Толстый слой белого грима, который я наложил на лицо, таял на глазах.
На мне был лучший бархатный плащ Николя, на боку болталась картонная шпага, и я дрожал с головы до ног, думая про себя, что, наверное, примерно такие же чувства испытывает приговоренный перед казнью.
Но едва я вышел на сцену, повернулся и увидел перед собой переполненный зал, со мной произошло нечто странное: весь мой страх мгновенно улетучился.
С сияющей улыбкой я отвесил зрителям медленный поклон и уставился на прекрасную Фламинию так, словно увидел ее впервые в жизни. Передо мной стояла задача завоевать ее сердце. Игра началась.
Точно так же, как это уже было когда-то, много лет назад, в маленьком провинциальном городке, сцена принадлежала сейчас мне. Мы носились от кулисы к кулисе, ссорились, обнимались, дурачились, а в зале стоял такой хохот, что, казалось, дрожали стены.
Я чувствовал неослабевающее внимание публики. Каждый жест, каждое движение вызывали гомерический хохот аудитории. Все оказалось на удивление просто, и мы могли бы продолжать в том же духе еще по меньшей мере полчаса, если бы другие актеры, которым не терпелось исполнить свои, как они их называли, трюки, не заставили нас уйти за кулисы.
Публика аплодировала нам стоя. И это не были провинциалы, стоявшие вокруг подмостков под открытым небом. Это были парижане, криками своими требующие возвращения на сцену Лелио и Фламинии!
Когда я оказался за кулисами, меня буквально шатало, и я едва не потерял сознание. Я ничего не видел вокруг себя, перед глазами стояла публика, глядящая на меня из-за огней рампы. Я жаждал вновь вернуться на сцену. Схватив в объятия Фламинию, я поцеловал ее и вдруг почувствовал, что в ответ она страстно целует меня.
Потом старый управляющий театра Рено оттолкнул ее.
– Ну что ж, Лестат, – сказал он задумчиво, – ты справился вполне прилично. Отныне я позволю тебе регулярно выходить на сцену.
Прежде чем я успел подпрыгнуть от счастья, нас окружила почти половина актеров труппы, и одна из актрис – Лючина – тут же воскликнула:
– Ну уж нет! Речь не о том, что ты позволишь ему регулярно выходить на сцену. Да он самый красивый актер на бульваре Тамплиеров, и ты наймешь его в труппу как положено и будешь платить ему как положено, и он никогда больше не возьмет в руки ни метлу, ни помойное ведро.
Я пришел в ужас. Моя карьера только началась и грозила тут же закончиться. Но, к моему неописуемому удивлению, Рено не раздумывая согласился на все ее условия.
Конечно, я был очень польщен тем, что меня назвали красивым, и понял, что Лелио может играть лишь актер, обладающий определенным стилем. И аристократ с моим воспитанием как нельзя лучше подходил для этой роли.
Но если я хотел, чтобы меня действительно заметила парижская публика, если я хотел, чтобы на меня обратили внимание в «Комеди Франсез», мне предстояло стать чем-то большим, чем златокудрый ангелочек, свалившийся на сцену прямо из дома благородного маркиза. Я должен был стать поистине великим актером. Именно этого я и намеревался в скором времени добиться.
В тот вечер мы с Николя отпраздновали мой успех грандиозной пьянкой, пригласив к себе в мансарду всю труппу. Потом я вылез на покатую скользкую крышу и раскрыл объятия всему Парижу, а Николя, стоя у окна, играл на скрипке, пока в конце концов мы не перебудили всех соседей.
Музыка была поистине восхитительной, но люди недовольно ворчали, ругались и орали, даже стучали кастрюлями и сковородами. Мы просто не обращали на них внимания. Мы пели и плясали почти так же, как не так давно делали это на поляне ведьм. Я даже едва не вывалился в окно.
На следующий день я стоял с бутылкой в руках под палящими лучами солнца на кладбище Невинных мучеников и диктовал писателю-итальянцу послание к своей матушке, в котором подробно описывал события прошедшего вечера. Я проследил, чтобы письмо было отправлено немедленно. Мне хотелось обнимать и целовать каждого встречного. Я стал Лелио! Я стал актером!
