А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

парень за спиной длинно присвистнул, – заперлась и сидела там долго. Выходить боялась от смущения и еще от страха, что ее выгонят, а она очень устала, так устала, как никогда в жизни не уставала.
Парень, оказавшийся тети-Верочкиным сыном и, соответственно, ее двоюродным братом, сестрицу не выгнал, хотя смотрел насмешливо и тоже совсем безрадостно, как давешние люди на площадке.
Он ей объяснил, что тетя Верочка лет десять назад переехала в старую бабушкину квартиру на каких-то там прудах – что за пруды еще, видать, за городом, как же она, Люсинда, из-за города станет ездить в консерваторию?! Еще он объяснил, что они ее не ждали, потому что так и не поняли, кто должен приехать и зачем, они, собственно, никого не приглашали. Люсинда согласилась – слышно было плохо, мать сильно кричала в трубку, когда звонила, а вся семья, и дочка, и папа, и бабушка стояли вокруг с тревожными лицами и суфлировали, помогая матери говорить, и она махала на них кухонным полотенцем, которое в волнении стащила с плеча.
Парень налил ей чаю, довольно холодного, из какого-то перевернутого баллона, стоявшего верхом на железном ящике, напоминавшем компьютерный системный блок, а ей картошки хотелось, и хлебушка, и мяса! К чаю ничего не было, только какие-то таблетки, про которые парень сказал «заменитель».
Потом пришла его жена, и… дальше Люсинда не любила вспоминать.
С тех пор прошло пять лет. Нет, даже почти шесть. Пять с половиной, так будет вернее.
Тетя Верочка, когда Люсинда до нее добралась, разрешила ей пожить у себя, потому что та ее развлекала, и еще потому, что делала абсолютно всю домашнюю работу. В консерваторию она не поступила – вот ведь странность какая! – ни по классу вокала, ни по классу гитары.
В консерваторию не поступила, и на работу ее никуда не брали, пока Верочкина соседка Люба не договорилась с Ашотом, который дал племяннице «точку» на Выхинском рынке. За пять с половиной прошедших лет Люсинда сделала головокружительную карьеру – начала с помидоров, а нынче продавала книжки и всякую мелочевку вроде щеток для волос «из натурального палисандра», пластмассовых заколок «Гуччи», наклеек на ногти, тетрадок с портретами Дэвида Бекхема, Таркана, Димы Билана и еще человека со странным именем Серь Га. У нее была собственная палатка с обогревателем и ведром вместо санузла, но это было гораздо лучше, чем весь день мыкаться на морозе, мерзнуть, кричать сорванным, совершенно не пригодным для вокала голосом: «Самые лучшие, самые спелые, самые свежие помидоры! Только с юга, вчера с грядки снимали!»
Целыми днями она торговала книжками, а по вечерам придумывала песни вроде той, которую исполняла сегодня Олимпиаде, про любовь, звезды и небеса. На улицу она почти не выходила, потому что у нее была «регистрация», а не прописка, а таких на московских улицах не очень любят, можно даже сказать, терпеть не могут.
На беду, Люсинда Окорокова оказалась очень красива настоящей русской красотой, которая если еще и сохранилась, то, должно быть, только в Ростове. Высоченная, длинноногая, грудастая, с очень светлыми прямыми волосами почти до пояса, Люсинда Окорокова была похожа на всех европейских киноактрис и манекенщиц чохом. Бедный Ашот держался из последних сил, а его друг Димарик, выполнявший роль телохранителя и «стоп-крана», принимавшего на себя тех, кто пытался как-то освободиться от средневекового азиатского ига, заведенного на рынке, уже почти не мог терпеть.
Положение вскоре стало бы совсем угрожающим, если бы не соседка Люба, которая тогда поспособствовала ее трудоустройству. К Любе Ашот относился с особым уважением, ибо она была гадалкой и давала ему ценные советы в области бизнеса, а также в вопросах любви. Люба несколько охлаждала пыл хозяев жизни и самой Люсинде сочувствовала.
Другая соседка. Олимпиада Владимировна Тихонова, тоже ей сочувствовала и даже соглашалась слушать ее песнопения и все советовала уехать домой, в Ростов.
Но как Люсинда могла уехать, когда в каждом письме мама передавала ей приветы от всех давних подруг, у которых уже были мужья и дети, а у некоторых и не по первому кругу, и осторожненько интересовалась, когда уже они с папой и бабушкой смогут увидеть свою дочь «на телеэкране» и прослушать ее выступления «по радиотрансляции»! Мама просила непременно предупреждать их, когда трансляция состоится, чтобы они уж точно не пропустили и оповестили всех соседей, подруг, друзей, чтобы и те могли насладиться.
