..
Вспомнил и другое тут же. Рассказывал эту историю внуку. Он еще внуком был. А не сукиным сыном. Но и тогда про это, про выход в воздух, тоже говорил, а внучок и не удивился вовсе. И такой-то ведь славный мальчишка рос. Отец его -- сын Федора Сергеевича -в тридцать лет глупо погиб в тайге. С приятелем за кедровым орехом пошли. На ночь шалашик построили и костер развели в корнях сухостоя. Посредь ночи сухостой упал. Обоих насмерть. С тех пор невестка возненавидела свекра. Бабская что любовь, что ненависть -- до причины не докопаешься. Внучонка начала подначивать. Прямо в глаза уже не смотрел, а все исподлобья да искоса. Отселился тогда в свой старый деревенский дом, куда когда-то молодую жену приводил, а потом проводил на кладбище. Заказал в городе крупные фотопортреты -- жены и сына. Развесил по стенам промеж военных фотографий так, чтобы отовсюду видеть мог. Жил пенсией да огородом. Сила в руках, слава Богу, не убывала. Еще жил памятью про свою войну. Текущую жизнь не понимал и не принимал всерьез. Оттого не сразу и заметил, что она, текущая жизнь, вдруг начала рушиться будто бы и вовсе беспричинно, как тот старый, давно ненужный сеновал, что за домом, -- сперва наперекосяк стенами, а потом остатками крыши в землю. В деревне-то еще ничего, а в городишке, куда наведывался от случая к случаю, там будто все население поменялось за каких-нибудь три-четыре года. Другое население. Другая страна. Из этой другой страны однажды заявился гостем бывший внучок со своей вертлявой женушкой -- на свадьбу, между прочим, не призывал. Девица ластилась, а внук хмыкал да покашливал. Первым же вечером они, молодожены, вдруг разругались промеж собой на задах огорода. Скрадываясь за густым малинником, Федор Сергеевич умудрился кое-что подслушать и был крайне удивлен, когда понял, что девица о чем-то и за что-то защищала его, старика, и добрые слова говорила, а родной внучок -- одну фразу целой уловил: дескать, что ему, старперу, сделается, много ли ему надо... О чем речь, не понял.
Ясность была утром. За последние годы Федор Сергеевич, живя по простым своим потребностям, скопил кое-какие деньги. Если честно, для внука и копил или, может быть, для правнука -- не для себя же.
А утром, значит, разговор на высоком уровне: государству хана, а след -- и всем деньгам, что в государственных копилках, тоже вот-вот хана наступит, и потому, пока не поздно, бабки срочно с книжки снимать и в вечную недвижимость вкладывать. Нынче кто успел, тот и съел. И все это хитрое понимание про скорые времена он, внучок, получил доверительно от очень больших людей в столице нашей родины, откуда только что вернулся.
Федор Сергеевич внучье говорение понял по-простому: парню нужны деньги. А ему самому? Не нужны ведь...
Сели во внучий "москвичок", за полчаса доскочили до района. Оставив самую малость на книжке, все остальное Федор Сергеевич снял и внуку тут же и вручил. Заикнулся внук о расписке, но дед так на него глянул, что девица, отвернувшись, даже всплакнула чуть. Ее, конечно, сразу же и взлюбил, но виду не подал. Известно, муж и жена -- одна холера.
В районе и разъехались. Федор Сергеевич на автобусе в деревню. Внук с женой на "москвиче" -- в город.
После того стал Федор Сергеевич реже с деревенскими вечерами общаться да почаще телевизор свой, "Рекорд" черно-белый, включать. Чудное и горькое свершалось. Вроде бы никто страну не завоевывал, а людишки будто в плен торопились, и от того, старого, открещивались, и от другого, и даже святое -- войну его великую -- и про нее и так, и этак. Понимать про все некогда, в голове боль появлялась. За что-то кара на всех... Так бы проще всего присудить. Но еще! Из помутневшего от времени телевизорного стекла стала капельками просачиваться злоба, капать на крашенный охрой пол, заразное зловоние источать. Чувствуя заразу, накрыл телевизор салфеткой и снова вечерами на улицу...
Только и там разговоры все злее и злее, и никак, чтобы не втянуться, -- опять боль голове...
И полгода не прошло, все, что оставил на книжке на черный день, в копейки превратилось. Не знал, уважать теперь внука за раннее знание или как по-другому относиться. Только через несколько месяцев внучок сам заявился. И уже не на "москвиче", а на иностранной машине, похожей на танкетку. Фар понавешано что спереди, что сзаду! Две выхлопные трубы. И стекла темные -- тебя видят, а ты нет. Жену не привез. Двое мордастых парней, друзья, не друзья -- не поймешь. Из машины вышли, а к дому ни шагу. Пригласил. Только ухмыльнулись.