К сентябрю мое имя появилось в программке. Ее я тоже послал матери.
Теперь мы играли уже не старинные итальянские комедии, а фарс, написанный одним знаменитым сочинителем пьес, который из-за всеобщей забастовки драматургов не имел возможности поставить свое творение на сцене «Комеди Франсез».
Мы, конечно же, не могли указать его имя, но всем было известно, что это его пьеса, и каждый вечер зал театра Рено заполняли толпы придворных.
Моя роль в спектакле не была главной. Я вновь играл юного влюбленного, в чем-то похожего на Лелио, и это было еще лучше, чем исполнять ведущую роль. Как только я появлялся на сцене, все внимание зрителей обращалось на меня. Николя разучил со мной роль, постоянно ругая меня за то, что я так и не научился читать. К четвертому представлению пьесы драматург написал для меня еще несколько реплик.
В антракте Николя играл прекрасную сонату Моцарта, и его интерпретация чудесной музыки композитора удерживала зрителей на местах, не позволяя им покинуть зал. Даже его прежние приятели-студенты стали снова приходить к нам. Мы получали приглашения на частные балы. Раз в несколько дней я выкраивал время, чтобы отправиться на кладбище Невинных мучеников и продиктовать очередное письмо к матушке. И наконец в руках у меня оказалась вырезка из английской газеты «The Spectator» с восторженной рецензией на наш спектакль, в которой особенно была отмечена игра светловолосого проказника, крадущего в третьем и четвертом актах сердца абсолютно всех присутствующих в зрительном зале дам. Эту вырезку я тоже послал матери. Сам я, конечно, не мог прочитать рецензию, но тот человек, который принес ее мне, сказал, что она хвалебная, а Николя поклялся в том, что это именно так.
Холодными осенними вечерами я играл на сцене в своем красном бархатном плаще на меху. Даже полуслепой мог хорошо видеть его с самого последнего ряда галерки. Теперь я освоил и искусство накладывания грима, умело чередовал белый цвет с более темным, тем самым подчеркивая черты лица. Несмотря на черные тени вокруг глаз и ярко-красные губы, я выглядел очень естественно и одновременно эффектно. Я постоянно получал любовные записки от женщин.
По утрам Николя брал уроки игры на скрипке у итальянского маэстро. У нас теперь были деньги и на хорошую еду, и на дрова, и на уголь. Два раза в неделю приходили письма от матери. Она писала, что здоровье ее улучшается, что она уже не кашляет так страшно, как зимой, и почти не чувствует боли. Однако отцы лишили нас наследства и не желали слышать наших имен.
Мы были слишком счастливы, чтобы огорчаться из-за подобных пустяков. Но с наступлением холодов во мне еще более усилилось ощущение страшной опасности, «болезнь смертности».
В Париже холода причиняли особенно много неприятностей. Здесь не было такого чистого воздуха, как в горах.
Голодные, дрожащие от холода бедняки стучались в двери домов. Ухабистые, немощеные дороги были покрыты слоем липкой грязи. Босоногие ребятишки не знали, как спастись от пронизывающей стужи. Такого количества неубранных трупов на парижских улицах мне еще не приходилось видеть. Мой подбитый мехом плащ радовал меня больше, чем когда бы то ни было. Мы заворачивались в него вместе с Николя и, тесно прижавшись друг к другу, шли под дождем и снегом.
Однако холод не мешал мне в те дни чувствовать себя бесконечно счастливым. Именно о такой жизни я всегда мечтал. Я знал, что не задержусь надолго в театре Рено. Об этом твердили все окружающие. Я уже представлял себя на огромной сцене и в своем воображении рисовал картины успешных выступлений в составе настоящей театральной труппы в Лондоне, в Италии и даже в Америке. Однако пока у меня имелось все необходимое, а потому не было никаких оснований для спешки.
