний разок, но в серединке-то – я это очень хорошо чую – спаялись мы в плотный монолит, и случись так, что нам пришлось бы разойтись, разъехаться, разлететься, каждый долго тосковать о других станет, потому как ты помнишь: «нет уз святее товарищества», и товарищество это, вот поди ж ты, обосновалось среди нас, четверых разных людей.
Я понимаю, конечно, все проверяется делом, все испытывается, и настоящую цену друг другу мы поймем, когда – не дай бог! – случится что-нибудь с нами. Но чувствую, что в испытании, коли придется, все у нас будет нормально. Не больно-то силен я, прямо признаюсь, хотя и крепну у себя на глазах, хлипок довольно Семка, оттого и не берет его в трудные маршруты Слава Гусев, заставляя кашеварить, поддерживать связь и сторожить лагерь, зато дядя Коля Симонов силен, и Слава Гусев тоже, и оттого, что мы – не каждый поодиночке, а все вместе – и мы с Семкой сильней и надежней кажемся. И в общем, знаешь ли, так оно и есть. Семка вон охотиться у нас научился, прямо профессионал, хотя он очкарик и по зрению в армию не пошел. И с рацией работает исправно.
Видишь, Аленка, какое у меня длинное и путаное послание. Утром писал – Славу Гусева слегка осуждал, себя высоко ставил, а к вечеру – наоборот. Но, ей-богу, непостоянство мое не от болтливости и не от уверенности в себе. Просто, видно, жизнь сложнее, чем мы хотим ее представить, и на каждое дело, на каждого человека может быть сто точек зрения. Все будет алогично, если эти точки отрывать друг от друга. А если объединять, то и получится искомое – жизнь, сложная, многоликая и хорошая.
Хорошая, Аленка, хорошая!»
– Сколько ракет положено иметь группе?
– Нормы нет. Я, когда был в положении Гусева, брал два-три десятка.
– У них оказалось девять.
– Вот видите. Это, хоть и косвенно, говорит о начальнике группы. Мог, кажется, позаботиться. Это-то уж зависит только от него.
– Я проверял. Завхоз отказался выдать больше десятка.
– Этого не может быть!
– Очень может. Завхоз ссылался на ваш приказ об экономии любых материальных средств.
– Но не сигнальных ракет!
– Это в приказе не обговаривалось. Вы требовали экономить все.
– Я старался, чтобы было хорошо людям. За экономию нам полагается премия.
– Хорошо. Пока оставим это.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Продолжая актерствовать, Киря, который стал теперь ПэПэ, умел вести себя в управлении, изображал там этакого неотесанного, но добродушного увальня, добродушно отваливал своим шефам окорока копченой медвежатины, кули брусники, мешки кедровой шишки, всякий раз поражая воображение бывших геодезистов, а нынешних горожан какой-нибудь рассибирской новинкой. Например, настойкой из сырого кедрового ореха, напоминавшей «рижский бальзам», драгоценной иконкой из отдаленного монастыря, старой книгой или осетром в человеческий рост, которые Кирьянов вез, возвращаясь в управление, самолетом, специально милым друзьям, которые ждут не дождутся, когда чудаковатый Петька Кирьянов удивит еще какой-нибудь штуковиной.
Впрочем, было бы несправедливо обвинять его в игре корыстной. Он делал это и бескорыстно. Он играл перед людьми, от которых ничего не хотел и которые даже были обязаны ему. Тот же Храбриков. Тут игра шла как бы за текстом. С этой пигалицей Цветковой Кирьянов играл для самоуважения, отыскивал в своей одремучившейся душе элементы галантности, хотя было бы искренней сто раз послать ее к черту, эту бездарную, бестолковую бабу.
Но так ПэПэ поступить не мог. От такого человека, как он, порой ждут и несправедливой справедливости, снисхождения, доброты. Так что пусть эта никчемная, в сущности, доброта упадет лучше на это жалконькое и невредное существо, которое будет благодарно и счастливо.
