Рассказы –
HarryFan
«Собрание сочинений в четырех томах.»: Молодая гвардия; Москва; 1973
Юрий Бондарев
МОИМ ЧИТАТЕЛЯМ
Эта статья является более или менее расширенным ответом на письма читателей, которые спрашивают о моей работе, о моем пути в литературе.
Первая повесть «Юность командиров» писалась в те годы, когда я был увлечен жанром рассказа, твердо убежденный, что только короткая, почти пейзажного рисунка лирическая новелла — мое призвание в литературе, моя судьба. Повесть или тем более роман, вещи объемные, со множеством героев, с длительным и подробным изложением событий — оба прозаические эти жанра представлялись мне недосягаемыми, ибо рождали во мне полнейшую неуверенность в собственных силах и возможностях. Помню: подчас с неким даже трепетом брал я в руки солидные книги своих собратьев по перу, спрашивая себя, как хватило писателю терпения, воли, умения и, казалось, неиссякаемого воображения, чтобы начать и закончить ту или иную протяженную во времени вещь. К слову говоря, и сейчас это ощущение не покидает меня до того кульминационного момента, когда уже написана половина каждой новой вещи и литературные герои прожили в рукописи половину своей жизни.
Да, «Юность командиров» была попыткой познать «сладость и горечь» нового жанра, попыткой преодолеть в себе робость и страх перед неощутимым и как бы скрытым потемками концом работы, перед задуманными персонажами, которые, мнилось, не способны так долго жить на страницах книги. И вот с этим преодолением я работал над повестью поразительно усидчиво и неутомимо, радуясь и огорчаясь, однако ожидая счастливого облегчения сразу после поставленной в конце рукописи последней точки. Полного же удовлетворения, закончив работу, я не почувствовал, как не испытываю, впрочем, этого счастливо-блаженного состояния и теперь, после завершения какой-либо своей работы. Потому что почти всегда за страницами книги остается то, что не смог изобразить так, как хотел, многое неуловимо ускользнуло, не поддалось, не совсем так выразилось словами, ритмом, нервом эмоциональности. Видимо, такое состояние свойственно каждому, кто познал все сомнения человека, взявшегося за перо.
Что же касается «Юности командиров», то много лет спустя я со всей отчетливостью понял, что лично для меня это было некой дерзостью в переборении самого себя, своей школой в многотрудном жанре повести, тем более — романа. Без этой школы, без всех прежних сомнений я позднее никогда бы не осмелился сесть за стол на несколько лет для работы над повестями «Батальоны просят огня», «Последние залпы», «Родственники», романами «Тишина», «Двое», «Горячий снег», написанными, кстати, совсем в другом ключе, чем первая повесть.
Должен сказать, что совсем недавно я внимательно перечитал повесть и стал править, местами переписывать ее со всей тщательностью. Но тут же, как говорится, несколько сдержал руку, подумав, что глубокой корректурой рискую убрать из книги излишнюю, может быть, лиричность ее, некоторую наивность, чистую непосредственность молодости, то есть рискую внести свое сегодняшнее, что угрожало бы разрушить давнее, молодое, как воспоминание о первой любви. Поэтому я не стал трансформировать характеры героев, чем-то дорогих мне, а сделал лишь сокращение вместе со стилистической правкой, решив не нарушать временных закономерностей.
Нередко мне кажется, что я уже написал большой роман о войне и послевоенных годах, о своем поколении и все, что знаю, что беспокоит меня, высказал в нем. Но это только кажется, и, видимо, потому, что постоянно с какой-то радостной болью думаю о будущей вещи, мне часто снятся будто бы уже написанные страницы, сцены, эпизоды. Не этот ли ненаписанный роман заставляет меня все время работать?
Повести «Батальоны просят огня» и «Последние залпы» родились, я бы сказал, от живых людей, от тех, которых я встречал на войне, с которыми вместе шагал по дорогам сталинградских степей, Украины и Польши, толкал плечом орудия, вытаскивая их из осенней грязи, стрелял, стоял на прямой наводке, спал, как говорят солдаты, на одном котелке, ел пропахшие гарью и немецким толом помидоры и делился последним табаком на закрутку после танковой атаки.
