И не оттого, что играл плохо, просто не мог заставить себя расслабиться, раскрыться, заиграть по характеру своему, обнаружиться боялся и проиграть не деньги, – мелочь на кону, – но нечто большее, ведь постарше я его, бойкого и ловкорукого…
Между тем тепловоз вырвался, наконец, из канавы на открытое пространство и через несколько минут с надсадным свистом влетел на обширную площадку с несколькими рельсовыми нитками, ручными стрелочными переводами, с полдюжиной вагонов на крайней боковой тупиковой ветке. Приткнулись посередине, и Петр выскочил наружу. Некоторое время мотались туда-сюда. В итоге цистерна, что была сзади, оказалась впереди тепловоза, и, толкая ее перед собой, мы вкатились, наконец, на ту колею, на которой стояли вагоны.
Тотчас же справа и слева из-под елок стали появляться люди весьма странного образа, в каких-то замызганных плащах, в грязных пиджаках, Бог знает, в какой обуви, а физиономии – одна карикатурнее другой. Помощник машиниста Олег, к тому моменту завершивший опустошение моих карманов, с удовольствием пояснил:
– Такого не видел? Перед тобой заслуженные алкаши нашей орденоносной области! Элита! Лучшие из лучших!
– Откуда они взялись? Здесь…
– Из города. Сегодня понедельник. Приползли опохмеляться.
– Чем?
– Коньячным сырцом. Пошли!
На тепловозе остался только машинист. Петр отвел меня в сторону и сказал: «Стой здесь, смотри и постигай!» Сам подошел к сцепному устройству между тепловозом и цистерной, что-то там проделал и, отступив на пару шагов, махнул рукой.
Лихо свистнув, раскрашенный тепловозик рванул с места и, как щитом, прикрываясь цистерной, лихо помчался на состав вагонов на другом конце маневрового пространства. Вдруг резко, со скрежетом затормозил, цистерна оторвалась от него и точно нацеленным снарядом понеслась на вагоны. Я не успел ни удивиться, ни испугаться. Ну, что грохот, – это само собой. Из цистерны вырвалось желтое пламя, метра на три, не меньше, вырвалось и зависло на мгновение, потом ринулось вниз и потекло желтым по желтому. Пламени не было, был коньячный сырец, и запах его не только до меня волной докатился, но и до тех, что стояли под елками, они издали дикорадостные возгласы и кинулись к цистерне, где им тут же перегородила дорогу команда тепловоза.
– Назад, ханыги! – звонким голосом возвестил мой друг Петр, и ханыги послушались, остановились и даже попятились к обочине, изъявляя полную покорность своим благодетелям. Странных полулюдей к тому времени набралось уже около двух десятков, они, как грибы-поганки, вырастали из-под елок и скапливались у обочин, некоторые тряслись и дергались, кого-то не держали ноги, и тот опускался на колени, заваливался на бок, но желтой сморщенной шеей тянулся в сторону раскупоренной цистерны с алкогольным зельем. Еще, это я заметил не сразу, почти у каждого из них через плечо висела сумка, сумки были разных фасонов, все – жуткое старье, но они были не пусты…
Машинист и помощник с полиэтиленовыми канистрами полезли на цистерну, Петр вернулся ко мне.
– Крышка цистерны закручена четырьмя длиннущими болтами, их можно перепилить, но это же работа, к тому же оставляющая следы умысла. А при ударе жидкость вышибает крышку, сам видел как. Я рассчитал необходимую силу удара, минимальную. Иногда, правда, сцепка летит, но не ошибается тот, кто и так далее…
– Но это же…
– Да ну?
– Понял, – сказал я и совсем по-новому взглянул на своего друга, на его красивое лицо не то терского, не то кубанского казака.
