А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

После каждой стычки - сперва в школе, девочкой-комсоргом, потом на работе, и с родителями, а затем с собственной дочерью, с мужчинами - невообразимым количеством мужчин (невообразимо много их было не то что в абсолютных величинах, но невообразимо много для такой испепеляющей бразильской страсти, какую мы испытывали к каждому); после прений на улице, в магазине, в метро и в общепите, после каждого мелкого скандала, который мы переживали как Куликовскую битву, как Бородино и Сталинград, после каждой ссоры и свары следовал распад нашей личности, сборка же нам давалась пропорционально возрасту - все большей кровью. К сорока пяти годам веселая и справедливая девочка-комсорг закоренела в депрессивно-истероидном состоянии. Мужчин, да и вообще людей, склонных считать это интересной экстравагантностью, - убывало. Верный Олег соблюдал рутинное статус-кво в силу привычного чувства вины как перед Ниной, так и перед женой и в своем безрезультатном искуплении все глубже погрязал в этом адском курятнике. Нокауты становились продолжительнее и, таким образом, реже и реже давали импульсы толчкам, методом которых Нина совершала свой путь. То есть пока она отлеживалась зубами к обоям в своих никому не интересных депрессиях, ее психологическое время тормозило. Оно как бы ничего не вмещало, никаких событий и информаций: организм Нины Акулиной практически не вступал во взаимодействие с окружающей средой. Другими словами - не старел. Так что выглядела она в целом неплохо, что ее, впрочем, тоже уже не радовало. С чего все началось, допустим, сегодня? Эта негодяйка явилась из школы с утвердившимся в последнее время выражением брезгливой скуки, а в ответ на вопросы - такое, понимаете ли вы, обморочное закатывание глаз: ну, типа, еще чего сморозишь? - Может, прекратим, в конце концов, эти ужимки? - вот, собственно, и все, что мать сказала. - Может, ты прекратишь, в конце концов, ко мне цепляться? - огрызнулась эта негодяйка, бросила куртку на пол и закончила аудиенцию. Из-под слабого косяка вывалился небольшой кусок штукатурки. - Она еще будет, дрянь, дверьми тут хлопать! - взревела Нина, влетев в комнату к дочери, но не двигаясь дальше порога, как в клетке. - Хватит на меня орать, понятно?! - крикнула в свою очередь, как обычно, Лиза и затрясла кулачками возле красного хорошенького лица. - Не смей так разговаривать с матерью, нахалка! Всю душу вынула своим хамством! Слышать не могу твой базарный тон, хабалка! Не-мо-гу-боль-ше-слы-шать, с ума схожу! Нарочно, нарочно же меня изводишь, хочешь увидеть, где кончится мое терпение! В петлю, что ли, загоняешь, дрянь такая, ты меня!! Четырехстопный этот хорей привел Лизку в неописуемую ярость. - Замолчи! Не ори! - завизжала она, и малиновые щеки сразу сделались мокрыми от слез. - Это ты меня извела, то ласкаешь, то орешь, как ненормальная, кто это выдержит?! - Заткнись, истеричка! - Вся в тебя! Нина почувствовала, как ее накрывает красной волной бешенства, когда уже ничего не соображаешь и не совладать с собой. Успела только запомнить, как сиротским движением Лизка закрыла голову локтями. А как отдирала ее руки от лица и не могла отодрать, как била по этим рукам, как вцепилась дочке в плечи и трясла ее и как швырнула на диван, и откуда взялся вдруг Олег, который гладил по лицу, профессионально поил противной теплой валерьянкой и щупал пульс, - не помнила. Нина тихо плакала, как всегда, охваченная мучительным горячим разбуханием в носу. Гундосо бормотала: вы все, все хотите от меня избавиться... А вам ведь очень будет без меня плохо... - Дура ты моя... - вздыхает ей в шею Олег. Тут является зареванная Лиза и включает телек. "...состоялись сегодня в парламенте..." "Никогда не пустуют тысяча сто семьдесят три спортивных сооружения..." "Клянусь, я убью негодяя!" "...