После ухода Киры Цветковой Кирьянов набил «Золотым руном» трубку, закурил, подвинул маленькое настольное зеркальце, чтобы увидеть себя во всем великолепии – черная трубка с золотым ободком, привезенная из-за границы, жесткая серая борода, стальные светлые глаза, небрежно расстегнутая удобная фланелевая рубаха.
Он улыбнулся себе одними глазами, подошел в угол, где хранились охотничьи принадлежности, снял с гвоздя многозарядный карабин, подкинул его легко, одной рукой…
Завтра день рождения, черт побери, тридцать шесть лет, и к праздничному столу придется кокнуть лося.
Он задумался, выпуская струйки сизого дыма. Тридцать шесть – это, конечно, много, но ведь, как говорится, жизнь определяется не по сроку, который прожит, а по тому, сколько еще предстоит прожить.
В тридцать шесть командовать отрядом – это несколько посложнее, чем, скажем, в тридцать лет защитить докторскую. Там, в науке, ты один на один с самим собой, тут же все посложнее. Ты управляешь людьми, делом. И каким делом!
– Как вы понимаете ответственность руководителя?
– Я понимаю ответственность так: каждый отвечает за свое дело. В армии, к примеру, командир полка отвечает за успех боевых действий своего подразделения. И ему нет дела до каждого солдата. За то, чтобы солдат был сыт, например, отвечает старшина. За то, чтобы был готов к бою, – командир отделения. За его дух отвечает замполит.
– В армии – свои порядки. Да и то, я думаю, вы не правы. Хороший командир полка заботится и о том, чтобы солдат был сыт.
– Не исключаю. Он может об этом позаботиться, но не обязан. Не путайте обязанности с заботливостью. Ведь мы же говорим об ответственности. Отвечают за выполнение обязанностей, а не за заботливость или отсутствие оной. То, что для меня будет сверхлюбопытством, заботливостью, для подчиненного мне руководителя – обыкновенная обязанность. Так пусть он за нее и отвечает.
– И такая программа у вас всегда? Или только в ситуациях, подобных этой?
– Всегда.
– Что ж, тем это страшней, мне кажется.
24 мая. 19 часов 30 минут
Слава Гусев
Он отодвинул котелок, бросил в него дюралевую ложку и отвалился на рюкзак.
– Молоточек, Сема! Влил новые силы в усталый организм!
– Она, дичина-то, – поддержал дядя Коля Симонов, – кровь обновляет и силы придает. Древние люди, говорят, аж прямо так дичью кровь пили.
– Ну вот, опять за свое, – буркнул Орелик, – все о брюхе да о брюхе. Похвалили бы лучше охотника, вон он ради вас до сих пор обсохнуть не может.
– Обсохну! – лениво вякнул Семка, так же, как и начальник, откинувшись в сытости на мешок.
Слава Гусев обвел умиротворенным взглядом свою братию, славную свою геодезическую шайку, и подумал, что ему все-таки везет на парней. Семка – молоток, добрый, безотказный, золотой человек для всяких экспедиций, дядя Коля Симонов – просто лошадь, вытянет любой груз и поможет толково, без шуму и крику, да что лошадь – не в том дело, – душа-человек. Дура набитая эта Кланька, что так себя повела… Валька Орлов – новый человек и не ахти какой, пока не обкатался, работник, хотя и с самомнением, но это городское, институтское – оботрется. Зато во всем остальном Валька вроде бы как порция свежего воздуха: и дядя Коля Симонов, и Семка, и он уже друг дружке известны давно, все вроде поспели рассказать о себе, а Валька еще не выговорился, нет-нет да бухнет такое, что глаза на лоб. Или расскажет чего-нибудь интересное. Или вот стихи начнет читать.
Уважал Слава Гусев, когда Орелик стихи читал, особенно про любовь или про расставания всякие.
Сам он был мужиком грубоватым, отменным матерщинником – как же без того в тайге, – хотя по-человечески добрым и неиспорченным. Себя Слава Гусев в глубине души считал малознающим: закончив лишь техникум, он не набрался городской культуры, город был ему в тягость и теперь, потому что родился он и всю юность прожил в лесном селении, в семье охотника-отца. Но теперь от города скрыться было невозможно: охотник-отец помер, а вся новая родня – теща, тесть, жена, трое ребят – были народом городским от начала и до конца, привыкшим к водопроводу, ваннам и телевизорам. Так что Слава, любя жену и детей, тосковал, однако, целую зиму, до поля, пока не начинался сезон экспедиций и пока снова он не оказывался в родной стихии.