Алкаши, меж тем, дисциплинированно выстроились в очередь около тепловоза. Сумку теперь каждый держал в руках, лица оживлены, некоторые даже вполне симпатичны, и вообще вблизи они уже не производили того жуткого впечатления, что на расстоянии, так что расхожее – лицом к лицу лица не увидать – вполне опровергалось в данном конкретном случае, по крайней мере, большинству из них можно было сочувствовать…
Каждый из страждущих сначала вытаскивал из сумки какую-нибудь старую книгу, потом поллитровую банку, которая наполнялась алкогольным зельем и выпивалась иногда, как говорится, не отходя от кассы. В основном были библии конца-начала века, учебники, томик Лескова запомнился в приличном состоянии, опись дворянских усадеб, уставные грамоты Московского государства, еще что-то. И лишь однажды мы с Петром одновременно ахнули, когда в его руках оказалась книга настольного формата с золотым тиснением – «Трехсотлетие Дома Романовых»! Этого мужика, явно не знавшего цену своему подношению, после принятия им «похмелька» Петр отвел в сторону, торжественно и щедро влепил ему в ладонь четвертак, поощряюще похлопал по плечу на зависть всем остальным и сказал искренне:
– Я в тебе, сердешный, еще пару банок накапал, да ведь помрешь, вон какой ты весь скособоченный, но ты запомни, Моя душа тебе открыта, если еще что-нибудь такое приволокешь, буду поить, пока в горячке не загнешься. А сейчас давай, топай в ельник, отоспаться надо, так?
До сих пор ведь помню эмоции, коими душа моя была переполнена в тот день. Как же это приятно – знать себя честным человеком, как это возвышает тебя над прочими, над самыми ближними и особенно над ближними, в дальнего не ткнешь перстом, не дотянешься, дальнему не взглянешь в глаза пристально и многозначительно, не скажешь великодушно: «Я, конечно, тебя понимаю…» Да и кто, наконец, кроме ближнего оценит твои моральные устои? Какой-то мудрец сказал: «Когда я оцениваю себя, я скромен, но когда я сравниваю себя – я горд!» Прекрасно быть честным человеком! Хоть в чем-нибудь, в ерунде какой-нибудь, чтобы хоть на одном клочке души можно было поставить пробу и пометить его знаком качества. Нельзя только ни с кем вступать в разговоры на эту тему – сплошной гололед. Запросто утратить достойность позы, потому что черно-белые тона – это область морализующих гипотез, а в реальной жизни – спектр, и тебе его тут же продемонстрируют во всем великолепии. Мой друг Петр элементарно доказал мне, что либо я уважаю общество, в котором живу, и тогда я ничтожество, потому что в уважаемом обществе я сам просто обязан находиться на уважаемом месте, если я вообще личность, либо я не уважаю общество, и тогда я непоследователен в поведении по глупости или по трусости – на выбор.
Предложенный выбор мне не понравился, я определенно дал ему это понять, и он был очень доволен.
Этот разговор происходил еще во времена Порядка. А когда с Порядком было покончено, то я полностью избавился от чувства дискомфорта, которое, несмотря на твердость мною принятых решений, все-таки затаилось где-то между душой и желудком в виде крохотного, вяло шевелящегося змееныша. Я радостно выблевал его вместе с остатками гражданского чувства и захлебнулся воздухом свободы…
Мы с Петром стали грозой Центросоюза – была такая организация в государстве, которая якобы руководила якобы кооперативным движением. С некоторых пор на адрес этой организации стали регулярно поступать контейнеры с дефицитом: дубленки, сапоги женские импортные, куртки кожаные, невиданная бытовая техника и еще уйма чего. Причем доставлялось это все добро исключительно на обкомовский пакгауз, где и исчезало бесследно, никогда не появляясь в магазинах. Это Петр установил самостоятельным расследованием. И когда установил, тогда и приостановил бесперебойность поставок, то есть это мы с ним объявили партизанскую войну Центросоюзу посредством систематических разграблений контейнеров, проявив при этом столь изощренные приемы и способы, что безнаказанность прямо-таки захмелила наши замудренные мозги. Конечно, это была игра для взрослых людей, прежде прочего желавших утвердить свою волю в доступной им области действия. Мы, таким образом, считали себя экономическими диверсантами, имеющими законное моральное право на компенсацию за риск в инициативе.
Когда Порядок рухнул, у нас появились конкуренты, люди неинтеллигентные, грубые и безыдейные, мы обзавелись «пушками» и устроили наглецам такой пиф-паф, что все «органы» вокруг встали на уши и в такой неэстетичной позе пребывают и по сей день.