Внучок от пяток до шеи в коже, как тот комиссар... Про здоровье, про то, про се, потом сует в руки пакет.
-- Твои деньги, дед, -- говорит, -- с процентами.
Федор Сергеевич аж покраснел от обиды.
-- Я тебе что, ростовщик какой?
Разорвал пакет -- а там другие деньги, иностранные.
Внук объяснил: теперь можно, теперь только в валюте ценность. Считай, сказал, что они наши с тобой, а у тебя на сохранении. Но если нужда будет, трать сколь надо. Не проблема. Сказал, что время в обрез. Но не выпить по поводу встречи -- грех. Слава Богу, хоть бутылка не иностранная. Обычная водка. Быстро сообразил закуску. Сели, выпили. Раз, другой. Как по-походному. Как под Демьянском в сорок третьем... Втайне от большого начальства... начал рассказывать было, внучок по плечу похлопал.
-- Все знают, дед, -- сказал, -- ты у нас герой. Вторую мировую выиграл. А вот третью твои вожди вчистую прос... пока ты на пенсии сидел. А нам расхлебывать. Ну да ничего, разберемся помаленьку. А ты все равно герой, и жить тебе положено с достатком. Живи, дед!
Опять по плечу и вон из избы. Опомниться не успел, а там уже "танкетка" затарахтела, гуднула пару раз и... тишина.
Деньги спрятал под разным тряпьем на нижней полке полушкафа еще дореволюционной работы. Прятал, как сознательное нарушение свершал... Честную думу про дурное на потом отложил. Чего раньше времени душу терзать. Это время к нему пришло само.
К соседу, что напротив, тоже пенсионеру и тоже фронтовику, родственники нагрянули за грибами. У колодца встретились, разговорились. Дамочка, та, что с одним ведерком, спросила:
-- Федор Сергеевич, у нас там в городе есть такой-то, -- имя и фамилию назвала, -- он вам не родственник случаем?
-- Внук, -- враз насторожившись, отвечал.
-- Вот это да! -- тут и муженек ее с двумя ведрами в руках застыл столбом. -- Да он же у нас в городе нынче самый главный... ну, это... шибко крутой в общем. Говорят, всех своих этих... как их... конкурентов, что ли... Всех начисто пострелял. Прямо война в городе. Милиция ему честь отдает.
До конца лета Федор Сергеевич гулять, как обычно, за деревню ходил либо с рассветом, когда никого, кроме пастуха с коровами, не встретишь -- а пастуху не до разговоров, -- либо поздно, когда уже почти ночь. В магазин, что в конце деревни, по открытию и задами домой. Молоко перестал брать у славной бабенки-вдовушки, к которой присматривался было. Обиженная, сама, однако ж, иногда приносила и на крыльцо ставила. Так вот и повезло. По осени средь дня ударило в сердце Федору Сергеевичу, загнулся бы, да вот эта самая молочница услыхала стоны, шум подняла. Нашли кого-то из приезжих с машиной, увезли прямо в город. В район чего везти, там один зубник за всех врачей вкалывал.
В городской больнице быстро узнали, кому он дедом приходится, все по первому классу организовали. Конечно, внук со своим отродьем посещал, врачам спрос устраивал.
Так пережил Федор Сергеевич первый свой инфаркт. И второй так же, когда узнал, что дом его в деревне спалили до угольков, что деваться ему теперь некуда, кроме как на постой к собственному внуку. Без единой собственной вещи. Голенький и как будто вообще без прошлого. Даже ни одной фотографии про прошлую жизнь не сохранилось. Паспорт да пенсионная книжка. Медали, ордена -- все пеплом стало. А тут и с памятью началось... Правда, и раньше случалось. В сорок четвертом сбили его на "девятке", и даже не пуля, а какая-то железка крохотная воткнулась в затылок. Вынули, заштопали. Но через несколько лет, уже после войны, иногда вдруг с памятью что-то случалось. Как только заметили, тут же и комиссовали. Обиделся тогда. Считал, что несправедливо, потому что не было Федору Сергеевичу жизни без неба, как, впрочем, и всем, кого когда-либо от неба отставляли. В этом горе он хоть был не одинок...
К часу дня небо начало сереть, жара резко спала, и Федор Сергеевич встревожился -- если к дождику, то половина радости долой. Он хотел и все последние годы мечтал выйти именно в чистое небо, чтобы видеть землю со всеми ее крохотульками. Благо предсмертным зрением не обидела его судьба, а, наоборот, наградила. Может быть, для того задуманного и затеянного выхода и наградила.