Зимы же для Гусева были прямо мукой. Ему приходилось писать бесчисленные отчеты; ненавидевший бумагу и перо, которое не очень-то ему подчинялось, он слагал слова в неуклюжие, малотолковые объяснения и оттого считался человеком слегка, что ли, туповатым. Дружить с работниками управления он не умел, распивать после службы стопку-другую уклонялся, торопясь, с одной стороны, домой, а с другой – экономя: из шестерых, кроме него, жителей квартиры работала еще одна жена, но заработок у нее был скудный, служила она бухгалтером. Словом, с деньгой было всегда напряженно, и в экспедиции на него иногда обижались ребята за то, что он, сам похожий на вола, ишачил до изнеможения, всячески перевыполнял план для дополнительного заработка.
Обижались, впрочем, недолго, а в этом составе только Семка, да иногда ворчал Орелик, глядевший на Славины действия, ну, что ли, по-институтски.
Однажды Слава спросил его прямо, чего он хочет, Орелик обиделся, сказал, пусть, мол, не думает, он не подсиживает, просто хочет иметь собственное решение по любому поводу. Слава повздыхал про себя, подумал и плюнул: ну, пусть имеет свое решение, разве можно этим попрекать? Ведь он хороший парень, Валька, и ему расти и расти, а не вечно ходить за спиной у какого-то Гусева.
Слава поглядел в темнеющее весеннее небо, похожее здесь, у Енисея, даже в мае на осколок синего льда, подбросил в костер сушняка и попросил Орелика:
– Ну, расскажи чего-нибудь. Или почитай.
Валька послушно полез в рюкзак, вытащил обтрепанную книгу, сказал:
– Слушайте. Это я вам еще не читал.
Костер сухо и кратко щелкнул угольями, Валька помолчал чуточку для блезиру и стал читать обыкновенным голосом – не как по радио, не громко, не нараспев, не выпендриваясь, – Славе очень нравилось, как он читал стихи, хотя сам Слава стихов никогда не покупал и не читал в журналах, предпочитал романы, да потолще: чтоб уж заплатил, так и начитался. Вкус к стихам появился у Гусева совсем недавно, с тех пор, как в группу пришел Орелик. Он сразу начал читать стихи, сначала Гусев не обращал внимания, что он там бормочет, потом стал прислушиваться, и ему понравилось, потому что всякий раз стихи эти вызывали у него странные чувства.
Костер потрескивал в тишине, дядя Коля Симонов, прикрыв глаза, дремал, Семка не отрываясь глядел на Орелика, а Гусев тщательно разглядывал свои ладони, бесчувственные от мозолей, пытаясь скрыть странное смущение, вызываемое в нем складными словами:
Прошло с тех пор
счастливых дней,
как в небе звезд, наверное.
Была любимою твоей,
женою стала верною,
Своей законной чередой
проходят зимы с веснами…
Мы старше сделались с тобой,
а дети стали взрослыми.
Уж, видно, так заведено,
и не о чем печалиться.
А счастье…
Вышло, что оно
на этом не кончается.
И не теряет высоты,
заботами замучено…
«Дьявол, – подумал Гусев, – слова ведь простые, а как режет этот Валька, черт его дери». Стихи не просто волновали его, а как бы стыдили, что ли. Никогда не мог он подумать даже о таком неловком, потайном, а тут сказано, да еще и гладко. И правильно в общем-то.
Ах, ничего не знаешь ты,
и, может, это к лучшему.
Последний луч в окне погас,
полиловели здания…
Ты и не знаешь, что сейчас
у нас с тобой
свидание.
Что губы теплые твои
сейчас у сердца самого,
и те слова – слова любви –
опять воскресли заново.
И пахнет вялая трава,
от инея хрустальная,
и, различимая едва,
звезда блестит печальная.