Вихри враждебные разгулялись по необъятным просторам Родины, а мы с моим другом Петром выстроили бастиончик, крепостишку фундаментом к небу, крышей в землю, и все было прекрасно, пока в мой сон не пришла мама…
Было лето. А лето в нашем областном городишке превосходное, если не считать тополиного пуха, коим бывают периодически завалены не только улицы, но крыши, подъезды, квартиры, балконы, а также волосы, глаза, уши, карманы и даже ширинки, и зуд от этой заразы… И никто толком не знает, откуда это взялось, потому что раньше не бывало такой аллергической провокации со стороны прекрасных, ветвистых старинных городских тополей, которыми мы любовались и гордились. Для мальчишек забава: они сметают в углы громадные кучи пуха, утрамбовывают их и поджигают, – сущий порох эта белая пыль.
Лично я влюблен в мой городишко, как в женщину, или точнее, как я хотел бы любить женщину – нежно! Осмотришься и улыбнешься радостной и чистой улыбкой, потом эту улыбку, как маску, можно снять с лица, повесить на стенку, смотреть и верить, что ты вполне даже хороший человек, если можешь сотворять мускулами лица такую светлую и беспорочную гримасу…
Он объективно хорош, наш город, счастливо обойденный всеобщей индустриализацией. К нам приезжают вздыхатели по старине и безжалостно терзают диафрагмы своих фотоаппаратов и кинокамер. Еще бы! Целые улицы старых деревянных домов. Расшиперится перед одним из таких какой-нибудь столичный русопят и ахает, и головкой лысой покачивает, и бородой метелковой помахивает, а глазками по сторонам – туда-сюда, все ли, мол, граждане данного исключительного города осознают, как им подфартило проживать в богоохранной местности. Я как раз в таком доме проживаю. Потому иногда подойду к туристу и спрашиваю: «Нравится?» Сияет и руками разводит. «Махнемся?» Тут же глазки вподзакат, дескать, рад бы, всей душой, да вот только там, в опостылой столице, дела… дела… Так бы и дал по роже!
Объективно хорош наш город. Но чего бы он стоил, не расположись он на берегах Озера, чистого, прохладного, уходящего за горизонт синей гладью и соединяющегося там, за горизонтом, с синей гладью небесной, словно ковер дивной красы из-под ног до горизонта, вверх и назад к нам, над нами и за спину до другого горизонта. На тех, дальних берегах, что от города не видны, горы и скалы, так что и по берегу не везде пройдешь – дикость первоприродная. Из-за труднодоступности не загажены эти места, где рыбы, дичи, грибов и ягод, если не тьма, то уйма, по крайней мере, нам, знающим подходы и проходы, хватает.
Это ему, Озеру, обязан город прохладой в летние дни и умеренностью морозов в морозные зимы. Пространственно они едины, город и Озеро, и я влюблен в это единство, как в женщину, как хотел бы влюбиться в женщину – с нежностью!
И в этом вопросе мы сошлись с Петром, только в отличие от меня он – настоящий романтик. Иногда я готов поверить, что он гений. Уже много лет он конструирует какую-то особую землеройную машину, которая будет ходить под землей, как червяк, причем даже сквозь твердые породы, правда, медленнее. Я видел чертежи, что-то он пытался мне объяснить, я ничего не понял, по крайней мере, ему так сказал, потому что немного испугался за себя, что тоже увлекусь, поверю. Но кое-какой опыт по части веры у меня уже был, и что бы там ни молотили философы, я убежден, что вера – все равно во что – это особый вид мозгового заболевания. Потому не поверил в его железного червяка и не поверил, что сам он гений…
И правильно сделал, потому что теперь в связи с новыми обстоятельствами в моей жизни мне придется поступиться многими увлечениями, а Петр – самое азартное мое увлечение и безусловно порочное…
Об этом и думал, когда шел к нему кривыми прибрежными улочками, и радовался, что Петр живет неблизко, что между нашими домами нет соединяющего нас транспорта, и если не спешить, у меня еще достаточно времени, чтобы внутренне подготовиться к нелегкому разговору.
Глава 2
«Так я и знал, что мы влипнем»,– сказал Петр и умер, падая затылком в черно-коричневую грязь. Я побежал…
А перед тем снова был сон. У мамы было заплаканное лицо, но его выражение в этот раз удивило и встревожило. Смотрела она на меня, но при этом будто прислушивалась к чему-то, звучащему за ее спиной… Или за моей спиной… Или вообще где-то вне пространства… Ведь там, где она, пространства существовать не должно…
Иногда взгляд ее оживал, тогда чуть-чуть начинали подрагивать брови, я помню, так бывало, когда она чего-то боялась, но старалась скрыть страх.
