Кольцо она купила сама. Хоть не расписывалась с Костей в Совете, а все же, когда увидела, что придется рожать, - купила кольцо и надела. Все равно - считала себя замужней и ехала к тому, кого считала мужем. Ехала расписаться.
А он ее, может, и знать не желает. Наверно, давно с другой спутался. Кто его знает!
Она даже толком его адреса не знала. Но слишком заскучала, и рожать в первый раз страшно сделалось.
Поехала.
У Казанского вокзала она мучительно сходила с задней площадки. Сходила она задом, задерживая публику, обнимая мешок и обливаясь жарким потом.
На Казанском до вечера сидела на вещах, ничего не ела, боялась, что обворуют.
Тошнило.
В очередь на посадку подвигалась то боком, то опять-таки задом, дико озираясь, то обнимая мешок, как тумбу, то волоча его за уши, то трамбовала им пол, будто топая какую-то польку.
У поезда Феня стала хитрить: лезла в те вагоны, где народу в дверях было поменьше. А эти вагоны все были, как нарочно, неподходящие: тот плацкартный, тот - мягкий, тот - служебный, тот - какой-то международный, чистое наказание!
Так и не перехитрила Феня железную дорогу. Зря только мешок волокла лишний раз по неподходящим вагонам.
Пришлось садиться туда, где всего больше перло народу.
Все же свободное местечко нашлось: люди добрые потеснились.
Ничего, в тесноте, да не в обиде.
Засунула Феня мешок под лавку, поджала ногу, чтобы ногой мешок в дороге чувствовать, скинула шаль и перекрестилась.
IV
У производителя работ Корнеева были серые парусиновые туфли. Шура посоветовала ему выбелить их. Прораб Корнеев послушался. Он поступил неосторожно.
Туфли ужасно пачкались. Их смело можно было посылать в постройком вместо суточного рапорта. Туфли представляли достаточно подробную картину материального состояния участка.
Их приходилось каждое утро красить белилами. Это было неприятно, но необходимо.
Синяя спецовка - брюки и однобортная тужурка флотского покроя требовала безукоризненно белых туфель.
В синем холщовом костюме с грубыми наружными карманами и толстыми швами, выстроченными двойной суровой ниткой, Корнеев походил на судового механика.
Он старался поддерживать это сходство.
Он отпустил небольшие бачки и подбривал по-английски усы. Серебряные часы носил он в наружном боковом кармане на ремешке. Папиросы держал в черном кожаном портсигаре.
Первая смена кончила в восемь.
Переход от ночи к дню ознаменовался для прораба Корнеева тем, что при свете солнца он снова увидел свои туфли.
Он не спал сутки.
Он предполагал поставить вторую смену и смотаться домой. Он не был дома со вчерашнего вечера. Ему обязательно надо было поговорить с Клавой.
Однако началась эта история с Харьковом. Он упустил время. Ночью что-то случилось. Но что?
Мало ли что могло случиться ночью.
Может быть, ночью она опять говорила по телефону с Москвой. Может быть, в Москве заболела девочка...
На рассвете она звонила Корнееву.
Он с трудом понимал ее. Скорее догадывался, чем понимал. Она плакала. Она глотала слова, как слезы. Она клялась, что иначе поступить не может, уверяла, что любит его, что сойдет с ума.
Ему неловко было говорить с ней при посторонних. В ячейке всю ночь работали люди.
Филонов, заткнув уши, хватал несколько воспаленными глазами ведомость за ведомостью.
Вокруг галдели.
Филонов отбивался от шума большой головой, словно бодался. На Корнеева из деликатности не обращали внимания. Но у него горели уши.
Он бессмысленно кричал в телефон:
- Ничего не слышу! Ничего не слышу! Говори громче. Ах, черт... Громче говори! Что ты говоришь? Я говорю: здесь шумят, говори яснее... Яс-не-е!..
Их все время разъединяли. К ним включались чужие голоса. Чужие голоса просили как можно скорее щебенки, ругались, требовали коммутатор заводоуправления, требовали карьер, вызывали прорабов, диктовали цифры...
Это был ад.
Корнеев кричал, что никак не может сейчас прийти, просил не уезжать, умолял подождать с билетом...
Корнеева мучил насморк. Здесь были слишком горячие дни и слишком холодные ночи. Он дергал носом, сопел, нос покраснел, на глазах стояли горькие розовые слезы.
Лампочки бессонного утреннего накала теряли последний блеск в солнечных столбах.
Обдергивая на коротком широком туловище черную сатиновую косоворотку, Филонов вышел из ячейки в коридор.