Со многими фронтовиками, кто остался в живых, я не смог встретиться после войны: судьба разбросала нас в разные стороны. Но эти люди как бы все время жили рядом со мной: я и сейчас хорошо помню их лица, их манеру говорить, их смех или выражение гнева, их жесты и привычки.
В состоянии некой одержимости я писал эти повести, и меня все время не покидало чувство, что возвращаю в жизнь тех, о которых никто ничего не знает и о которых знаю только я, и только я должен, обязан о них рассказать все.
У одного из моих героев — капитана Новикова — и взрослого, и «мальчика, рано начавшего носить оружие», — много прототипов. Я не списывал этот образ с определенного человека. Я хотел отдать все значительные черты моего воевавшего поколения этому герою и пытался создать образ в какой-то степени типичный в моем понимании того времени. Не скрою, мне хотелось, чтобы капитана Новикова полюбили. Видимо, каждый неравнодушен к своему поколению и хочет напомнить о нем с ревнивой любовью.
То же самое, что я говорил о Новикове, относится и к образам Лены, и младшего лейтенанта Алешина, и лейтенанта Овчинникова, к солдатам Колокольчикову, Горбачеву, Сапрыкину.
Что касается эпизодических лиц, то я списывал их вроде бы с натуры: здесь на помощь приходила память. Так написаны майор Гулько, солдат Богатенков, сержант Степанов, Порохонько, Лягалов.
Хотелось бы повторить: есть писатели, которые как можно полнее и подробнее хотят рассказать о своем поколении. Кажется, я тоже отношусь к ним; и мысль о том, что я еще так мало рассказал о близких по жизненному опыту мне людях, постоянно беспокоит меня.
Литературная работа чрезвычайно индивидуальна. Лев Толстой не ездил в специальные командировки, но обладал гениальным душевным опытом, прожив сложнейшую жизнь. Иван Бунин исколесил половину мира, но лучшие вещи написаны им не о путешествиях, а о России, по которой он тосковал и которую чувствовал, помнил и знал превосходно. Если у писателя не было биографии, он не сможет создать ее искусственно, он может ее только пополнить. Между тем жизнь современного писателя настолько насыщенна, что необходимо лишь подробно осмысливать ее. Материал лежит везде. Оторванность от жизни — это не норма, а болезнь, и довольно редкая. Мне не совсем понятно, что значит ездить за сбором материала намеренно, задавшись целью написать роман или повесть. Как это можно — отобрать и выбрать живую жизнь, не являясь ее действующим лицом? Боюсь, что таким образом появляется опасность втиснуть необъятное в железный корсет иллюстративности. Роман невозможно привезти из командировки. Роман задумывают и обдумывают задолго до того, как куплен билет на поезд. Ибо почти каждый писатель знает, о чем хочет писать, но порой не знает как. Нужно, разумеется, ездить и жить некоторое время вдали от письменного стола, но жить как все, ничем не выделяясь, жить не как писатель. Никто не должен видеть твоего блокнота. Ездить необходимо для того, чтобы полнее ощутить реальные детали, звуки, запахи времени. Можно, наконец, поехать по какому-то внутреннему толчку, ожидая некой искры возбуждения в самом себе — где-то далеко от Москвы, в знакомых или незнакомых местах. Но повторяю: уже мучаясь чем-то, а не раскрыв заранее блокноте готовностью «взбодрить повестушку», как когда-то хорошо сказал Твардовский. Добавлю, кстати, что мне лично помогла одна давняя поездка на Урал…
После фронта мне непреодолимо хотелось стать шофером, может быть, потому, что всю войну служил в артиллерии на конной тяге и страстно завидовал «всяческим колесам». Я поступил на шоферские курсы. Но вскоре узнал, что есть в Москве институт ВГИК, который готовит людей, как мне казалось тогда, почти фантастических профессий — актеров, сценаристов, кинорежиссеров. И я попробовал рискнуть поступить туда. В это время один товарищ, прочитавший тетрадку моих военных рассказов, посоветовал мне подать заявление в Литературный институт имени Горького, и это решило мою судьбу. Так я попал в творческий семинар Константина Георгиевича Паустовского, прекрасного писателя и прекрасного педагога. Три года он внушал мне, что главное в литературе — сказать свое. Но что сказать и как? Порой в библиотеке я смотрел на книжные полки, на творения великих и думал: что может добавить смертный, вернувшийся с войны офицер к тому исследованию человеческой души, в котором мудрейшие ясновидцы всех времен и народов уже сказали все или почти все?