В сопляках был я ужасным гордецом. На мать посматривал лишь искоса, от ласк отбрыкивался, до бесед не снисходил. Теперь же, во сне, мог смотреть прямо в лицо. Когда из разных миров – можно смотреть, не отрываясь, как на фотографию. К тому же я хотел что-то угадать в выражении ее лица, кажется, это было очень важно – угадать, не пустячок же, но информация с Того Света, возможно, вообще уникальный случай в истории. К сожалению, тот факт, что все это происходит во сне, тоже осознавался и сковывал, то есть там, где было мамино лицо, я вроде бы и не присутствовал вовсе, но только сознание мое без тела, без голоса и, ей-Богу, даже без глаз…
Кажется, моя мама не была красивой женщиной, но все же в ее лице было нечто такое, мимо чего не пройдешь не оглянувшись. Многие оглядывались, я помню это даже из детства, а если поднапрячь память, то… она, похоже, была жуткая кокетка… но не более того, потому что вся ее сознательная, а, возможно, и досознательная жизнь регулировалась одним всеопределяющим свойством характера – самолюбием. Или гордостью? Вот ведь как язык коварен! Уверен, она себя не любила, то есть не считала себя лучше других и не гордилась собой по той же причине, но притом была и горда и самолюбива, и никак по-другому не скажешь, если не обращаться за помощью к Фрейду или Фромму или Вейнингеру… Я принципиально не хочу иметь дело с этими сексоманьяками, распространившими на все человечество свои личные комплексы, уверен, что именно так и обстояло дело, потому что хотя бы вот я лично никакими эдиповыми пристрастиями не страдал и даже не подозревал, что таковые существуют, пока не прочитал… Помню, когда прочитал, было ощущение, будто налакался помоев… В жизни этот самый Фрейд наверняка был грязный тип с мокрыми толстыми губами и глазками туда-сюда…
Пожалуй, я даже не обожал маму, никогда ею не восхищался и вообще никогда не задавался вопросом, красива ли она, потому что само слово «красота» соотносилось в моем детстве только с природой и девочками. Маму я уважал. Еще побаивался. Крута бывала на руку в раздражении. Сочувствие к ней познал впервые во время ее болезни. В иные времена в сочувствии она не нуждалась из гордости и самолюбия… Но, возможно, ошибаюсь? Возможно, в действительности она была именно такой, какой я видел ее в моем странном сне: страдающий, но утратившей защитную маску, которую при ее жизни я не смог ни рассмотреть, ни понять. Вот ведь во сне сердпе мое разрывалось от сочувствия, и мог бы заплакать, как иногда плачется… Но этот мой сон необычен. Это сно-видение, видение посредством сна, и моя задача разгадать его, иначе зачем бы все это мне было дано…
Итак, в этом втором моем сновидении мама была встревожена. Еще мне показалось, что не я причина ее тревоги. Она будто высматривала что-то за моей спиной. Или прислушивалась к чему-то… Может быть, к моим мыслям? Поступки можно контролировать, а мысли? Попробуй! Они, как тараканы, разбегаются во все стороны, и рад бы передавить, да не успеваешь. Но похоже, что если я серьезно намерен облегчить мамино наказание, мне придется заняться проблемой контроля за мыслями. Могу предположить, что я не хуже любого условно-среднего человека, и притом я знаю, какие пакости проговариваются в моем мозгу порою просто так, без потребности в них, а как бы по привычке… Значит, первое дело – понять суть этой привычки. Не исключено, что так называемое самоусовершенствование и начинается с контроля за мыслями, потому что где дурные мысли… Но стоп! Так можно договориться до банальностей…
Дом Петра по внешнему виду ничем не отличается от прочих в общем ряду сохранившегося деревянного пригорода. И это момент его игры. Мог бы в теремок превратить – руки золотые и фантазии не занимать, но нет же, мы не хотим бросаться в глаза, ценностям пребывать внутри нас, и лишь избранным да особо доверенным откроемся богатством своим! Я, между прочим, далеко не с первого раза удостоился приглашения, но придерживался на подходе, и лишь когда дела наши с Петром завязались в искусный узелок, тогда лишь распахнулись для меня весьма обшарпанные двери его дома. Внутри дом – воистину терем, «а-ля русс», выполненный с завидным вкусом и с некоторой иронией к собственному стилевому пристрастию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Между тем тепловоз вырвался, наконец, из канавы на открытое пространство и через несколько минут с надсадным свистом влетел на обширную площадку с несколькими рельсовыми нитками, ручными стрелочными переводами, с полдюжиной вагонов на крайней боковой тупиковой ветке. Приткнулись посередине, и Петр выскочил наружу. Некоторое время мотались туда-сюда. В итоге цистерна, что была сзади, оказалась впереди тепловоза, и, толкая ее перед собой, мы вкатились, наконец, на ту колею, на которой стояли вагоны.