В коридоре еще держалась ночь. Коридор был полон теней и дыма. Люди толкались с расчетными книжками у окошечка бухгалтерии. Извозчики, похожие на шоферов, и шоферы, похожие на извозчиков, останавливались под лампочками, рассматривая путевки и наряды. Вдоль дощатых стен сидели на корточках сонные старики башкиры. Бабы гремели кружкой - пили из бака воду.
Филонов оторвал набухшую фанерную дверь с разноцветной надписью:
"Това! Надо ж иметь какую-нибудь совесть здесь худмастерская 6 уч. Просьба не входить и не мешать, вы ж видите - люди работают".
Художественная мастерская была не больше купальной кабины.
Два мальчика качались на табуретах, спина в спину. Они писали самодельными войлочными кистями на обороте обоев противопожарные лозунги.
На полу под окном, боком, сидела Шура Солдатова.
Сдвинув русые способные брови, она красила синей масляной краской большой деревянный могильный крест.
Другой крест, уже готовый, стоял в углу. На нем виднелась крупная желтая надпись: "Здесь покоится Николай Саенко из бригады Ищенко. Спи с миром, дорогой труженик прогулов и пьянки".
Слева направо составы шли порожняком. Справа налево - груженые. Или наоборот. Окно мелькало листами книги, оставленной на подоконнике.
Откинутые борта площадок почти царапали крючьями стены барака.
Свет и тень кружились в дощатой комнате, заставленной малярными материалами. Все свободное место было занято сохнущими листами.
Шура Солдатова привыкла воображать, что барак ездит взад-вперед по участку. День и ночь барак дрожал, как товарный вагон.
Ходили полы. Скрипели доски. В длинные щели били саженные лучи: днем солнечные, ночью - электрические.
Секретарь партколлектива шестого участка Филонов просунул в худмастерскую круглое простонародное лицо, чуть тронутое вокруг глянцевитых румяных губ сердитыми бровками молодых усиков:
- Ну-ка, ребята, раз-раз!
Он протянул бумажку. Ребята не обратили на него никакого внимания.
В окне, на уровне подоконника, справа налево ехали пологие насыпи земли.
Барак ехал по участку мимо длинных штабелей леса, мимо канализационных труб, черных снаружи и красных внутри, мимо стальных конструкций, мимо шамотного кирпича, укутанного соломой, мимо арматурного железа, рогож, цемента, щебня, песка, нефти, сцепщиков, машинистов, шатунов, поршней, пара.
Барак останавливался, дергался, визжал тормозами, ударял о тарелки буферов и ехал обратно.
За окном, прыгая по шпалам, пробежал Корнеев в белой фуражке. Он на бегу постучал карандашом в стекло.
Шура воткнула кисть в фаянсовую чашечку телефонного изолятора, служившую для краски. Шура вытерла руки о короткую шерстяную юбку, натянула ее на грязные глянцевые колени и легко встала.
Грубо подрубленные волосы ударили по глазам. Она отбросила их. Они опять ударили. Она опять отбросила.
Шура рассердилась. Она все время воевала сама с собой. Ей это, наконец, надоело. Она слишком быстро росла.
Юбка была чересчур тесной и короткой. Голубая, добела стираная-перестираная футболка, заправленная в юбку, лопалась под мышками. Руки лезли из тесных рукавов. Рукава приходилось закатывать.
Ей было едва семнадцать, а на вид не меньше двадцати. А она все росла и росла.
Она приходила в отчаяние. Ей некуда было девать слишком большие руки, слишком длинные ноги, слишком красивые голубые глаза, слишком приятный сильный голос.
Она стеснялась высокой груди, тонкой талии, белого горла.
Через вихрастые головы мальчиков она взяла у Филонова бумажку.
- Что ли - лозунги?
- Текстовой плакат.
- На когда?
- Через сколько можешь?
Шура пожала плечами. Филонов быстро сморщил нос.
- Через полчаса можешь?
Один из мальчиков мрачно посмотрел на Филонова и зажмурился, как против солнца.
- Через полчаса! Ого! Какой быстрый нашелся!
Он засунул глубоко в рот два пальца рогаткой и пронзительно свистнул. Другой мальчик тотчас двинул его голым локтем в спину.
- Не толкайся, гадюка!
- А ты не свисти, босяк!
Мальчики быстро обернулись и уставились друг в друга носами, круглыми и облупленными, как молодой картофель.
- Но! - крикнула Шура. - Только без драки!
Филонов вошел в комнату.
- В чем дело?
- У них персональное соревнование, - серьезно сказала Шура. - Кто за восемь часов больше букв напишет. С двенадцати ночи мажут. Озверели.