И лист слетает на пальто,
и фонари качаются…
Благодарю тебя за то,
что это не кончается.
Валька умолк, а Слава сказал себе, что эти стихи не про него, – здания, фонари, какие тут фонари и здания, тут тайга, – но тем себя не успокоил.
Помимо него, помимо его воли, выплыл осенний день его жизни, городской сквер, укрытый медью берез, мокрые скамейки, газета, постеленная для сухости на одной из них, и они, он, Слава Гусев, и Ксения Кузьмина, студентка финансово-экономического техникума.
Мысль о Ксене пробудила в нем тайную радость, какое-то ликование, тепло. Он улыбнулся робкой, беззащитной улыбкой. «Надо бы запомнить стихи-то, – сердясь на себя и зная, что никогда ему запоминание это не пригодится, подумал Гусев. – Как это там? „Благодарю тебя за то, что это не кончается“, – и сплюнул, застыдившись и злясь на себя: – Вот еще выдумал!»
– Какими средствами безопасности обеспечивается каждая группа?
– Прежде всего я отношу к ним связь, рацию. Затем надувную лодку.
– Как вы знаете, ее у Гусева не было.
– Знаю, но это не моя личная вина.
– Кто же тут виноват персонально?
– Прежде всего Гусев. Он обязан был позаботиться о лодке.
– Вы же теперь знаете, он заботился. И не только он. Заботилась и Цветкова.
– Что же махать кулаками после драки?
– Пожалуй, все-таки во время драки.
– Нет, я считаю, что прежде всего виноват Гусев. А уж потом Цветкова, которая не проверила, как выполнено ее указание.
– И в-третьих, – Храбриков.
– Его винить нельзя. Простой исполнитель. Винтик. Мог и забыть, хлопот и обязанностей у него полон рот. К тому же это очень порядочный человек.
– Очень.
– А что вы иронизируете?
– Нет-нет.
– Да, очень исполнительный, порядочный человек и прекрасный работник, он на своем незаметном месте сэкономил отряду тысячи рублей.
– Так, вернемся к средствам безопасности.
– Ну, конечно. Значит, рация, лодка, ракета. Ракетница, естественно. Ракеты – красные, чтобы было заметнее.
24 мая. 19 часов 40 минут
Валентин Орлов
«Вот прошел еще один день, и я пишу тебе дальше. Мое письмо походит, кажется, на длинную и бессвязную песню, помнишь, как в рассказе „Степь“ у Чехова? Но что делать? Можно было бы посылать его по частям всякий раз, как за нами приходит вертолет, чтобы перебросить на новую точку, но конверта у меня нет, и я не хочу рисковать, не хочу даже думать, что Храбриков, есть тут один липкий тип, который приставлен от отряда к вертолетам, будет совать свой нос в мои к тебе письма. Лучше уж отправлю сам, когда буду в поселке, через почту, все как полагается.
В общем так, Аленка. Живем мы тут не ахти как весело. Скучаем без цивилизации, без людей. Я о тебе скучаю. Гусев – о своей жене да ребятишках, Семка, радист наш, зеленый пока парнишка, о доме, кажется, скучает, хотя и не говорит, а дядя Коля Симонов о жене своей Кланьке, которую клянет и к которой обещает не возвращаться. Однако, я думаю, вернется, потому что любит ее, любит, несмотря ни на что, и без Шурика, сына своего, жить не может.
Разный народ у нас тут собрался, разноцветный, можно сказать, и по возрасту, и по жизни, а все-таки тут я узнал настоящее товарищество.
Не знаю, Аленка, как дальше будет, как повернется жизнь, но нравится мне мое нынешнее бытие. Еще в институте я заметил: когда выучишь что-нибудь здорово, разберешься как следует и ребята к тебе идут, словно к спецу, за разъяснениями, чувствуешь себя хорошо, уверен в себе, собой доволен. Теперь такое состояние у меня постоянно. Каждый вечер, когда сидим у костра после дневной жуткой, изнурительной гонки, чувствуешь себя человеком, хорошо как-то, в душе музыка играет.