Тотчас же справа и слева из-под елок стали появляться люди весьма странного образа, в каких-то замызганных плащах, в грязных пиджаках, Бог знает, в какой обуви, а физиономии – одна карикатурнее другой. Помощник машиниста Олег, к тому моменту завершивший опустошение моих карманов, с удовольствием пояснил:
– Такого не видел? Перед тобой заслуженные алкаши нашей орденоносной области! Элита! Лучшие из лучших!
– Откуда они взялись? Здесь…
– Из города. Сегодня понедельник. Приползли опохмеляться.
– Чем?
– Коньячным сырцом. Пошли!
На тепловозе остался только машинист. Петр отвел меня в сторону и сказал: «Стой здесь, смотри и постигай!» Сам подошел к сцепному устройству между тепловозом и цистерной, что-то там проделал и, отступив на пару шагов, махнул рукой.
Лихо свистнув, раскрашенный тепловозик рванул с места и, как щитом, прикрываясь цистерной, лихо помчался на состав вагонов на другом конце маневрового пространства. Вдруг резко, со скрежетом затормозил, цистерна оторвалась от него и точно нацеленным снарядом понеслась на вагоны. Я не успел ни удивиться, ни испугаться. Ну, что грохот, – это само собой. Из цистерны вырвалось желтое пламя, метра на три, не меньше, вырвалось и зависло на мгновение, потом ринулось вниз и потекло желтым по желтому. Пламени не было, был коньячный сырец, и запах его не только до меня волной докатился, но и до тех, что стояли под елками, они издали дикорадостные возгласы и кинулись к цистерне, где им тут же перегородила дорогу команда тепловоза.
– Назад, ханыги! – звонким голосом возвестил мой друг Петр, и ханыги послушались, остановились и даже попятились к обочине, изъявляя полную покорность своим благодетелям. Странных полулюдей к тому времени набралось уже около двух десятков, они, как грибы-поганки, вырастали из-под елок и скапливались у обочин, некоторые тряслись и дергались, кого-то не держали ноги, и тот опускался на колени, заваливался на бок, но желтой сморщенной шеей тянулся в сторону раскупоренной цистерны с алкогольным зельем. Еще, это я заметил не сразу, почти у каждого из них через плечо висела сумка, сумки были разных фасонов, все – жуткое старье, но они были не пусты…
Машинист и помощник с полиэтиленовыми канистрами полезли на цистерну, Петр вернулся ко мне.
– Крышка цистерны закручена четырьмя длиннущими болтами, их можно перепилить, но это же работа, к тому же оставляющая следы умысла. А при ударе жидкость вышибает крышку, сам видел как. Я рассчитал необходимую силу удара, минимальную. Иногда, правда, сцепка летит, но не ошибается тот, кто и так далее…
– Но это же…
– Да ну?
– Понял, – сказал я и совсем по-новому взглянул на своего друга, на его красивое лицо не то терского, не то кубанского казака.