Филонов бегло оглядел сохнущие плакаты, усмехнулся.
- Филькина грамота. Количество за счет качества. Ни одного слова правильно. Вместо еще - ичо; вместо огонь - агон; вместо долой - лодой... что это за лодой?
- Ты нас, пожалуйста, не учи, - басом сказал мальчик, тот, который двинул другого локтем. - Сам не больно грамотный. Ходят тут всякие, только ударную работу срывают.
- Мы еще не проверяли, - сказал другой мальчик. Шура взяла у Филонова бумажку. Она прочитала ее и старательно сдвинула брови.
- Это что, Филонов, верно?
- Ясно.
- Ай да Харьков!
- Ну?
- Сколько надо экземпляров?
- Два. Один в столовую, другой в контору прораба.
Шура подумала и сказала:
- Кроме того, надо еще один. В бараке третьей смены повесить. Пускай Ищенко читает.
- Пускай читает, - согласился Филонов, подумав. - Валяй-валяй!
Шура повертела в руках бумажку, аккуратно поставила ноги, косточка к косточке, и посмотрела на тапочки, зашнурованные через беленькие люки шпагатом.
- Слышишь, Филонов, погоди.
Филонов вернулся.
- Ну?
- Можно рисунок сделать. Я сделаю. Такое, знаешь, синее небо, всякие вокруг деревья, солнце, а посредине в громадной калоше наши бетонщики сидят, а харьковцы их за громадную веревку на буксир берут.
- Ну тебя! И так все стены картинками заляпали.
- А что, плохие картинки? - грубо сказал мальчик, тот, который толкался. - А не нравится, так рисуй сам. Много вас тут советников. Ходят, ходят, только ударную работу срывают.
- А ну вас!
Филонов зажал уши кулаками и выскочил в коридор.
Вошел Корнеев. Он постоял, подергал носом, попросил, чтобы буквы делали покрупнее, и отлил в жестяную коробочку белил.
Он вышел за барак, поставил ногу на бревно и терпеливо выбелил туфли старой зубной щеткой. Туфли потемнели.
Затем он вытер потное темное лицо мокрым носовым платком. Лицо посветлело.
Когда он добрался по пересеченной местности к тепляку, туфли высохли и стали ослепительно-белыми. Но лицо сделалось темным.
Так началось утро.
V
...Она уезжала...
Издали тепляк казался невзрачным и низким. Вблизи он был огромен, как, скажем, театр.
Машинисты имели скверную привычку маневрировать на переездах.
Длинный состав медленно катался взад и вперед, задерживая движение.
Он, как пила, отрезал Корнеева от тепляка.
Приходилось ждать. Корнеев потянул ремешок и посмотрел на часы. Двадцать три минуты восьмого.
Дул пыльный, горячий ветер.
На переезде с двух сторон копились люди и транспорт. Наиболее нетерпеливые вскакивали па ползущие площадки. Они высоко пробегали спиной или лицом к движению и спрыгивали, крутясь, на другую сторону.
Девчата-землекопы - вторая смена - в цветных кофтах и сборчатых юбках, взявшись цепью под ручки, сели в ряд на землю и раскинули лапти. Они, смеясь, смотрели снизу вверх на бегущие колеса, сверкая сплошной бригадой звуков.
А на той стороне от тепляка к переезду уже торопился десятник Мося. Он бежал от широких ворот по мосткам, болтая перед собой развинченными руками, как голкипер.
Мося из себя такой: лицо - скуластый глиняный кувшин; щегольская батумская кепка; гончарные уши; прекрасный, приплюснутый нос индейского профиля, глаза быстрые, неистовые, воровские.
Между Мосей и Корнеевым мелькали платформы. Под нажимом колес клавишами бежали шпалы. Мося издали заметил Корнеева.
- Товарищ прораб!
У Моси был грубый мальчишеский голос, способный разбудить мертвого.
Корнеев не услышал. Он сосредоточенно ходил взад-вперед у переезда, сам с собой разговаривая:
"В конце концов... Может так дальше продолжаться или не может? - Не может. - Возможно жить все время двойной жизнью? - Абсолютно невозможно. Хорошо. - Что нужно делать? - Нужно решать. - Что решать? -Что-нибудь одно. Или - или..."
У Корнеева было очень подвижное лицо. Он ходил, подергивая носом и гримасничая.
"В конце концов девочку можно выписать из Москвы сюда. Девочка - это не оправдание. Живут же здесь другие дети. И ничего с ними не делается. Пусть она не выдумывает. Мужу наконец надо все написать. Надо телеграфировать. Можно "молнию". Мы не дикари. Он коммунист. Он не может не понимать..."