И вот дерзость писать об этом своем возникла внезапно в двух тысячах километров от дома, однажды в темную июльскую ночь на середине Белой, этой Красивейшей реки в России. Капала вода с весел, за лесами розовело далекое зарево над городом, пахло острой речной сыростью, доносились тихие голоса рыбаков с соседних лодок, а где-то на берегу завывала, буксуя, машина, как будто переправлялись мы туда, к зареву, где гудели немецкие танки… И вдруг встали предо мной — высота, другое зарево, орудия, стреляные гильзы. И возникло желание сказать о том, что долго жило во мне подсознательно.
В начале работы очень важно писателю, в частности мне, найти сквозную направленность книги.
Основная идея вещи, общее ее течение должны быть всегда ясны. Без этого нет смысла садиться за стол. Главное — все время чувствовать, во имя чего пишешь, знать, что любишь и что ненавидишь, а следовательно, за что борешься.
В военных вещах мне особенно интересно то, как солдаты на передовой ежечасно и ежедневно преодолевают самих себя. По-моему, это и есть на войне подвиг. Человек, не испытывающий на войне естественные чувства, к которым относится чувство опасности и вероятности смерти, — явление патологическое. Вряд ли это может стать предметом реалистического искусства. Как это ни странно, в моменты смертельной опасности воображение людей становится чрезвычайно ярким и обостренным: в своем лихорадочном воображении человек может умереть несколько раз. Подчас это и рождает трусов. Человек, умеющий подавлять чувство страха, способен на каждодневное мужество, — и в этом я вижу героическое начало.
Если бы кто-нибудь из писателей-фронтовиков вследствие усталости от прошлого двадцатилетней давности заявил нам, что с памятью о войне покончено, что он, этот писатель, не желает помнить и знать о трагических годах недавней истории, не хочет тревожить себя воспоминаниями, а хочет лишь жить, отрезав прошлое, и наслаждаться сиюминутным покоем, то никто не осудил бы его за усталость. Его осудили бы за предательство памяти всех павших на полях сражений.
Почему мы снова пишем о второй мировой войне? Не потому, наверное, что слабость рода людского — боязнь смерти, и не потому, что инстинкт самосохранения господствует над разумом. Нет, мы помним о войне потому, что человек — величайшая ценность данного мира, а его мужество и свобода его — это освобождение от страха, от зла, которые разъединяют людей.
Я не отношу себя к парадоксалистам, но, видимо, человек не мог бы быть человеком, если бы он не был способен осознать возможность своей смерти, а осознав ее, познать неповторимую ценность самого себя и ценность других. В этой слабости его величие и сознание собственной нужности на земле. В то же время человек тогда становится человеком, когда овладевает великой тайной, — осознав ценность жизни, перестает бояться смерти и, умирая во имя убеждений и веры, сеет зерна добра, которые могут или не могут стать колосьями мгновенно. В этом духовная основа каждого подвига. Тогда смерть человека на войне, и не только на войне — это жизнь его во всем, что мы называем будущим. Отними у людей пульс самопожертвования, эту вспышку высокого духа, — и люди сильных убеждений проклянут физическое бессмертие, если даже оно станет биологически возможно. Опасность, смерти, преодоление в себе чувства опасности и отрицание физического бессмертия — в этом я вижу проблему борьбы, жизни и смерти. И здесь уже все конфликты войны и мира объединяются в главную проблему, суть которой, наверное, все же в том, чтобы оставить после себя след на земле. Но одни, уходя из жизни, оставляют скользкий улиточный след, на котором можно поскользнуться, другие — яркий и ровный свет найденной в борьбе истины, след упорной веры в людей, утвержденной в непримиримом столкновении с человеконенавистничеством.