В тощем пледике Люсинда сильно мерзла, и жизнь, такая прекрасная еще пять минут назад, когда она сочиняла, а потом пела свою песню, вдруг показалась ей совсем серой и никому не нужной.
У Липы долго не засидишься, она напоит кофе, да и выставит, и придется идти домой, где тетя Верочка, которая с каждым годом становится все требовательней и требовательней, станет просить развлечений и чего-нибудь вкусненького, а у Люсинды, как на грех, совсем нет денег. Разорилась, купила у Зинаиды, торговавшей неподалеку от ее палатки, хорошенькую голубую весеннюю курточку, которая так сказочно оттеняла ее глаза и волосы, а курточка оказалась дорогая, и Ашот, паразит, отказался скинуть.
– Сама знаешь, что делать, чтобы денег не платить, – сказал он, и глаза у него стали как маслины, черные-черные и блестящие, – а не хочешь делать, тогда плати, как все!
Люсинда заплатила и оказалась на мели.
Предстояли долгие и безрадостные выходные, когда решительно нечем себя занять, ибо крохотная квартирка в старом-престаром московском доме, по ошибке позабытом среди старых-престарых московских лип и тополей, уже вылизана до блеска, и суп сварен «на три дня». Пойти некуда, так что придется развлекать тетю Верочку чтением вслух из какой-нибудь месячной давности газетки какой-нибудь статейки о разводах и свадьбах знаменитостей.
А у Липы сидеть долго нельзя, она кофе напоит, да и выставит, и вон еще говорит, что песня плохая!… Может, и плохая, но как же она выйдет хорошая, когда тетя Верочка терпеть не может шума и запрещает Люсинде «играть на музыке», и та играла, только когда Верочка давно и прочно похрапывала за тоненькой стенкой или в редкие счастливые часы, когда удавалось спровадить ее на лавочку в палисадник «подышать».
«Дышала» тетя Верочка только летом, а пока март и надеяться нечего, не пойдет она.
– Кофе, – объявила Олимпиада Владимировна, появляясь на пороге комнаты с подносиком, – сейчас попьем, покурим – и по делам!…
Люсинда ей позавидовала.
Надо же, совсем молодая, такая же, как и она, Люсинда, а сама себе хозяйка, ловкая, проворная, образованная, машину водит – тайная и страстная Люсиндина мечта!… Только что была заспанная, сердитая, а вот явилась в джинсах, в белом свитерке, свежая, словно только что умывшаяся колодезной водой.
В станице Равнинной у дяди Васи с тетей Зоей на дворе колодец с такой холодной водой, что когда из него доставали бадью даже в самый жаркий, самый раскаленный летний полдень и наливали в кружку, та моментально покрывалась ледяной серебряной паутиной, и лоб начинало ломить, если глотать большими глотками. Еще у них черешневые заросли – ешь сколько хочешь, хоть лопни, и даже мыть не надо, – и сливы по размеру как небольшие баклажаны, в туманной пыльце, которая пропадает, как только проведешь по ней пальцем.
Олимпиада налила кофе в маленькие чашечки, а Люсинда любила пить из больших кружек – вкуснее ей было из больших! – и чтобы к кофе было что-нибудь, булка с маслом, колбаса большими кусками или хоть яблоко, что ли!… У Олимпиады к кофе были маленькие штучки, которые назывались «круассаны», а Люсинда никак не могла запомнить, называла их «курасаны», и Олимпиада очень на нее за это сердилась.
– Тебе учиться надо, – сказала хозяйка, изящно глотнув из своей чашечки, и красными ноготками отломила кусочек от этой самой «курасаны». – Смотри, на кого ты похожа!
– На кого? – перепугалась Люсинда и осмотрела себя. Ничего такого – рубаха, правда, не новая, зато чистая, байковая и еще крепкая, хорошо пошитая, с оборочкой. Люсинда неплохо шила и понашила себе рубах, и тете Верочке понашила тоже.
– На чучело ты похожа, – сказала безжалостная Олимпиада. – На чучело гороховое!