8
В октябре, когда Париж буквально застывал от холода, я вдруг стал регулярно замечать среди собиравшейся в зале публики одно и то же странное лицо, которое неизменно приводило меня в смущение. Иногда, увидев его, я даже забывал о том, что должен делать. И каждый раз лицо исчезало так же неожиданно, как и появлялось. Можно было подумать, что оно было не более чем плодом моего воображения. Так продолжалось в течение примерно двух недель, и в конце концов я не выдержал и рассказал обо всем Ники.
– Кто-то... следит за мной, – сказал я ему, чувствуя себя неловко и с трудом подбирая слова.
– За тобой следят абсолютно все, – ответил он. – Именно такого внимания ты и добивался.
В тот вечер Ники был не в настроении, и ответ его прозвучал несколько резко.
Чуть раньше, разжигая в камине огонь, он говорил о том, что своей игрой на скрипке никогда не сумеет достичь больших высот, несмотря на прекрасный слух и мастерство, – слишком многого он еще не знает. В то же время он был абсолютно уверен в том, что я стану великим актером. Я, конечно же, отвечал, что он болтает глупости, хотя в душе понимал его правоту. Мне вспомнились вдруг слова моей матери о том, что Николя слишком поздно начал.
Ники объяснил мне, что дело вовсе не в зависти – просто он слегка расстроен.
Я решил забыть на время о странном лице и придумать какой-нибудь способ поднять Ники настроение и заставить его поверить в собственные силы. Я напомнил ему о тех возвышенных эмоциях, которые пробуждает его игра в душах людей, о том, что даже актеры за кулисами останавливаются и с замиранием сердца прислушиваются к его сольным партиям, о том, что он несомненно обладает огромным талантом.
– Но я мечтал стать великим скрипачом! – воскликнул Николя. – Боюсь, этого никогда не будет. Пока мы жили дома, я хотя бы мог делать вид, что это вполне возможно.
– Ты не должен сдаваться, – ответил я.
– Позволь мне быть с тобой откровенным, Лестат. Тебе все дается очень легко. Стоит тебе только захотеть, и ты добиваешься цели. Понимаю, ты сейчас вспомнил о том времени, когда был так несчастен в собственном доме. Но даже тогда тебе удавалось исполнять все тобою задуманное. Ты решил уехать в Париж – и что же?.. В тот же день мы двинулись в путь.
– Разве ты жалеешь о том, что мы в Париже? – спросил я.
– Конечно, нет! Я говорю сейчас, что ты склонен считать возможным то, что на самом деле совершенно невозможно. Во всяком случае, для всех остальных. Возьми, например, историю с волками...
При этих словах по спине у меня пробежал какой-то странный холодок, а перед глазами вновь почему-то возникло лицо странного незнакомца, следившего за мной из зала. Каким образом это было связано с волками? Какое отношение это имело к тем чувствам, о которых говорил мне Николя? Не находя ответа, я постарался отбросить пустые тревоги.
– Мне кажется, что, если бы ты решил вдруг научиться играть на скрипке, ты бы сейчас уже играл для королевского двора, – продолжал Ники.
– Послушай, подобные разговоры ни к чему не приведут, – очень тихо ответил я. – Следует просто стремиться добиться того, что ты хочешь, – другого выхода нет. Ты же знал, что с самого начала обстоятельства против тебя. И нет ничего, кроме... кроме...
– Знаю, знаю, – улыбнулся он. – Кроме бессмысленности. И смерти.
– Вот именно, – кивнул я. – Все, что тебе остается, это придать смысл собственной жизни, сделать ее добродетельной...
– Ради Бога, только не говори мне снова о добродетели! – воскликнул Ники. – Опять эта твоя болезнь смертности и добродетели! – Он перестал смотреть на огонь и повернул ко мне недовольное лицо. – Мы не более чем актеры, шуты, призванные развлекать публику. Мы лишены даже права быть похороненными в освященной земле. Мы изгои общества.
– Господи! Если бы ты только мог поверить мне! Пойми же наконец, что наша добродетель в том и состоит, чтобы помочь людям забыть о горестях, заставить их хоть на время забыть...