Глядя на сереющее, теряющее цвет радости небо, Федор Сергеевич почувствовал, что сейчас непременно вспомнится что-то обидное, и сказал себе: "Пусть!" Пусть вспоминается что угодно, лишь бы не рвалась нить... Чем больше вспомнится, тем легче выстроить нужную цепочку пережитого так, чтоб надежнее и прочнее обосновать свое последнее и, возможно, самое главное решение в жизни.
Вспомнилось. Обидели. Не дали "кобру". Хотели дать и почему-то не дали. Вернее, дали не ему. Тот, кому дали эту лучшую по тем временам машину, отлетав на ней почти всю войну, стал первым человеком воздуха. Четырежды герой. Понимал Федор Сергеевич, что не в машине дело, а в умении и везении... Но и в машине тоже... Вместо "кобры" получил Як-76. Сырятина. Не обкатали как следует -- и под Сталинград. В первом же бою пару "мессеров" завалил. Повезло. Другим, многим... Им не повезло... Против "мессера" машина была хуже "харрикейна". Шказы постоянно отказывали... Необкатанные моторы запороли... Потом Як-9...
Федор Сергеевич сидел на рюкзаке не шелохнувшись. Наслаждался уже почти позабытым чувством хозяина-распорядителя собственной памяти. В те дни и месяцы, когда память отказывала, словно в клубок сворачивалась, образуя бесцветную пустоту там, где жило его прошлое, в такие дни и месяцы вся прожитая им жизнь укорачивалась до какой-то страшной и опасной малости. С подступающим отчаянием сражался до изнеможения, исключительно по привычке сопротивляться до последнего. А теперь вот, в эти минуты долго ожидаемого прозрения, прожитая жизнь виделась предлинной, по-настоящему достойной... Например, бои под Демьянском... Машины сначала "пятерки" лавочкинские, а потом Ла-7, с которыми ни "мессерам", ни "вульфам" не равняться. "Семерочка" -- так любовно вспоминал... Когда вспоминал... Теперь вспомнил, будто не забывал вовсе. Крыло ламинированного профиля, масляный радиатор в хвосте, двигатель непосредственного вспрыска... Когда первый раз "в зону сходил"* на "семерке", сущим хозяином неба себя почувствовал. К началу сорок четвертого в небе -- полное превосходство. Раздражались сыны неба: и чего на земле возится пехота всякая, гнать бы да гнать до самого Берлина!
Было чувство особенности -- это тоже вспомнилось, правда, без особой радости. Потому что понимал: несправедливо. Пехота, как известно, царица... Но им, летчикам, тогда казалось, что они каждый царь... Сам тогда уже был командиром эскадрильи.
Тут портретной галереей замелькали лица доживших и не доживших, имена и фамилии равных, подчиненных и начальников и несколько, совсем немного, особо памятных, почти родных, но сказал себе: "Стоп!" Впервые за много лет приказал памяти остановиться. Имена и лица -- путь к размягчению души. А сюда, на захолустный аэродром, он добирался для разрешения своего личного вопроса, главного и последнего вопроса жизни, своей жизни, единственной и неповторимой. В том смысле, что все позади. И ему повезло -- добрался, хотя мог загнуться на полдороге. Сердце, оно же сердчишко, как "мессер" на хвосте, то и дело напоминало о себе острыми проколами. В глазах темнело, но говорил себе: доберусь! И добрался. Значит, не расслабляться!
Однако ж от одной прокрутки уклониться не смог: на посадку идет "кобра" с горящим мотором. А в "кобре" единственный за всю войну наипрямейший земляк из того самого городишка, куда и спарашютил по выходе на пенсию. В "кобре" капитан Петюнька Сапожников, мрачноватый парень, но верный и отчаянный. Полсотни метров до земли -- "кобра" клюет носом и врезается в землю. И нет Петюньки, капитана и земляка. Даже похоронить толком нечего. Сработал остаток боекомплекта. А все потому, что на добротной американской "кобре" не предусмотрена цепная дубляжная тяга, а дюралевая под мотором попросту перегорела.
...Снова и снова идет на посадку горящая "кобра"... Обман! Это "аннушка" возвращается с облета лесных пожаров. И не то чтобы нет больше мочи ждать. Сердце торопит. Разворошил болячку воспоминаниями. Уже не проколы -- захват в полгруди, знакомо, потому вскинул рюкзак за спину и медленно, бережно, как бы заранее вымеряя и длину, и силу шага, двинулся в сторону ангаров.