Порой человеку не хватает только одного шага, чтобы совершить акт мужества и справедливости. Этот последний шаг, возможно, подготовлен всей его жизнью. Но может быть и так, что в силу многих причин жизнь не подготовила индивидуума к деланию добра и воля его скована обстоятельствами, отчаянием и растерянностью. Мгновение осознанного решительного шага и последнее движение от темноты к свету, от отрицания к утверждению — одна из главных задач искусства, это и есть сущность анализа человеческой души в ее противоречиях, а характер всегда выражается в поступке как следствие, или наоборот: поступок, затем исследование его как следствие.
Невозможно ведь представить себе героя военного романа без поступков, которые или выявляют, или скрывают его истинную натуру. В основе же поступков, в импульсах движения характера всегда лежит нравственный закон.
Каждый раз, приступая к работе над новой книгой, я испытываю боязнь перед пустынной белизной чистого листа бумаги, который может стать или не стать началом первой главы нового романа. Невыносимо трудно нащупать нужную интонацию вещи, ритм. А без этого не стоит писать: все будет сухо, добротно, но с тупыми нервами. Как возникает ритм и интонация — ответить сложно. Это уже вопрос стиля, всего комплекса средств выражения, что особенно разительно отличает одного писателя от другого. Стиль же вырабатывается только трудом. Чтобы происходило некое чудо, то есть оживление написанных тобою страниц, нужно быть в литературе волом. Писатель порой испытывает ощущение одиночества и оголенности в тот момент духовного и физического опустошения, когда поставлена последняя точка в рукописи. Тогда возникают самоуничтожающие сомнения я даже чувство беззащитности: что в твоей книге — правда или эмпирическое правдоподобие? Лучшие книги остаются в голове писателя, а те, что написаны, только наполовину вылились на бумагу, потеряв цвета, запахи, краски, оттенки настроения. В процессе работы — при переносе воображения на бумагу — потери чудовищные. И эти потери порой приводят в отчаяние.
С детских лет у меня сложился образ писателя — человека чуткого, доброго, умного, совершенно необыкновенного: он все знает о жизни, о людях, и сам он некий маг, кладезь человеческих судеб и чувств. Он обладает тайной — обыкновенными печатными знаками создавать мир, который для тебя реальнее реального. Когда в институтские годы я познакомился с Паустовским, я увидел в нем счастливый облик писателя и человека, близкий к образу чародея, созданного моим детским воображением. Этот замечательный писатель — олицетворение человеколюбия, добра и благородства. Сейчас, пожалуй, нет в нашей литературе другого мастера, который вырастил бы так много учеников. Сколько неизвестных талантов он впервые отметил, скольким он привил любовь к тяжелейшему писательскому труду! Что касается славы, денег, шума и эстрадного успеха, то именно Паустовский всегда внушал нам, своим ученикам, ту самую осторожность, которая необходима, когда в подкованных сапогах идешь по льду. Все чересчур оглушающе-шумное и броское проходит, и остаются книги, и только книги, помогающие людям жить и быть людьми. Талант Паустовского фиксирует наше внимание на прекрасном. Для Паустовского всегда критерий истины — мораль, а критерий морали — прекрасное.
Ведь убыстренный темп современного мира, материальные богатства, накопленные в нем, машины, сумасшедшие скорости, перенаселенные города с их новой архитектурой, непрерывное движение, наконец, власть телевизора и кинематографа — все это порой создает ощущение подмены истинной красоты, замены сущности прекрасного и в реальном мире, и в человеке. Порой нам кажется, что мы познали все, что нас ничем не удивишь. Закат в пролете улицы едва ли заставит нас остановиться на мгновение. Звездное небо уже не кажется нам тайной тайн.
В буднях повседневных забот, в учащенном жизненном ритме, в шуме, суете мы скользим мимо прекрасного. Мы уверены: истины на нашей ладони, они вроде бы так отчетливо видны, так привычны, что мы устали от них. И в итоге обманываем самих себя. Как бы ни господствовала на земле точная наука, мир и человек в нем еще тайна, к которой мы только прикоснулись. Но если бы некто всезнающий появился на земле и раскрыл вдруг все загадки вселенной, это бы людям мало что дало.
1 2