– О чем? О том, что всех их ожидает смерть? – Улыбка его была как никогда ожесточенной. – Лестат, я надеялся, что в Париже ты сумеешь со всем этим справиться.
– С твоей стороны было глупо надеяться на это, – ответил я, в свою очередь начиная сердиться на Ники. – Я чувствую, что на бульваре Тамплиеров я творю добро...
Я вдруг замолчал, потому что перед моими глазами снова возникло лицо таинственного незнакомца, и меня, словно предвестник беды, охватило странное чувство. Вспомнил я и о том, что на этом лице, как ни странно, всегда была улыбка. Да, он улыбался, наслаждался...
– Лестат, я люблю тебя, – мрачно сказал Ники. – Я мало кого любил в своей жизни так, как тебя. И все же я должен сказать, что на самом деле со всеми этими идеями добродетели ты просто глупец.
Я расхохотался ему в ответ.
– Николя, я могу жить без веры в Бога. Могу смириться даже с сознанием того, что не существует жизни после смерти. Но я не в состоянии жить без веры в возможность творить добро. Вместо того чтобы постоянно насмехаться надо мной, почему бы тебе не рассказать о том, во что веришь ты?
– Я считаю, – ответил он, – что есть слабость и есть сила. Есть искусство хорошее и искусство плохое. Вот в этом-то и состоит моя вера. В настоящее время мы занимаемся тем, что можно назвать плохим искусством, и оно не имеет никакого отношения к добродетели!
Если бы в тот момент я сказал все, что думал о самомнении и напыщенности буржуа, наш разговор мог превратиться в настоящую схватку. Ибо я был твердо убежден, что наша работа в театре Рено во всех отношениях приносит гораздо больше пользы, чем то, что делается в больших театрах. Скромнее, незаметнее была лишь внешняя оболочка. Ну почему все эти джентльмены, представители буржуазного класса, в том числе и мой друг, придают такое огромное значение внешним проявлениям? Почему он не в состоянии заглянуть дальше поверхности?
Я вздохнул.
– Если даже добродетель и существует, – снова заговорил Николя, – то я нахожусь на противоположной от нее стороне. Я сам есть зло, я купаюсь во зле. Чихал я на твою добродетель! Если хочешь знать, я играю на скрипке вовсе не для тех идиотов, которые приходят в театр Рено. Я играю только для себя и ради себя, ради Николя!
Я не желал больше слушать его. Пора было ложиться спать. Однако наш разговор ранил мне душу, и Николя понимал это. Едва я начал стягивать с себя сапоги, он подошел и сел рядом со мной.
– Прости меня, – произнес он расстроенным тоном, так отличавшимся от того, каким он говорил со мной, что я не удержался и взглянул на него. Он выглядел очень молодо и казался настолько подавленным... Я обнял его и попросил выбросить все это из головы.
– От тебя исходит какое-то сияние, Лестат, – сказал он. – Ты обладаешь необъяснимой силой, которая притягивает всех, кто тебя окружает. Ты не утрачиваешь ее даже в минуты гнева или растерянности...
– Это все лирика, – ответил я. – Мы оба очень устали.
– Нет, это действительно так. Внутри тебя сияет почти ослепительный свет. А во мне есть только темнота. Иногда мне кажется, что такая же темнота завладела и тобой – там, в кабачке, когда ты задрожал и расплакался. Ты не был готов к этому, а потому оказался беспомощным перед нею. Я пытаюсь уберечь тебя от этой тьмы, потому что отчаянно нуждаюсь в том свете, который ты излучаешь, а тебе темнота не нужна.
– Ты просто безумец! – воскликнул я. – Если бы ты сам мог услышать свой голос, свою музыку, ту, которую, как ты утверждаешь, исполняешь для себя, то перестал бы видеть темноту. Поверь, Ники, ты непременно увидел бы свет! Унылый и безрадостный – согласен, но все же свет. А свет и красота существуют в тебе нераздельно и проявляются тысячами своих форм.