Парни, им что? У них вся жизнь впереди. Не торопятся. Но с уважением. У Федора Сергеевича уже нет времени на уважение. Времени в обрез. И молитва-мольба, которой всегда стыдился, вполушепот с губ: "Господи, еще часок! Может, даже меньше! Дай, Господи!"
А парни не торопятся, потому что сговорились на подвиг -покатать деда бесплатно, то есть не брать с него обещанных пяти тысяч. Это решение им далось нелегко. Каждый в уме уже составил список проблем, каковые решились бы с таким диким калымом. Меж собой шептались никому не рассказывать о том, что прогнулись, дали слабину... Завтра бы весь авиаотряд завидовал им. Времена нынче крутые, в почете урвавший, потому немного презирали себя, но немного и наоборот...
Скрывая про свои сердечные дела, Федор Сергеевич попросил:
-- Хлопцы, ноги у меня что-то не того, помогли бы, я в машине посижу, подожду вас.
Помогли. Пассажирских удобств в "аннушке" никаких. Узкие скамейки вдоль бортов. Даже попридержаться на вираже не за что. Глаза, конечно, туда, в рубку, и руки машинально на уровне груди, будто штурвал в руках. Но справился, присек. Знал: не взлететь. А в памяти машина, на которой войну окончил. Ла-7. Отличная машина, не чета всяким "харрикейнам". На триста килограммов легче, чем Ла-5. Скорость, вооружение -- все на уровне... И один из последних боев, когда его ведомый, Толя Крутиков, чуть припоздавший за ним на вираже, пропустил в хвост своему ведущему и затем, исправляя ошибку, успел вклиниться и принять удар "мессера" на себя. Метров с пятнадцати. Сразу вразвал. Посмертно героя дали. А через неделю конец войне. Последний аэродром на Балтике. Там чуть и не испортил себе всю фронтовую биографию. Вздумал на трофейном "мессере" слетать. Нашли пленных немецких техников, чтоб машину к полету приготовили. Сказали: "Если что, на месте расстреляем". Взлетел, "сходил в зону". Так себе машина... На маневре хороша, но сзади ничего не видно, шибко закрытая... Наши машины, что "лавочкины", что "яки", были к тому времени уже лучше. Убедился. Но похоже, за это и не получил второго Героя. А должны были дать, за штурмовые действия.
Федор Сергеевич присмотрелся к рукоятке выхода. Элементарно. Особых усилий не потребуется. И тут снова вспомнил свой полет на "харрикейне", когда, преследуемый своим же, но безмозглым, захотел вдруг выйти из машины... выйти в небо. Теперь он это сделает. Прикидывал, на каком метре выключится сердце. На десятом? На двадцатом? Неважно. Он не умрет в небе. Он уйдет в небо. А если хотя бы в шутку предположить, что есть она, душа, как утверждают попы, облегчая слабым расставание с жизнью, если вообще есть что-то, что не умирает, но уходит из тела, и уходит, как говорят, именно вверх, то он значительно укоротит этому уходяще-выходящему путь подъема... Но это так... Не всерьез... Всерьез об этом думать поздно. Как жил, так и помирать...
Но вот наконец и пилоты.
-- Ну, говори, дед, как тебя покатать: покруче, помягче?
-- Помягче, ребята. Круче, чем сам летывал, у вас не получится. Машина не та.
Парни слегка стушевались. И правильно. Кто они против него.
После взлета только раз глянул в иллюминатор. Тайга. Да и неважно что. С землей покончено. Теперь только небо. И еще сердце... Нарастала боль, нарастала быстрее, чем "аннушка" набирала высоту. Кончался лимит времени, что выклянчил у судьбы. Подняться с лавки на ноги не решился. Сполз на колени и на коленях зашаркал к двери. Темнело в глазах, и дыхание... И боль такая, что уже и не закричать. Только захрипеть. А до ручки еще надо дотянуться. Хорошо, что хоть парни в кабине спиной, не поворачиваются...
Вдруг уверенно идущее вразнос сердце дало ему короткую передышку. Он сел на подрагивающий пол самолета, и сел не от слабости. От мысли. Такой простой мысли, что дивиться только, почему до сих пор... Если сделает, что задумал, -- подставит парней. Как же это? Столько лет жить с мечтой уйти в небо и ни разу не подумать о последствиях! Прожить жизнь как положено, а напоследок подлянку подкинуть своим же братьям-летчикам. Ведь братья же, и не их вина, что нет войны... Стыд в голову -- боль в сердце.