Алкаши, меж тем, дисциплинированно выстроились в очередь около тепловоза. Сумку теперь каждый держал в руках, лица оживлены, некоторые даже вполне симпатичны, и вообще вблизи они уже не производили того жуткого впечатления, что на расстоянии, так что расхожее – лицом к лицу лица не увидать – вполне опровергалось в данном конкретном случае, по крайней мере, большинству из них можно было сочувствовать…
Каждый из страждущих сначала вытаскивал из сумки какую-нибудь старую книгу, потом поллитровую банку, которая наполнялась алкогольным зельем и выпивалась иногда, как говорится, не отходя от кассы. В основном были библии конца-начала века, учебники, томик Лескова запомнился в приличном состоянии, опись дворянских усадеб, уставные грамоты Московского государства, еще что-то. И лишь однажды мы с Петром одновременно ахнули, когда в его руках оказалась книга настольного формата с золотым тиснением – «Трехсотлетие Дома Романовых»! Этого мужика, явно не знавшего цену своему подношению, после принятия им «похмелька» Петр отвел в сторону, торжественно и щедро влепил ему в ладонь четвертак, поощряюще похлопал по плечу на зависть всем остальным и сказал искренне:
– Я в тебе, сердешный, еще пару банок накапал, да ведь помрешь, вон какой ты весь скособоченный, но ты запомни, Моя душа тебе открыта, если еще что-нибудь такое приволокешь, буду поить, пока в горячке не загнешься. А сейчас давай, топай в ельник, отоспаться надо, так?
До сих пор ведь помню эмоции, коими душа моя была переполнена в тот день. Как же это приятно – знать себя честным человеком, как это возвышает тебя над прочими, над самыми ближними и особенно над ближними, в дальнего не ткнешь перстом, не дотянешься, дальнему не взглянешь в глаза пристально и многозначительно, не скажешь великодушно: «Я, конечно, тебя понимаю…» Да и кто, наконец, кроме ближнего оценит твои моральные устои? Какой-то мудрец сказал: «Когда я оцениваю себя, я скромен, но когда я сравниваю себя – я горд!» Прекрасно быть честным человеком! Хоть в чем-нибудь, в ерунде какой-нибудь, чтобы хоть на одном клочке души можно было поставить пробу и пометить его знаком качества. Нельзя только ни с кем вступать в разговоры на эту тему – сплошной гололед. Запросто утратить достойность позы, потому что черно-белые тона – это область морализующих гипотез, а в реальной жизни – спектр, и тебе его тут же продемонстрируют во всем великолепии. Мой друг Петр элементарно доказал мне, что либо я уважаю общество, в котором живу, и тогда я ничтожество, потому что в уважаемом обществе я сам просто обязан находиться на уважаемом месте, если я вообще личность, либо я не уважаю общество, и тогда я непоследователен в поведении по глупости или по трусости – на выбор.
Предложенный выбор мне не понравился, я определенно дал ему это понять, и он был очень доволен.
Этот разговор происходил еще во времена Порядка. А когда с Порядком было покончено, то я полностью избавился от чувства дискомфорта, которое, несмотря на твердость мною принятых решений, все-таки затаилось где-то между душой и желудком в виде крохотного, вяло шевелящегося змееныша. Я радостно выблевал его вместе с остатками гражданского чувства и захлебнулся воздухом свободы…
Мы с Петром стали грозой Центросоюза – была такая организация в государстве, которая якобы руководила якобы кооперативным движением. С некоторых пор на адрес этой организации стали регулярно поступать контейнеры с дефицитом: дубленки, сапоги женские импортные, куртки кожаные, невиданная бытовая техника и еще уйма чего. Причем доставлялось это все добро исключительно на обкомовский пакгауз, где и исчезало бесследно, никогда не появляясь в магазинах. Это Петр установил самостоятельным расследованием. И когда установил, тогда и приостановил бесперебойность поставок, то есть это мы с ним объявили партизанскую войну Центросоюзу посредством систематических разграблений контейнеров, проявив при этом столь изощренные приемы и способы, что безнаказанность прямо-таки захмелила наши замудренные мозги. Конечно, это была игра для взрослых людей, прежде прочего желавших утвердить свою волю в доступной им области действия. Мы, таким образом, считали себя экономическими диверсантами, имеющими законное моральное право на компенсацию за риск в инициативе.
Когда Порядок рухнул, у нас появились конкуренты, люди неинтеллигентные, грубые и безыдейные, мы обзавелись «пушками» и устроили наглецам такой пиф-паф, что все «органы» вокруг встали на уши и в такой неэстетичной позе пребывают и по сей день.
Вихри враждебные разгулялись по необъятным просторам Родины, а мы с моим другом Петром выстроили бастиончик, крепостишку фундаментом к небу, крышей в землю, и все было прекрасно, пока в мой сон не пришла мама…
Было лето. А лето в нашем областном городишке превосходное, если не считать тополиного пуха, коим бывают периодически завалены не только улицы, но крыши, подъезды, квартиры, балконы, а также волосы, глаза, уши, карманы и даже ширинки, и зуд от этой заразы… И никто толком не знает, откуда это взялось, потому что раньше не бывало такой аллергической провокации со стороны прекрасных, ветвистых старинных городских тополей, которыми мы любовались и гордились. Для мальчишек забава: они сметают в углы громадные кучи пуха, утрамбовывают их и поджигают, – сущий порох эта белая пыль.