На следующий вечер наше представление имело особенно большой успех. Зрители живо реагировали на все происходящее на сцене, тем самым вдохновляя нас на все новые и новые трюки. Я проделал несколько новых танцевальных па, которые, как ни странно, на репетициях казались не особо удачными, а сейчас, во время спектакля, были восторженно приняты публикой. Ники великолепно исполнил одно из собственных сочинений.
Уже почти в самом конце представления я вдруг снова увидел таинственное лицо, заставившее меня испытать столь сильное потрясение, что я едва не сбился с мелодии и не забыл слова.
На какой-то миг мне показалось, что перед глазами все плывет, а голова идет кругом.
Когда мы с Ники остались наедине, я вынужден был рассказать ему об этом, о странном ощущении, будто я заснул прямо на сцене и увидел сон.
Поставив на узкую каминную полку стаканы с вином, мы сидели возле огня, и я заметил, что Николя выглядит все таким же усталым и удрученным, как и накануне.
Мне не хотелось расстраивать его еще больше, однако я не мог не рассказать ему о таинственном лице.
– А как он выглядел? – спросил Николя, протягивая к огню руки, чтобы согреть их.
В окне за его спиной я видел покрытые снегом городские крыши, и это зрелище заставило меня поежиться от холода. Меня угнетала тема нашей беседы.
– В этом-то и состоит весь ужас, – ответил я. – Я всегда вижу только лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
На мне был лучший бархатный плащ Николя, на боку болталась картонная шпага, и я дрожал с головы до ног, думая про себя, что, наверное, примерно такие же чувства испытывает приговоренный перед казнью.
Но едва я вышел на сцену, повернулся и увидел перед собой переполненный зал, со мной произошло нечто странное: весь мой страх мгновенно улетучился.
С сияющей улыбкой я отвесил зрителям медленный поклон и уставился на прекрасную Фламинию так, словно увидел ее впервые в жизни. Передо мной стояла задача завоевать ее сердце. Игра началась.
Точно так же, как это уже было когда-то, много лет назад, в маленьком провинциальном городке, сцена принадлежала сейчас мне. Мы носились от кулисы к кулисе, ссорились, обнимались, дурачились, а в зале стоял такой хохот, что, казалось, дрожали стены.
Я чувствовал неослабевающее внимание публики. Каждый жест, каждое движение вызывали гомерический хохот аудитории. Все оказалось на удивление просто, и мы могли бы продолжать в том же духе еще по меньшей мере полчаса, если бы другие актеры, которым не терпелось исполнить свои, как они их называли, трюки, не заставили нас уйти за кулисы.
Публика аплодировала нам стоя. И это не были провинциалы, стоявшие вокруг подмостков под открытым небом. Это были парижане, криками своими требующие возвращения на сцену Лелио и Фламинии!
Когда я оказался за кулисами, меня буквально шатало, и я едва не потерял сознание. Я ничего не видел вокруг себя, перед глазами стояла публика, глядящая на меня из-за огней рампы. Я жаждал вновь вернуться на сцену. Схватив в объятия Фламинию, я поцеловал ее и вдруг почувствовал, что в ответ она страстно целует меня.
Потом старый управляющий театра Рено оттолкнул ее.
– Ну что ж, Лестат, – сказал он задумчиво, – ты справился вполне прилично. Отныне я позволю тебе регулярно выходить на сцену.
Прежде чем я успел подпрыгнуть от счастья, нас окружила почти половина актеров труппы, и одна из актрис – Лючина – тут же воскликнула:
– Ну уж нет! Речь не о том, что ты позволишь ему регулярно выходить на сцену. Да он самый красивый актер на бульваре Тамплиеров, и ты наймешь его в труппу как положено и будешь платить ему как положено, и он никогда больше не возьмет в руки ни метлу, ни помойное ведро.
Я пришел в ужас. Моя карьера только началась и грозила тут же закончиться. Но, к моему неописуемому удивлению, Рено не раздумывая согласился на все ее условия.