1 2 3
Вспомнил и другое тут же. Рассказывал эту историю внуку. Он еще внуком был. А не сукиным сыном. Но и тогда про это, про выход в воздух, тоже говорил, а внучок и не удивился вовсе. И такой-то ведь славный мальчишка рос. Отец его -- сын Федора Сергеевича -в тридцать лет глупо погиб в тайге. С приятелем за кедровым орехом пошли. На ночь шалашик построили и костер развели в корнях сухостоя. Посредь ночи сухостой упал. Обоих насмерть. С тех пор невестка возненавидела свекра. Бабская что любовь, что ненависть -- до причины не докопаешься. Внучонка начала подначивать. Прямо в глаза уже не смотрел, а все исподлобья да искоса. Отселился тогда в свой старый деревенский дом, куда когда-то молодую жену приводил, а потом проводил на кладбище. Заказал в городе крупные фотопортреты -- жены и сына. Развесил по стенам промеж военных фотографий так, чтобы отовсюду видеть мог. Жил пенсией да огородом. Сила в руках, слава Богу, не убывала. Еще жил памятью про свою войну. Текущую жизнь не понимал и не принимал всерьез. Оттого не сразу и заметил, что она, текущая жизнь, вдруг начала рушиться будто бы и вовсе беспричинно, как тот старый, давно ненужный сеновал, что за домом, -- сперва наперекосяк стенами, а потом остатками крыши в землю. В деревне-то еще ничего, а в городишке, куда наведывался от случая к случаю, там будто все население поменялось за каких-нибудь три-четыре года. Другое население. Другая страна. Из этой другой страны однажды заявился гостем бывший внучок со своей вертлявой женушкой -- на свадьбу, между прочим, не призывал. Девица ластилась, а внук хмыкал да покашливал. Первым же вечером они, молодожены, вдруг разругались промеж собой на задах огорода. Скрадываясь за густым малинником, Федор Сергеевич умудрился кое-что подслушать и был крайне удивлен, когда понял, что девица о чем-то и за что-то защищала его, старика, и добрые слова говорила, а родной внучок -- одну фразу целой уловил: дескать, что ему, старперу, сделается, много ли ему надо... О чем речь, не понял.
Ясность была утром. За последние годы Федор Сергеевич, живя по простым своим потребностям, скопил кое-какие деньги. Если честно, для внука и копил или, может быть, для правнука -- не для себя же.
А утром, значит, разговор на высоком уровне: государству хана, а след -- и всем деньгам, что в государственных копилках, тоже вот-вот хана наступит, и потому, пока не поздно, бабки срочно с книжки снимать и в вечную недвижимость вкладывать. Нынче кто успел, тот и съел. И все это хитрое понимание про скорые времена он, внучок, получил доверительно от очень больших людей в столице нашей родины, откуда только что вернулся.
Федор Сергеевич внучье говорение понял по-простому: парню нужны деньги. А ему самому? Не нужны ведь...
Сели во внучий "москвичок", за полчаса доскочили до района. Оставив самую малость на книжке, все остальное Федор Сергеевич снял и внуку тут же и вручил. Заикнулся внук о расписке, но дед так на него глянул, что девица, отвернувшись, даже всплакнула чуть. Ее, конечно, сразу же и взлюбил, но виду не подал. Известно, муж и жена -- одна холера.
В районе и разъехались. Федор Сергеевич на автобусе в деревню. Внук с женой на "москвиче" -- в город.
После того стал Федор Сергеевич реже с деревенскими вечерами общаться да почаще телевизор свой, "Рекорд" черно-белый, включать. Чудное и горькое свершалось. Вроде бы никто страну не завоевывал, а людишки будто в плен торопились, и от того, старого, открещивались, и от другого, и даже святое -- войну его великую -- и про нее и так, и этак. Понимать про все некогда, в голове боль появлялась. За что-то кара на всех... Так бы проще всего присудить. Но еще! Из помутневшего от времени телевизорного стекла стала капельками просачиваться злоба, капать на крашенный охрой пол, заразное зловоние источать. Чувствуя заразу, накрыл телевизор салфеткой и снова вечерами на улицу...
Только и там разговоры все злее и злее, и никак, чтобы не втянуться, -- опять боль голове...
И полгода не прошло, все, что оставил на книжке на черный день, в копейки превратилось. Не знал, уважать теперь внука за раннее знание или как по-другому относиться. Только через несколько месяцев внучок сам заявился. И уже не на "москвиче", а на иностранной машине, похожей на танкетку. Фар понавешано что спереди, что сзаду! Две выхлопные трубы. И стекла темные -- тебя видят, а ты нет. Жену не привез. Двое мордастых парней, друзья, не друзья -- не поймешь. Из машины вышли, а к дому ни шагу. Пригласил. Только ухмыльнулись.