– Не похожа я на чучело!…
– Ты сколько лет в Москве живешь? – Но ответить не дала, продолжала говорить, а на собеседницу даже не взглянула:
– Ты же не вчера приехала! Ну, торгуешь ты на рынке, а дальше что? Ну, песенки сочиняешь убогие, то небеса у нее дышат зарею, то звезды светят любовью, то еще какая-нибудь чушь! Ты бы хоть падежи выучила или книжки почитала, тогда знала бы, что «ихний» не говорят и что Кеннеди – это не марка джинсов, а американский президент!
Люсинда обиделась, хоть вообще-то не была обидчивой.
– Ты же знаешь, что я работаю. Некогда мне учиться, а книжки я читаю, правда читаю…
– Детективы ты читаешь, – перебила Олимпиада насмешливо, – маразм! Она была вся несчастная, и дедушку у нее прикончили, зато герой был добрый, честный, милый банкир, да? А дедушка оказался миллионером, и его миллионы перешли к ней, а банкир потом на ней женился! Это ты читаешь, да? Это, дорогая моя, не чтение, а разложение ума, вот что!…
– Как – разложение? – еще больше перепугалась Люсинда, позабыв, что обиделась.
– Да в прямом смысле, – фыркнула Олимпиада. – От такого чтения размягчение мозга бывает, а больше ничего! И никакой пользы ни для души, ни для чего.
– Да не, – задумчиво сказала Люсинда, которой не понравилось «размягчение мозга», – там не так. Весело, интересненько так. А что конец хороший, то при нашей жизни только такой конец и нужен, потому что хоть в книжке почитать, как оно у людей бывает, не так, как у нас-то!
– Да в том-то и дело, что ты веришь во всякую чепуху, веришь только потому, что так в какой-нибудь дрянной книжонке написано!… А это не правда. Такого не бывает. Никто не придет тебя спасать, если ты сама себя не спасешь, понимаешь?
– Не, не понимаю. – Кофе в чашечке кончился. Люсинда с тоской посмотрела на кофейничек и подлила себе. Там уже почти ничего не оставалось, сейчас допьют и разойдутся, и придется к тете Верочке идти, а не хочется! – Как же – не верить? Если не верить, то лучше и не жить тогда, а вон с обрыва в Дон кинуться!
– Нет здесь никакого Дона, – отчеканила Олимпиада. – Дон в Ростове, насколько я знаю. А верить во всякую ерунду – очень глупо. И мало того, что глупо, еще и вредно, потому что расслабляет. Поняла?
– Я ж не совсем дура, – пробормотала Люсинда. – Чего ж тут не понять-то!
– А раз поняла, держи!
И подала ей с этажерки книжечку, тоненькую, тверденькую, глянцевую. На обложке была нарисована какая-то трава, а на траве жук, похожий на соседа, Владлена Филипповича Красина.
Завидев жука, Люсинда заскучала и расстроилась.
У жука были усищи длиной почти как та трава – ну, так же не бывает, чтоб у жуков усы такие длинные! – и человеческие глаза. И глаз таких у жуков не бывает, у них вообще глаз не разглядишь, да и противные они, чего там особенно разглядывать!…
И автора она не знала – какой-то Михаил Морокин. Что за Морокин?…
– А про что это?
– Про что! – фыркнула Олимпиада Владимировна. – Про жизнь это, настоящую, человеческую, а не эти твои слюни с сахаром, которые ты обожаешь! Почитай, почитай, может, поймешь что-нибудь!
– Чегой-то я не пойму, – начала было Люсинда, но тут зазвонил телефон.
Дом был очень старый, построенный в начале прошлого века и – удивительное дело! – простоявший до века нынешнего. Все в нем было старое – стены, крыша и даже фонарь в палисаднике старый. И трубы старые, сипящие, кашляющие, хрипящие, как седой, толстый и одышливый пес Тамерлан соседей Парамоновых, и телефонные линии тоже старые, и ничего с этим нельзя поделать. Телефоны, черные, огромные, с пожелтевшими дисками и неудобными холодными трубками, были намертво прикручены к стенам в прихожих, и нет никакой возможности заменить их изящными, легкими, современными – монтеры в один голос говорят, что «линия не тянет»! И звонили они сумасшедшим заливистым довоенным трамваечным трезвоном, так что стены тряслись.
Олимпиада Владимировна вышла в прихожую, и Люсинда осталась одна.
Посмотрела на усатого жука, наугад открыла книгу и попала на то, как делают аборт, и как красными руками и холодными железками выковыривают из теплого нутра человеческое существо, и что оно при этом чувствует.