Конечно, я был очень польщен тем, что меня назвали красивым, и понял, что Лелио может играть лишь актер, обладающий определенным стилем. И аристократ с моим воспитанием как нельзя лучше подходил для этой роли.
Но если я хотел, чтобы меня действительно заметила парижская публика, если я хотел, чтобы на меня обратили внимание в «Комеди Франсез», мне предстояло стать чем-то большим, чем златокудрый ангелочек, свалившийся на сцену прямо из дома благородного маркиза. Я должен был стать поистине великим актером. Именно этого я и намеревался в скором времени добиться.
В тот вечер мы с Николя отпраздновали мой успех грандиозной пьянкой, пригласив к себе в мансарду всю труппу. Потом я вылез на покатую скользкую крышу и раскрыл объятия всему Парижу, а Николя, стоя у окна, играл на скрипке, пока в конце концов мы не перебудили всех соседей.
Музыка была поистине восхитительной, но люди недовольно ворчали, ругались и орали, даже стучали кастрюлями и сковородами. Мы просто не обращали на них внимания. Мы пели и плясали почти так же, как не так давно делали это на поляне ведьм. Я даже едва не вывалился в окно.
На следующий день я стоял с бутылкой в руках под палящими лучами солнца на кладбище Невинных мучеников и диктовал писателю-итальянцу послание к своей матушке, в котором подробно описывал события прошедшего вечера. Я проследил, чтобы письмо было отправлено немедленно. Мне хотелось обнимать и целовать каждого встречного. Я стал Лелио! Я стал актером!
К сентябрю мое имя появилось в программке. Ее я тоже послал матери.
Теперь мы играли уже не старинные итальянские комедии, а фарс, написанный одним знаменитым сочинителем пьес, который из-за всеобщей забастовки драматургов не имел возможности поставить свое творение на сцене «Комеди Франсез».
Мы, конечно же, не могли указать его имя, но всем было известно, что это его пьеса, и каждый вечер зал театра Рено заполняли толпы придворных.
Моя роль в спектакле не была главной. Я вновь играл юного влюбленного, в чем-то похожего на Лелио, и это было еще лучше, чем исполнять ведущую роль. Как только я появлялся на сцене, все внимание зрителей обращалось на меня. Николя разучил со мной роль, постоянно ругая меня за то, что я так и не научился читать. К четвертому представлению пьесы драматург написал для меня еще несколько реплик.
В антракте Николя играл прекрасную сонату Моцарта, и его интерпретация чудесной музыки композитора удерживала зрителей на местах, не позволяя им покинуть зал. Даже его прежние приятели-студенты стали снова приходить к нам. Мы получали приглашения на частные балы. Раз в несколько дней я выкраивал время, чтобы отправиться на кладбище Невинных мучеников и продиктовать очередное письмо к матушке. И наконец в руках у меня оказалась вырезка из английской газеты «The Spectator» с восторженной рецензией на наш спектакль, в которой особенно была отмечена игра светловолосого проказника, крадущего в третьем и четвертом актах сердца абсолютно всех присутствующих в зрительном зале дам. Эту вырезку я тоже послал матери. Сам я, конечно, не мог прочитать рецензию, но тот человек, который принес ее мне, сказал, что она хвалебная, а Николя поклялся в том, что это именно так.
Холодными осенними вечерами я играл на сцене в своем красном бархатном плаще на меху. Даже полуслепой мог хорошо видеть его с самого последнего ряда галерки. Теперь я освоил и искусство накладывания грима, умело чередовал белый цвет с более темным, тем самым подчеркивая черты лица. Несмотря на черные тени вокруг глаз и ярко-красные губы, я выглядел очень естественно и одновременно эффектно. Я постоянно получал любовные записки от женщин.
По утрам Николя брал уроки игры на скрипке у итальянского маэстро. У нас теперь были деньги и на хорошую еду, и на дрова, и на уголь. Два раза в неделю приходили письма от матери. Она писала, что здоровье ее улучшается, что она уже не кашляет так страшно, как зимой, и почти не чувствует боли. Однако отцы лишили нас наследства и не желали слышать наших имен.