Внучок от пяток до шеи в коже, как тот комиссар... Про здоровье, про то, про се, потом сует в руки пакет.
-- Твои деньги, дед, -- говорит, -- с процентами.
Федор Сергеевич аж покраснел от обиды.
-- Я тебе что, ростовщик какой?
Разорвал пакет -- а там другие деньги, иностранные.
Внук объяснил: теперь можно, теперь только в валюте ценность. Считай, сказал, что они наши с тобой, а у тебя на сохранении. Но если нужда будет, трать сколь надо. Не проблема. Сказал, что время в обрез. Но не выпить по поводу встречи -- грех. Слава Богу, хоть бутылка не иностранная. Обычная водка. Быстро сообразил закуску. Сели, выпили. Раз, другой. Как по-походному. Как под Демьянском в сорок третьем... Втайне от большого начальства... начал рассказывать было, внучок по плечу похлопал.
-- Все знают, дед, -- сказал, -- ты у нас герой. Вторую мировую выиграл. А вот третью твои вожди вчистую прос... пока ты на пенсии сидел. А нам расхлебывать. Ну да ничего, разберемся помаленьку. А ты все равно герой, и жить тебе положено с достатком. Живи, дед!
Опять по плечу и вон из избы. Опомниться не успел, а там уже "танкетка" затарахтела, гуднула пару раз и... тишина.
Деньги спрятал под разным тряпьем на нижней полке полушкафа еще дореволюционной работы. Прятал, как сознательное нарушение свершал... Честную думу про дурное на потом отложил. Чего раньше времени душу терзать. Это время к нему пришло само.
К соседу, что напротив, тоже пенсионеру и тоже фронтовику, родственники нагрянули за грибами. У колодца встретились, разговорились. Дамочка, та, что с одним ведерком, спросила:
-- Федор Сергеевич, у нас там в городе есть такой-то, -- имя и фамилию назвала, -- он вам не родственник случаем?
-- Внук, -- враз насторожившись, отвечал.
-- Вот это да! -- тут и муженек ее с двумя ведрами в руках застыл столбом. -- Да он же у нас в городе нынче самый главный... ну, это... шибко крутой в общем. Говорят, всех своих этих... как их... конкурентов, что ли... Всех начисто пострелял. Прямо война в городе. Милиция ему честь отдает.
До конца лета Федор Сергеевич гулять, как обычно, за деревню ходил либо с рассветом, когда никого, кроме пастуха с коровами, не встретишь -- а пастуху не до разговоров, -- либо поздно, когда уже почти ночь. В магазин, что в конце деревни, по открытию и задами домой. Молоко перестал брать у славной бабенки-вдовушки, к которой присматривался было. Обиженная, сама, однако ж, иногда приносила и на крыльцо ставила. Так вот и повезло. По осени средь дня ударило в сердце Федору Сергеевичу, загнулся бы, да вот эта самая молочница услыхала стоны, шум подняла. Нашли кого-то из приезжих с машиной, увезли прямо в город. В район чего везти, там один зубник за всех врачей вкалывал.
В городской больнице быстро узнали, кому он дедом приходится, все по первому классу организовали. Конечно, внук со своим отродьем посещал, врачам спрос устраивал.
Так пережил Федор Сергеевич первый свой инфаркт. И второй так же, когда узнал, что дом его в деревне спалили до угольков, что деваться ему теперь некуда, кроме как на постой к собственному внуку. Без единой собственной вещи. Голенький и как будто вообще без прошлого. Даже ни одной фотографии про прошлую жизнь не сохранилось. Паспорт да пенсионная книжка. Медали, ордена -- все пеплом стало. А тут и с памятью началось... Правда, и раньше случалось. В сорок четвертом сбили его на "девятке", и даже не пуля, а какая-то железка крохотная воткнулась в затылок. Вынули, заштопали. Но через несколько лет, уже после войны, иногда вдруг с памятью что-то случалось. Как только заметили, тут же и комиссовали. Обиделся тогда. Считал, что несправедливо, потому что не было Федору Сергеевичу жизни без неба, как, впрочем, и всем, кого когда-либо от неба отставляли. В этом горе он хоть был не одинок...
К часу дня небо начало сереть, жара резко спала, и Федор Сергеевич встревожился -- если к дождику, то половина радости долой. Он хотел и все последние годы мечтал выйти именно в чистое небо, чтобы видеть землю со всеми ее крохотульками. Благо предсмертным зрением не обидела его судьба, а, наоборот, наградила. Может быть, для того задуманного и затеянного выхода и наградила.