заявил в заключение Хасбулатов". - Лиза, ради Бога... - Лизочка, мама же просит! - Но я только хочу посмотреть! Олег выдернул шнур из розетки. "У себя дома командуйте!" - шалея от храбрости, отомстила Лиза. "Потому что не понимаешь по-человечески!" Лиза остановилась в дверях. Ужасная и острая, "как лезвие бритвы", фраза сложилась в ее начитанной голове. Лицо загорелось, под мышками вспотело от жаркого волнения, и струйка пробежала между лопаток. Лиза сцепила руки за спиной, выгнув влажные ладошки, и уставилась в потолок: - А вы на меня не орите-ка. На меня родной отец и то не орал, понятно? И пошла, шаркая - вот именно, нагло шаркая, к себе в комнату. - Видал? - Нина даже плакать перестала. И закричала в закрытую дверь: - Да ты его видела, отца-то родного, идиотка?! Каждый раз после изнурительных турниров с дочерью, в последнее время ежедневных и почти что ежечасных, бедная Нина вспоминала одно и то же - и опять же точила слезу, на сей раз от нестерпимой трогательности воспоминания. В издательском пансионате, куда ездили со скидкой на выходные, она, Нина Акулина, молодая тридцатитрехлетняя мать-одиночка, шагает на лыжах по белой, разрезанной сахарной лыжнею просеке. Сверху время от времени мягко обваливаются с веток рассыпчатые излишки снега, а сзади то и дело опрокидывается в снег Лизка, кулем с санок, прицепленных к одной из лыжных палок. Лизка тяжелая, разгонять санки с каждым разом труднее. Рваное это движение толчками, как, собственно, и вся дискретная Нинина жизнь, не приносит спортивной матери-одиночке, любительнице пеших прогулок и природы в общем-то никакого удовольствия. Лизка валится и валится в снег и ревет уже не переставая, вся мокрая с головы до ног, и вот, наконец, кольцевая лыжня заруливает в ворота пансионата. Бросив лыжи на крыльце, Нина скачет через две ступеньки и на ходу рассупонивает орущую Лизку. А там, в теплом номере, сидит за письменным столом некий мало кому приметный умник, угловатый гражданин с будничными глазами и завораживающей грамотностью речи. Изумленное Нинино к нему внимание было в свое время разбужено тем, что из плавного течения этого вербального совершенства вдруг вывинтилось против часовой стрелки и варварски екнуло словечко "звонит" с барачным ударением на первом слоге. Ах, Гриша, востряковская спора, лютый маргинал из потомственных скорняков, редактор научно-популярной серии, допустим, "Загадки дедушки Пи"... Как и большинство Нининых селезней, он был женат, имел некоторых детей и, разумеется, на дополнительного ребенка не ориентировался. И эти считанные дни, которые они втроем провели в пансионате "Березка", где не требовали паспортов и как бы дружелюбно покровительствовали их стихийной семье, были для Нины счастливейшими проекциями "очага" - теплого и сытного в своей холщовой двухмерной скудости, как для Буратино, благодарного бомжонка. Лизка, всхлипывая, уснула, и воздух деревянной лачужки пропитался таким немецким уютом, такое счастливое оцепенение сковало лежащих по соседству, перепутавших, где чьи ноги, руки, пальцы, волосы, борода, - что проспали ужин. Проснулись посреди ночи, от котеночьего плача. Лизка хныкала с закрытыми глазами, раскаленная, как маленький утюжок. Каждый раз, вспоминая, Нина снова трогала рукой тот нежный жарок, словно гладишь живую курицу, то мягкое трехлетнее тельце, крошечные влажные ладошки... Ну и дальше конспективно: не провожал; тугой кокон, обтянутый дырявым "компрессным" свитером; две недели тяжелого бронхита, ярко-розовый язык трубочкой торчит изо рта в натужном захлебывающемся кашле... В широком пляжном балахоне, сдвинув капюшон на глаза, спрятанные за черными очками, под зонтом катила гусиным шагом к дочке в комнату. "Номик..." - из вечера в вечер изумленно отмечала Лизка, склонная к неустанному комментированию явлений окружающего бытия. Как счастливо эта нынешняя хамка включалась в игру, с каким святым простодушием не узнавала материнского голоса, плетущего ей всякую галиматью от имени "гномика", домотканного Оле Лукойе... За две недели - ни одного звонка. И не эти ли две недели, четырнадцать вечеров, замкнутых на выздоравливающую дочку, свободных от мук ожидания, четырнадцать вечеров изоляции в маленькой, теплой, полутемной комнате с клетчатыми обоями, с крошечной влажной ладошкой между ладоней - не они ли, начинала подозревать сейчас Нина, были самыми созидательными в ее разрушительной, неумелой жизни? А через две недели она вышла на работу и в столовой все не могла взять в толк, что бормочет там между голубцами и компотом Гриша про какую-то Америку. "Грант, грант", - талдычил как заклинание, - Нина не улавливала смысла. Дети лейтенанта Гранта... Нина громко