Мы были слишком счастливы, чтобы огорчаться из-за подобных пустяков. Но с наступлением холодов во мне еще более усилилось ощущение страшной опасности, «болезнь смертности».
В Париже холода причиняли особенно много неприятностей. Здесь не было такого чистого воздуха, как в горах.
Голодные, дрожащие от холода бедняки стучались в двери домов. Ухабистые, немощеные дороги были покрыты слоем липкой грязи. Босоногие ребятишки не знали, как спастись от пронизывающей стужи. Такого количества неубранных трупов на парижских улицах мне еще не приходилось видеть. Мой подбитый мехом плащ радовал меня больше, чем когда бы то ни было. Мы заворачивались в него вместе с Николя и, тесно прижавшись друг к другу, шли под дождем и снегом.
Однако холод не мешал мне в те дни чувствовать себя бесконечно счастливым. Именно о такой жизни я всегда мечтал. Я знал, что не задержусь надолго в театре Рено. Об этом твердили все окружающие. Я уже представлял себя на огромной сцене и в своем воображении рисовал картины успешных выступлений в составе настоящей театральной труппы в Лондоне, в Италии и даже в Америке. Однако пока у меня имелось все необходимое, а потому не было никаких оснований для спешки.
8
В октябре, когда Париж буквально застывал от холода, я вдруг стал регулярно замечать среди собиравшейся в зале публики одно и то же странное лицо, которое неизменно приводило меня в смущение. Иногда, увидев его, я даже забывал о том, что должен делать. И каждый раз лицо исчезало так же неожиданно, как и появлялось. Можно было подумать, что оно было не более чем плодом моего воображения. Так продолжалось в течение примерно двух недель, и в конце концов я не выдержал и рассказал обо всем Ники.
– Кто-то... следит за мной, – сказал я ему, чувствуя себя неловко и с трудом подбирая слова.
– За тобой следят абсолютно все, – ответил он. – Именно такого внимания ты и добивался.
В тот вечер Ники был не в настроении, и ответ его прозвучал несколько резко.
Чуть раньше, разжигая в камине огонь, он говорил о том, что своей игрой на скрипке никогда не сумеет достичь больших высот, несмотря на прекрасный слух и мастерство, – слишком многого он еще не знает. В то же время он был абсолютно уверен в том, что я стану великим актером. Я, конечно же, отвечал, что он болтает глупости, хотя в душе понимал его правоту. Мне вспомнились вдруг слова моей матери о том, что Николя слишком поздно начал.
Ники объяснил мне, что дело вовсе не в зависти – просто он слегка расстроен.
Я решил забыть на время о странном лице и придумать какой-нибудь способ поднять Ники настроение и заставить его поверить в собственные силы. Я напомнил ему о тех возвышенных эмоциях, которые пробуждает его игра в душах людей, о том, что даже актеры за кулисами останавливаются и с замиранием сердца прислушиваются к его сольным партиям, о том, что он несомненно обладает огромным талантом.
– Но я мечтал стать великим скрипачом! – воскликнул Николя. – Боюсь, этого никогда не будет. Пока мы жили дома, я хотя бы мог делать вид, что это вполне возможно.
– Ты не должен сдаваться, – ответил я.
– Позволь мне быть с тобой откровенным, Лестат. Тебе все дается очень легко. Стоит тебе только захотеть, и ты добиваешься цели. Понимаю, ты сейчас вспомнил о том времени, когда был так несчастен в собственном доме. Но даже тогда тебе удавалось исполнять все тобою задуманное. Ты решил уехать в Париж – и что же?.. В тот же день мы двинулись в путь.
– Разве ты жалеешь о том, что мы в Париже? – спросил я.
– Конечно, нет! Я говорю сейчас, что ты склонен считать возможным то, что на самом деле совершенно невозможно. Во всяком случае, для всех остальных. Возьми, например, историю с волками...
При этих словах по спине у меня пробежал какой-то странный холодок, а перед глазами вновь почему-то возникло лицо странного незнакомца, следившего за мной из зала. Каким образом это было связано с волками? Какое отношение это имело к тем чувствам, о которых говорил мне Николя? Не находя ответа, я постарался отбросить пустые тревоги.