Глядя на сереющее, теряющее цвет радости небо, Федор Сергеевич почувствовал, что сейчас непременно вспомнится что-то обидное, и сказал себе: "Пусть!" Пусть вспоминается что угодно, лишь бы не рвалась нить... Чем больше вспомнится, тем легче выстроить нужную цепочку пережитого так, чтоб надежнее и прочнее обосновать свое последнее и, возможно, самое главное решение в жизни.
Вспомнилось. Обидели. Не дали "кобру". Хотели дать и почему-то не дали. Вернее, дали не ему. Тот, кому дали эту лучшую по тем временам машину, отлетав на ней почти всю войну, стал первым человеком воздуха. Четырежды герой. Понимал Федор Сергеевич, что не в машине дело, а в умении и везении... Но и в машине тоже... Вместо "кобры" получил Як-76. Сырятина. Не обкатали как следует -- и под Сталинград. В первом же бою пару "мессеров" завалил. Повезло. Другим, многим... Им не повезло... Против "мессера" машина была хуже "харрикейна". Шказы постоянно отказывали... Необкатанные моторы запороли... Потом Як-9...
Федор Сергеевич сидел на рюкзаке не шелохнувшись. Наслаждался уже почти позабытым чувством хозяина-распорядителя собственной памяти. В те дни и месяцы, когда память отказывала, словно в клубок сворачивалась, образуя бесцветную пустоту там, где жило его прошлое, в такие дни и месяцы вся прожитая им жизнь укорачивалась до какой-то страшной и опасной малости. С подступающим отчаянием сражался до изнеможения, исключительно по привычке сопротивляться до последнего. А теперь вот, в эти минуты долго ожидаемого прозрения, прожитая жизнь виделась предлинной, по-настоящему достойной... Например, бои под Демьянском... Машины сначала "пятерки" лавочкинские, а потом Ла-7, с которыми ни "мессерам", ни "вульфам" не равняться. "Семерочка" -- так любовно вспоминал... Когда вспоминал... Теперь вспомнил, будто не забывал вовсе. Крыло ламинированного профиля, масляный радиатор в хвосте, двигатель непосредственного вспрыска... Когда первый раз "в зону сходил"* на "семерке", сущим хозяином неба себя почувствовал. К началу сорок четвертого в небе -- полное превосходство. Раздражались сыны неба: и чего на земле возится пехота всякая, гнать бы да гнать до самого Берлина!
Было чувство особенности -- это тоже вспомнилось, правда, без особой радости. Потому что понимал: несправедливо. Пехота, как известно, царица... Но им, летчикам, тогда казалось, что они каждый царь... Сам тогда уже был командиром эскадрильи.
Тут портретной галереей замелькали лица доживших и не доживших, имена и фамилии равных, подчиненных и начальников и несколько, совсем немного, особо памятных, почти родных, но сказал себе: "Стоп!" Впервые за много лет приказал памяти остановиться. Имена и лица -- путь к размягчению души. А сюда, на захолустный аэродром, он добирался для разрешения своего личного вопроса, главного и последнего вопроса жизни, своей жизни, единственной и неповторимой. В том смысле, что все позади. И ему повезло -- добрался, хотя мог загнуться на полдороге. Сердце, оно же сердчишко, как "мессер" на хвосте, то и дело напоминало о себе острыми проколами. В глазах темнело, но говорил себе: доберусь! И добрался. Значит, не расслабляться!
Однако ж от одной прокрутки уклониться не смог: на посадку идет "кобра" с горящим мотором. А в "кобре" единственный за всю войну наипрямейший земляк из того самого городишка, куда и спарашютил по выходе на пенсию. В "кобре" капитан Петюнька Сапожников, мрачноватый парень, но верный и отчаянный. Полсотни метров до земли -- "кобра" клюет носом и врезается в землю. И нет Петюньки, капитана и земляка. Даже похоронить толком нечего. Сработал остаток боекомплекта. А все потому, что на добротной американской "кобре" не предусмотрена цепная дубляжная тяга, а дюралевая под мотором попросту перегорела.
...Снова и снова идет на посадку горящая "кобра"... Обман! Это "аннушка" возвращается с облета лесных пожаров. И не то чтобы нет больше мочи ждать. Сердце торопит. Разворошил болячку воспоминаниями. Уже не проколы -- захват в полгруди, знакомо, потому вскинул рюкзак за спину и медленно, бережно, как бы заранее вымеряя и длину, и силу шага, двинулся в сторону ангаров.