Еще вот я тебе что скажу. Человеку очень важно одиночество. Не такое одиночество, когда ты совсем один, а вот такое, как у нас. Каждый о ком-то скучает, каждый здесь одинок, и это одиночество нас сближает, соединяет в свой, мужской коллектив. Можно, конечно, опуститься в мужском коллективе, тут важен, так сказать, лакмус, основной дух, главный человек. Наш главный человек – Слава Гусев, наш основной, общий дух – вот это скучание по близким и одиночество наше, если хочешь, нас облагораживает.
Я часто думаю, почему так? Нас всего четверо, нас никто не контролирует, на нас никто не глядит. Что же движет нами, что заставляет не волынить, честно вкалывать, вкалывать от души, помогать друг дружке, заботиться, как заботились сегодня обо мне Симонов и Гусев, не пуская вперед, – ненавязчиво, скрыто, как бы стесняясь, заботились, – что Семку заставляет встречать нас с работы, словно родителей, что ли, или выходцев с того света – дикой тунгусской пляской, криками, а то и пальбой. (Это он, когда космонавты летали, палил в их честь, а потом мы первое место за апрель получили.)
Нет, ты не думай, Аленка, что обстановка у нас дистиллированная. Слава Гусев свои мысли, особенно в маршруте, выражает чаще всего крепким словом, но я к этому привык, к тому же сие отнюдь не говорит о его испорченности или порочности. Просто он вот такой – и все тут. Но, начни я стихи, к примеру, читать, Славка и слова плохого не обронит, и, наоборот, на дядю Колю Симонова цыкнет, если тот как-нибудь неловко выразится.
Ни нежности, ни внешней заботы никто у нас, упаси бог, друг к дружке не проявляет, наоборот, скорей ругнется лишний разок, но в серединке-то – я это очень хорошо чую – спаялись мы в плотный монолит, и случись так, что нам пришлось бы разойтись, разъехаться, разлететься, каждый долго тосковать о других станет, потому как ты помнишь: «нет уз святее товарищества», и товарищество это, вот поди ж ты, обосновалось среди нас, четверых разных людей.
Я понимаю, конечно, все проверяется делом, все испытывается, и настоящую цену друг другу мы поймем, когда – не дай бог! – случится что-нибудь с нами. Но чувствую, что в испытании, коли придется, все у нас будет нормально. Не больно-то силен я, прямо признаюсь, хотя и крепну у себя на глазах, хлипок довольно Семка, оттого и не берет его в трудные маршруты Слава Гусев, заставляя кашеварить, поддерживать связь и сторожить лагерь, зато дядя Коля Симонов силен, и Слава Гусев тоже, и оттого, что мы – не каждый поодиночке, а все вместе – и мы с Семкой сильней и надежней кажемся. И в общем, знаешь ли, так оно и есть. Семка вон охотиться у нас научился, прямо профессионал, хотя он очкарик и по зрению в армию не пошел. И с рацией работает исправно.
Видишь, Аленка, какое у меня длинное и путаное послание. Утром писал – Славу Гусева слегка осуждал, себя высоко ставил, а к вечеру – наоборот. Но, ей-богу, непостоянство мое не от болтливости и не от уверенности в себе. Просто, видно, жизнь сложнее, чем мы хотим ее представить, и на каждое дело, на каждого человека может быть сто точек зрения. Все будет алогично, если эти точки отрывать друг от друга. А если объединять, то и получится искомое – жизнь, сложная, многоликая и хорошая.
Хорошая, Аленка, хорошая!»
– Сколько ракет положено иметь группе?
– Нормы нет. Я, когда был в положении Гусева, брал два-три десятка.
– У них оказалось девять.
– Вот видите. Это, хоть и косвенно, говорит о начальнике группы. Мог, кажется, позаботиться. Это-то уж зависит только от него.
– Я проверял. Завхоз отказался выдать больше десятка.
– Этого не может быть!
– Очень может. Завхоз ссылался на ваш приказ об экономии любых материальных средств.
– Но не сигнальных ракет!
– Это в приказе не обговаривалось. Вы требовали экономить все.
– Я старался, чтобы было хорошо людям. За экономию нам полагается премия.
– Хорошо. Пока оставим это.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16