засмеялась своей шутке и оттолкнула стол. Компот расплескался, что-то опрокинулось, пролилось на колени... Видали, родной отец на нее, мерзавку, не орал! И как долго-то не орал - без малого двенадцать лет. Так и ревели практически каждый вечер, каждая на своем поле. Этой ночью Лиза приняла решение. * * * - Акулина! Аку-ли-на! - Свинина, вероятно, уже несколько минут стояла рядом с ней, Лиза покосилась на толстые пальцы, стучавшие по плечу. - Ты, может, поделишься с нами, что тебе там так увлекательно? Свинина простерла ладонь к окну, по направлению пустого Лизиного взгляда. Свинина вся состояла из отталкивающих привычек. Сидя за своим столом, она поочередно вынимала ноги из туфель и шевелила пальцами. С Лизиного места хорошо были видны линялые подошвы толстых ношеных чулок, и Лизе казалось, что она различает даже гниловатый запах, распространяемый этими освобожденными пятками. Свинина любила, высоко поднимая руки, перекалывать шпильки в жидком пучке и в жаркую погоду надолго распахивала на общее обозрение небритые мясистые подмышки. Лиза отворачивала лицо, незаметно принюхиваясь к себе: не несет ли чесночным потом также и от нее, маниакальной чистюли. Свинина ковыряла облезлым ногтем в зубах, далеко засовывая в рот пальцы. И изо рта у нее разило. Теребила родинку на длинном стебле у себя на коренастой шее. Переходила то и дело с "ты" на "вы". Отхаркивалась в умывальник. Ногтями одной руки вычищала грязь из-под ногтей другой. Существительное "волосы" употребляла в единственном числе, зато "погода" - во множественном. И ко всему еще преподавала биологию - всех этих червей и паразитов! Боже мой, как ненавидела Лиза Акулина вонючее убожество жизни, отзвуки которого то и дело обнаруживала у себя дома: в струе тухлятины из холодильника, в сопливой зелени на потолке, в обвисшем телефонном кабеле, в битом телефоне, в обоях, размалеванных ею самой десять лет назад и до сих пор не переклеенных, в ржавчине, ползущей из-под облупленной эмали по ванне, в вытертом до основы ковре, в текущем кране, в надтреснутых фарфоровых кружках, когда-то привезенных счастливой Настей из Америки... Из Америки! - Пора бы взяться за ум, Акулина. Когда вы намерены... - Начать заниматься? - Лиза невинно вытаращила поверх очков свои и без того плошки и захлопала наглядными пособиями ресниц. Свинина подозрительно оглядела класс. - Не вижу ничего веселого. Через год - в высшую школу. На что надеемся, а? Полюбуйтесь на эти прически! Свинина протянула руку над Лизиной головой (обдав ненавистной чесночной волной) и ухватила Настю Берестову за пегую прядь. - Без рук, - отпрянула Настя, восхитительная девица, курящая только ментоловый "Salem" и вызывающая в Лизе рабский трепет высоко подбритым затылком, рвано выстриженными пестрыми волосами, четырьмя серьгами в одном ухе и недавним абортом. - Вы же девушки! - упорствовала в своем заблуждении Свинина. - Что за пакля у вас на голове, Берестова! Сама хоть помнишь, какого цвета у тебя волос? Еще в нос серьгу вденьте! Ишь, вырядилась, вся задница наружу! Форменная мартышка! Настя лениво смахнула в сумку "Voyage" зеркальце, помаду, а также уступку среднему образованию - клочок с какими-то каракулями и бросила на ходу, не оборачиваясь (чуть с большей, чем обычно, амплитудой шевеля оживленным тазобедренным участком): "Мылись бы почаще, Раиса Вениаминовна (Раиссвининна). А за оскорбление личности папа подаст на вас в суд". И выплыла. Захлебываясь от солидарности, Лиза Акулина с воплем: "Настька, меня погоди!" - выскочила следом. Прошли маленький двор, и Настя постучала в зарешеченное окошко флигеля. Обшитая дерматином дверь с торчащими из прорех клочьями серой ваты заскрипела - и такой, понимаете ли, валет бубен: в драных джинсах, голый по пояс (экспозиция культивированный мускулатуры, крестик из перегородчатой эмали), красивые грязные руки в золотом пуху, мягкая курчавая бородка и эмалевые глаза, отсылающие к василькам во ржи или к сюжетам о крещении Руси... Первоклассный мужской экземпляр вынырнул, босой, из скипидарного тепла на холодное крылечко. - Гостей принимаем? - неузнаваемо мяукнула Настя и, как показалось Лизе, просочилась сквозь бубнового валета, пронизала его смуглые бицепсы, на мгновение распавшись на атомы