Парни, им что? У них вся жизнь впереди. Не торопятся. Но с уважением. У Федора Сергеевича уже нет времени на уважение. Времени в обрез. И молитва-мольба, которой всегда стыдился, вполушепот с губ: "Господи, еще часок! Может, даже меньше! Дай, Господи!"
А парни не торопятся, потому что сговорились на подвиг -покатать деда бесплатно, то есть не брать с него обещанных пяти тысяч. Это решение им далось нелегко. Каждый в уме уже составил список проблем, каковые решились бы с таким диким калымом. Меж собой шептались никому не рассказывать о том, что прогнулись, дали слабину... Завтра бы весь авиаотряд завидовал им. Времена нынче крутые, в почете урвавший, потому немного презирали себя, но немного и наоборот...
Скрывая про свои сердечные дела, Федор Сергеевич попросил:
-- Хлопцы, ноги у меня что-то не того, помогли бы, я в машине посижу, подожду вас.
Помогли. Пассажирских удобств в "аннушке" никаких. Узкие скамейки вдоль бортов. Даже попридержаться на вираже не за что. Глаза, конечно, туда, в рубку, и руки машинально на уровне груди, будто штурвал в руках. Но справился, присек. Знал: не взлететь. А в памяти машина, на которой войну окончил. Ла-7. Отличная машина, не чета всяким "харрикейнам". На триста килограммов легче, чем Ла-5. Скорость, вооружение -- все на уровне... И один из последних боев, когда его ведомый, Толя Крутиков, чуть припоздавший за ним на вираже, пропустил в хвост своему ведущему и затем, исправляя ошибку, успел вклиниться и принять удар "мессера" на себя. Метров с пятнадцати. Сразу вразвал. Посмертно героя дали. А через неделю конец войне. Последний аэродром на Балтике. Там чуть и не испортил себе всю фронтовую биографию. Вздумал на трофейном "мессере" слетать. Нашли пленных немецких техников, чтоб машину к полету приготовили. Сказали: "Если что, на месте расстреляем". Взлетел, "сходил в зону". Так себе машина... На маневре хороша, но сзади ничего не видно, шибко закрытая... Наши машины, что "лавочкины", что "яки", были к тому времени уже лучше. Убедился. Но похоже, за это и не получил второго Героя. А должны были дать, за штурмовые действия.
Федор Сергеевич присмотрелся к рукоятке выхода. Элементарно. Особых усилий не потребуется. И тут снова вспомнил свой полет на "харрикейне", когда, преследуемый своим же, но безмозглым, захотел вдруг выйти из машины... выйти в небо. Теперь он это сделает. Прикидывал, на каком метре выключится сердце. На десятом? На двадцатом? Неважно. Он не умрет в небе. Он уйдет в небо. А если хотя бы в шутку предположить, что есть она, душа, как утверждают попы, облегчая слабым расставание с жизнью, если вообще есть что-то, что не умирает, но уходит из тела, и уходит, как говорят, именно вверх, то он значительно укоротит этому уходяще-выходящему путь подъема... Но это так... Не всерьез... Всерьез об этом думать поздно. Как жил, так и помирать...
Но вот наконец и пилоты.
-- Ну, говори, дед, как тебя покатать: покруче, помягче?
-- Помягче, ребята. Круче, чем сам летывал, у вас не получится. Машина не та.
Парни слегка стушевались. И правильно. Кто они против него.
После взлета только раз глянул в иллюминатор. Тайга. Да и неважно что. С землей покончено. Теперь только небо. И еще сердце... Нарастала боль, нарастала быстрее, чем "аннушка" набирала высоту. Кончался лимит времени, что выклянчил у судьбы. Подняться с лавки на ноги не решился. Сполз на колени и на коленях зашаркал к двери. Темнело в глазах, и дыхание... И боль такая, что уже и не закричать. Только захрипеть. А до ручки еще надо дотянуться. Хорошо, что хоть парни в кабине спиной, не поворачиваются...
Вдруг уверенно идущее вразнос сердце дало ему короткую передышку. Он сел на подрагивающий пол самолета, и сел не от слабости. От мысли. Такой простой мысли, что дивиться только, почему до сих пор... Если сделает, что задумал, -- подставит парней. Как же это? Столько лет жить с мечтой уйти в небо и ни разу не подумать о последствиях! Прожить жизнь как положено, а напоследок подлянку подкинуть своим же братьям-летчикам. Ведь братья же, и не их вина, что нет войны... Стыд в голову -- боль в сердце.
1 2 3