Лично я влюблен в мой городишко, как в женщину, или точнее, как я хотел бы любить женщину – нежно! Осмотришься и улыбнешься радостной и чистой улыбкой, потом эту улыбку, как маску, можно снять с лица, повесить на стенку, смотреть и верить, что ты вполне даже хороший человек, если можешь сотворять мускулами лица такую светлую и беспорочную гримасу…
Он объективно хорош, наш город, счастливо обойденный всеобщей индустриализацией. К нам приезжают вздыхатели по старине и безжалостно терзают диафрагмы своих фотоаппаратов и кинокамер. Еще бы! Целые улицы старых деревянных домов. Расшиперится перед одним из таких какой-нибудь столичный русопят и ахает, и головкой лысой покачивает, и бородой метелковой помахивает, а глазками по сторонам – туда-сюда, все ли, мол, граждане данного исключительного города осознают, как им подфартило проживать в богоохранной местности. Я как раз в таком доме проживаю. Потому иногда подойду к туристу и спрашиваю: «Нравится?» Сияет и руками разводит. «Махнемся?» Тут же глазки вподзакат, дескать, рад бы, всей душой, да вот только там, в опостылой столице, дела… дела… Так бы и дал по роже!
Объективно хорош наш город. Но чего бы он стоил, не расположись он на берегах Озера, чистого, прохладного, уходящего за горизонт синей гладью и соединяющегося там, за горизонтом, с синей гладью небесной, словно ковер дивной красы из-под ног до горизонта, вверх и назад к нам, над нами и за спину до другого горизонта. На тех, дальних берегах, что от города не видны, горы и скалы, так что и по берегу не везде пройдешь – дикость первоприродная. Из-за труднодоступности не загажены эти места, где рыбы, дичи, грибов и ягод, если не тьма, то уйма, по крайней мере, нам, знающим подходы и проходы, хватает.
Это ему, Озеру, обязан город прохладой в летние дни и умеренностью морозов в морозные зимы. Пространственно они едины, город и Озеро, и я влюблен в это единство, как в женщину, как хотел бы влюбиться в женщину – с нежностью!
И в этом вопросе мы сошлись с Петром, только в отличие от меня он – настоящий романтик. Иногда я готов поверить, что он гений. Уже много лет он конструирует какую-то особую землеройную машину, которая будет ходить под землей, как червяк, причем даже сквозь твердые породы, правда, медленнее. Я видел чертежи, что-то он пытался мне объяснить, я ничего не понял, по крайней мере, ему так сказал, потому что немного испугался за себя, что тоже увлекусь, поверю. Но кое-какой опыт по части веры у меня уже был, и что бы там ни молотили философы, я убежден, что вера – все равно во что – это особый вид мозгового заболевания. Потому не поверил в его железного червяка и не поверил, что сам он гений…
И правильно сделал, потому что теперь в связи с новыми обстоятельствами в моей жизни мне придется поступиться многими увлечениями, а Петр – самое азартное мое увлечение и безусловно порочное…
Об этом и думал, когда шел к нему кривыми прибрежными улочками, и радовался, что Петр живет неблизко, что между нашими домами нет соединяющего нас транспорта, и если не спешить, у меня еще достаточно времени, чтобы внутренне подготовиться к нелегкому разговору.
Глава 2
«Так я и знал, что мы влипнем»,– сказал Петр и умер, падая затылком в черно-коричневую грязь. Я побежал…
А перед тем снова был сон. У мамы было заплаканное лицо, но его выражение в этот раз удивило и встревожило. Смотрела она на меня, но при этом будто прислушивалась к чему-то, звучащему за ее спиной… Или за моей спиной… Или вообще где-то вне пространства… Ведь там, где она, пространства существовать не должно…
Иногда взгляд ее оживал, тогда чуть-чуть начинали подрагивать брови, я помню, так бывало, когда она чего-то боялась, но старалась скрыть страх.