«Матушки родные», – только и подумала Люсинда Окорокова, у которой по спине пошел озноб и стало как-то тошно в животе. У нее было отличное воображение, и она очень живо все это себе представила, или Михаил – как его там? Она посмотрела на обложку, – да, Михаил Морокин и вправду был гениальным писателем?…
Когда вернулась озабоченная Олимпиада Владимировна, Люсинда сидела бледная и несчастная.
– Ты что? – мельком удивилась хозяйка, хотя ей уже было не до гостьи.
Позвонила начальница Марина Петровна и сказала холодным, как айсберг в океане, голосом, что ждет ее на работе.
Ничего хорошего не было ни в самом звонке, ни в айсберге, ни в том, что она ждет, ни в том, что позвонила она в восемь утра в субботу.
Все это вместе означало только, что начальница очень недовольна и что в пятницу вечером случилось что-то, о чем Олимпиада не знает, и это ужасно.
Впрочем, может, еще ничего и не случилось. Начальница любила неожиданно огорошить подчиненных своим неудовольствием, придумать проблемы и заставить их решать – просто чтобы не очень расслаблялись!
– Мне нужно ехать, – рассеянно сказала Олимпиада, прикидывая, что бы такое ей надеть. Никакого богатства выбора не было, за неделю все ресурсы исчерпались, все уже надевалось по крайней мере по одному разу. Да и весна как-никак, а весной всегда хочется новенького, особенного, эдакого, а ничего такого нет.
Вот получу зарплату, решила Олимпиада, и куплю себе что-нибудь. Правда, машину пора в сервис ставить, страховку оплачивать, плюс еще телефон, мамин день рождения, и на отпуск отложить надо, но можно и не откладывать.
Не куплю, перерешила Олимпиада. Лучше к лету куплю, а сейчас все равно не хватит на то, чего хочется. А того, чего не хочется, и так полон шкаф!
– Люся, допивай и давай домой. Я буду собираться.
– А ты куда? На свидание, да?
– Какое еще свидание! – фыркнула Олимпиада. Она не ходила на свидания и очень этим гордилась. У нее Олежка есть, и больше никто ей не нужен. – Я на работу.
– Счастливая, – сказала Люсинда Окорокова печально. – Слушай, а можно я пока тута посижу?
– Нет слова «тута»! – из маленькой комнатенки, где были совмещены «кабинет» и «гардеробная», крикнула Олимпиада. Распахнув шкаф, она изучала небогатый ассортимент. Может, тот пиджачок, но не с юбкой, а с джинсами? Все-таки разнообразие!… – И как ты посидишь, если я уезжаю?!
– Ну, пока ты собираешься, – проскулила Люсинда. – Можно?
– Да я уж собралась!…
С джинсами пиджачок выглядел не очень, и блузка неудобно вылезала сзади, и значит, она весь день будет ее поправлять, засовывать за ремень, «проверяться» перед зеркалом – в общем, ничего хорошего. Олимпиада покрутилась так и эдак – нет, плохо!… – но переодеваться было все равно некогда и не во что.
…Или не ставить машину в сервис, что ли, а купить себе шикарное короткое итальянское пальто, черные брючки и бирюзовую рубаху с остроугольным воротничком?… Именно такой наряд был на Рене Зельвегер в мартовском номере какого-то журнала, который Олимпиада читала!
И пусть это тридцать раз похоже на соревнование Эллочки Щукиной с дочерью Вандербильда, но что теперь делать!
Чувствуя себя отчасти этой самой Эллочкой, отчасти Люсиндой Окороковой, она накрасила перед высоким растрескавшимся по краям бабушкиным зеркалом губы, посмотрела критически, стерла все, что накрасила, сердито швырнула в сумочку мобильный телефон и выскочила в соседнюю комнату, где печалилась трубадурша, отягощенная перспективой провести субботу с тетей и книжечкой с жуком на обложке.
– Все, давай, давай, я ухожу.
– Какая ты красивая, – сказала Люсинда печально. – Такая… стильненькая.
– Я?! – поразилась Олимпиада. Впрочем, что девчонка понимает в красоте и стиле?! То, что «девчонка» всего двумя месяцами младше ее, ничуть не мешало Олимпиаде Владимировне относиться к ней исключительно покровительственно.
Самой ей недавно стукнуло двадцать пять, зачата она была в год Московской Олимпиады, и мамочка решила, что лучшего имени для дочери и придумать невозможно, спасибо ей за это и поклон в пояс!
1 2 3 4 5