лица, рук, ног, живота. - Заруливай, Элизабет, - обронила, по обычаю не оборачиваясь. - Это моя Никита. - Элизабет? - Никита снимал и вешал курточки, жал ручку, уточнял: - В смысле Лиза? - В смысле Элла, - наврала почему-то, и стало смешно, как бывает в маске; как всегда бывает поначалу в чужой шкуре - смешно и немножко опасно, чуть-чуть. Так, слегка, маскарадная оскомина. Яблочная зелень приключеньица. Никита, или Никас, как называла его западница Настя, был, конечно, художник, взрослый человек, лет двадцати восьми. Видела его Лиза впервые, но знала, что Настя с ним ж и в е т. Произносилось это страшное слово Настей небрежно, а девственницей Лизой, барышней весталочьего целомудрия (в вечном протесте против "мамашки" с ее козлиными трагедиями), спящей с иконой Богородицы под подушкой и готовой одобрить, пожалуй, лишь ее эксклюзивный опыт зачатия, девственницей Элизабет произносилось (и трактовалось) это искусительное слово, как и следует вызревающему отрочеству, с гормональным ознобом искушения. (Что за прелесть эти барышни! Знание света и жизни они черпают из болтовни с соседкой по парте и редко из книжек, чаще из телевизора, и звонок телефона для них есть уже приключение. Бедняжка Лиза, ландыш на помойке!) Никас не просто "был художник". Он, как ни странно, хороший был художник. Честный мастер, без понта, настоящий поэт детали. Офорты раковин и камней, перьев и фактурных тканей аккуратной стопкой лежали на длинном столе-верстаке рядом с настольным гравировальным станочком. Большой, старинный, с чугунным витым рычагом пресса красовался в углу. Лиза отодвинула подрамник, прислоненный холстом к стене. Открылся большой, два на полтора, фрагмент почвы в масштабе три к одному, покрытый подробной растительностью - чистотелом, папоротником, подорожником, одуванчиком, щавелем, тимофеевкой; в буйной этой флоре утопали огромные (три к одному) детские ноги, посеченные летними царапинами, и сегмент велосипедного колеса. Художник из тех, на которых уже зашкаливает вкус офицерских жен и старших экономистов, но впечатляющий эстетически развитых студенток, гинекологов с частной практикой, оперных певиц и особенно богатых иностранцев (эти просто с ума сходят), - Никита Гарусов замечательно "продавался". Кавычки, впрочем, смело можно снять. Продавался Никита, по сведениям таможни и коллекционеров, лучше всех в Москве. Его давно звал Нахамкин, но Никита любил свой флигель в сирени, свою трехкомнатную на Масловке, свой дом с баней и катером на Селигере и свою маленькую оторву Настю, и Нахамкин, старый паук, только облизывался. Пусть насекомая мошкара летит в рабство к дилерам. Никита Гарусов - Мастер, все у него на продажу, и в непостижимых пересечениях российской лобачевщины, вообрази, мой друг, это увязано со свободой. Вот фокус. Но фокус также и в том, что с деньгами в России действительно стало можно жить - и даже не обязательно при условии, что это твоя родина. Это к слову. Завороженная интерьерными исследованиями, Лиза забыла сообщить подруге, что бежит к отцу в Америку и ищет теперь, где бы добыть денег. Пока фокусник Никас гремел и булькал на кухне, успела только спросить: "А тебя он рисует?" На что Настя цинично отвечала: "Что нам, заняться больше нечем?" Затем немножко винца, немножко необременительной фразеологии на фоне необременительного блюза... Никас звал Настю "лапчиком" и без конца чмокал куда придется. А потом так славно, дружески распорядился: "Теперича, тетки, марш домой, покупатель грядет!" - А кто? А кто? - запрыгала Настя под Элвиса Пресли, которого как раз помянули. - Ну тебе-то не один хрен? Буржуй какой-то. - Наш? - Ихний. Слышь, лапчик, валите по-быстрому, а то всю клиентуру мне тут коленками распугаете. - А мы ему тоже продадим чего-нибудь. Элизабет, давай тебя продадим. С покупателем столкнулись в дверях. Прыснули, Настя присела в книксене: "Хай!" - Привет, - улыбнулся буржуй. Обе канашки мгновенно среагировали на бронзовый окрас любителя пробежек по берегу океана в рассветный час отлива, на густую, гладко зачесанную проседь, на порыжелые от курева усы, на шикарный "смайл" системы "парамаунт", где кислотно-щелочной баланс не страдает почему-то ни от никотина, ни от шоколадного пирога с клубникой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12