- Товарищ прораб!
Корнеев не слышал.
Мося вскочил на буфера, затанцевал на них, закружился и задом спрыгнул на эту сторону. Он задыхался.
- Товарищ Корнеев!
Корнеев очнулся.
- Кончили? - спросил он.
- Кончили.
- Сколько?
- Девяносто кубов.
Мося торжествовал. Он с трудом гасил неистовое сверканье глаз. Он нетерпеливо заглядывал Корнееву в лицо.
Корнеев молча взял рапортичку.
Состав освободил переезд. Паровоз фыркнул нефтью на туфли Корнеева. Три маленькие кофейные капли. Почти незаметно. Но досадно.
"Начинается", - с отвращением подумал Корнеев.
Издали вход в тепляк казался не больше записной книжки. Вблизи он представлял громадные ворота. Во тьму ворот входили извилистые рельсы узкоколейки.
Корнеев молча дошел до тепляка, приложил рапортичку к воротам и подписал химическим карандашом.
Он только спросил:
- Вторая смена на месте?
И больше ничего. Мося уложил девяносто кубов, - а он больше ни слова! Как будто это в порядке вещей.
Мося обиженно спрятал рапортичку в кепку и официально доложил:
- Вторая смена собирается, товарищ прораб.
- Хорошо. Маргулиес там?
- Нету.
Корнеев подергал носом.
- Хорошо.
Над воротами было прибито множество плакатов:
"Сюда вход прогульщикам и лентяям вход строго воспрещается".
"Курить строжайше запрещается. Товарищ брос папиросу! За нарушение штраф 3 руб. И немедлена под-суд".
"Даешь 7 и 8 батареи к 1 сентября!"
И прочее.
Плакаты были обильно украшены символическими рисунками пронзительного колорита. Тут были: дымящаяся папироска величиной с фабричную трубу, адская метла, выметающая прогульщика, трехэтажный аэроплан удивительнейшей конструкции с цифрами 7 и 8 на крыльях, курносый летун в клетчатой кепке с пропеллером, вставленным в совершенно неподходящее место.
Внутри тепляк казался еще громаднее, чем снаружи.
В воротах стоял часовой. Он не спросил у Корнеева и Моси пропуска. Он их знал.
Мимо ворот, звонко цокая и спотыкаясь по рельсам узкоколейки, на шоколадной лошади проехал всадник эскадрона военизированной охраны с оранжевыми петлицамп. Он круто повернул скуластое казацкое лицо, показав литую плитку злых азиатских зубов.
Внутри тепляк был громаден, как верфь, как эллинг. В нем свободно мог бы поместиться трансатлантический пароход.
Большой воздух висел, как дирижабль, на высоте восьмиэтажного дома, среди легких конструкций перекрытия; тонны темного воздуха висели над головой на тончайшем волоске сонного звука кирпича, задетого кирпичом.
Две пары туфель - желтых и белых - быстро мелькали по мосткам, проложенным сквозь километровый сумрак.
Корнеев резал тепляком, чтобы сократить расстояние. Мося почти бежал несколько впереди, бегло поглядывая на Корнеева.
Корнеев молчал, покусывая губы и выразительно шевеля бровями.
Мося кипел. Ему стоило больших трудов сдерживаться. И он бы не стал сдерживаться. Плевать. Но обязывало положение. Десятник на таком мировом строительстве - это чего-нибудь да стоит.
"Десятник должен быть образцом революционной дисциплины и выдержки" (Мося с горьким упоением хватался за эту фразу, придуманную им самим).
Прораб молчит, и десятник будет молчать. Плевать.
Мося прекрасно понимал: ни Корнеев, ни Маргулиес это дело так не оставят и обязательно умоют Харьков. Это ясно.
Но какая смена будет бить рекорд? И когда? В этом все дело. Тут вопрос личного, Мосиного, самолюбия.
Если рекорд будет бить вторая или третья смена - это хорошо. Очень хорошо. Но если - первая?
Первая заступает в ноль часов - и в ноль кончается Мосино дежурство. Можно, конечно, отказаться от смены, по какой другой дурак десятник захочет уступать Мосе славу?
Значит, если будет рекорд ставить первая смена, тогда все произойдет без Моси. Это ужасно. Этого не будет. А вдруг?
Мося не выдержал:
- Товарищ Корнеев!
Мося даже хватил на ходу кулаком по огнетушителю, который в масштабе тепляка казался размером не больше тюбика зубной пасты.
Все предметы в тепляке виделись маленькими, как в обратную сторону бинокля.
1 2 3 4 5