В сопляках был я ужасным гордецом. На мать посматривал лишь искоса, от ласк отбрыкивался, до бесед не снисходил. Теперь же, во сне, мог смотреть прямо в лицо. Когда из разных миров – можно смотреть, не отрываясь, как на фотографию. К тому же я хотел что-то угадать в выражении ее лица, кажется, это было очень важно – угадать, не пустячок же, но информация с Того Света, возможно, вообще уникальный случай в истории. К сожалению, тот факт, что все это происходит во сне, тоже осознавался и сковывал, то есть там, где было мамино лицо, я вроде бы и не присутствовал вовсе, но только сознание мое без тела, без голоса и, ей-Богу, даже без глаз…
Кажется, моя мама не была красивой женщиной, но все же в ее лице было нечто такое, мимо чего не пройдешь не оглянувшись. Многие оглядывались, я помню это даже из детства, а если поднапрячь память, то… она, похоже, была жуткая кокетка… но не более того, потому что вся ее сознательная, а, возможно, и досознательная жизнь регулировалась одним всеопределяющим свойством характера – самолюбием. Или гордостью? Вот ведь как язык коварен! Уверен, она себя не любила, то есть не считала себя лучше других и не гордилась собой по той же причине, но притом была и горда и самолюбива, и никак по-другому не скажешь, если не обращаться за помощью к Фрейду или Фромму или Вейнингеру… Я принципиально не хочу иметь дело с этими сексоманьяками, распространившими на все человечество свои личные комплексы, уверен, что именно так и обстояло дело, потому что хотя бы вот я лично никакими эдиповыми пристрастиями не страдал и даже не подозревал, что таковые существуют, пока не прочитал… Помню, когда прочитал, было ощущение, будто налакался помоев… В жизни этот самый Фрейд наверняка был грязный тип с мокрыми толстыми губами и глазками туда-сюда…
Пожалуй, я даже не обожал маму, никогда ею не восхищался и вообще никогда не задавался вопросом, красива ли она, потому что само слово «красота» соотносилось в моем детстве только с природой и девочками. Маму я уважал. Еще побаивался. Крута бывала на руку в раздражении. Сочувствие к ней познал впервые во время ее болезни. В иные времена в сочувствии она не нуждалась из гордости и самолюбия… Но, возможно, ошибаюсь? Возможно, в действительности она была именно такой, какой я видел ее в моем странном сне: страдающий, но утратившей защитную маску, которую при ее жизни я не смог ни рассмотреть, ни понять. Вот ведь во сне сердпе мое разрывалось от сочувствия, и мог бы заплакать, как иногда плачется… Но этот мой сон необычен. Это сно-видение, видение посредством сна, и моя задача разгадать его, иначе зачем бы все это мне было дано…
Итак, в этом втором моем сновидении мама была встревожена. Еще мне показалось, что не я причина ее тревоги. Она будто высматривала что-то за моей спиной. Или прислушивалась к чему-то… Может быть, к моим мыслям? Поступки можно контролировать, а мысли? Попробуй! Они, как тараканы, разбегаются во все стороны, и рад бы передавить, да не успеваешь. Но похоже, что если я серьезно намерен облегчить мамино наказание, мне придется заняться проблемой контроля за мыслями. Могу предположить, что я не хуже любого условно-среднего человека, и притом я знаю, какие пакости проговариваются в моем мозгу порою просто так, без потребности в них, а как бы по привычке… Значит, первое дело – понять суть этой привычки. Не исключено, что так называемое самоусовершенствование и начинается с контроля за мыслями, потому что где дурные мысли… Но стоп! Так можно договориться до банальностей…
Дом Петра по внешнему виду ничем не отличается от прочих в общем ряду сохранившегося деревянного пригорода. И это момент его игры. Мог бы в теремок превратить – руки золотые и фантазии не занимать, но нет же, мы не хотим бросаться в глаза, ценностям пребывать внутри нас, и лишь избранным да особо доверенным откроемся богатством своим! Я, между прочим, далеко не с первого раза удостоился приглашения, но придерживался на подходе, и лишь когда дела наши с Петром завязались в искусный узелок, тогда лишь распахнулись для меня весьма обшарпанные двери его дома. Внутри дом – воистину терем, «а-ля русс», выполненный с завидным вкусом и с некоторой иронией к собственному стилевому пристрастию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17