– Мне кажется, что, если бы ты решил вдруг научиться играть на скрипке, ты бы сейчас уже играл для королевского двора, – продолжал Ники.
– Послушай, подобные разговоры ни к чему не приведут, – очень тихо ответил я. – Следует просто стремиться добиться того, что ты хочешь, – другого выхода нет. Ты же знал, что с самого начала обстоятельства против тебя. И нет ничего, кроме... кроме...
– Знаю, знаю, – улыбнулся он. – Кроме бессмысленности. И смерти.
– Вот именно, – кивнул я. – Все, что тебе остается, это придать смысл собственной жизни, сделать ее добродетельной...
– Ради Бога, только не говори мне снова о добродетели! – воскликнул Ники. – Опять эта твоя болезнь смертности и добродетели! – Он перестал смотреть на огонь и повернул ко мне недовольное лицо. – Мы не более чем актеры, шуты, призванные развлекать публику. Мы лишены даже права быть похороненными в освященной земле. Мы изгои общества.
– Господи! Если бы ты только мог поверить мне! Пойми же наконец, что наша добродетель в том и состоит, чтобы помочь людям забыть о горестях, заставить их хоть на время забыть...
– О чем? О том, что всех их ожидает смерть? – Улыбка его была как никогда ожесточенной. – Лестат, я надеялся, что в Париже ты сумеешь со всем этим справиться.
– С твоей стороны было глупо надеяться на это, – ответил я, в свою очередь начиная сердиться на Ники. – Я чувствую, что на бульваре Тамплиеров я творю добро...
Я вдруг замолчал, потому что перед моими глазами снова возникло лицо таинственного незнакомца, и меня, словно предвестник беды, охватило странное чувство. Вспомнил я и о том, что на этом лице, как ни странно, всегда была улыбка. Да, он улыбался, наслаждался...
– Лестат, я люблю тебя, – мрачно сказал Ники. – Я мало кого любил в своей жизни так, как тебя. И все же я должен сказать, что на самом деле со всеми этими идеями добродетели ты просто глупец.
Я расхохотался ему в ответ.
– Николя, я могу жить без веры в Бога. Могу смириться даже с сознанием того, что не существует жизни после смерти. Но я не в состоянии жить без веры в возможность творить добро. Вместо того чтобы постоянно насмехаться надо мной, почему бы тебе не рассказать о том, во что веришь ты?
– Я считаю, – ответил он, – что есть слабость и есть сила. Есть искусство хорошее и искусство плохое. Вот в этом-то и состоит моя вера. В настоящее время мы занимаемся тем, что можно назвать плохим искусством, и оно не имеет никакого отношения к добродетели!
Если бы в тот момент я сказал все, что думал о самомнении и напыщенности буржуа, наш разговор мог превратиться в настоящую схватку. Ибо я был твердо убежден, что наша работа в театре Рено во всех отношениях приносит гораздо больше пользы, чем то, что делается в больших театрах. Скромнее, незаметнее была лишь внешняя оболочка. Ну почему все эти джентльмены, представители буржуазного класса, в том числе и мой друг, придают такое огромное значение внешним проявлениям? Почему он не в состоянии заглянуть дальше поверхности?
Я вздохнул.
– Если даже добродетель и существует, – снова заговорил Николя, – то я нахожусь на противоположной от нее стороне. Я сам есть зло, я купаюсь во зле. Чихал я на твою добродетель! Если хочешь знать, я играю на скрипке вовсе не для тех идиотов, которые приходят в театр Рено. Я играю только для себя и ради себя, ради Николя!
Я не желал больше слушать его. Пора было ложиться спать. Однако наш разговор ранил мне душу, и Николя понимал это. Едва я начал стягивать с себя сапоги, он подошел и сел рядом со мной.
– Прости меня, – произнес он расстроенным тоном, так отличавшимся от того, каким он говорил со мной, что я не удержался и взглянул на него. Он выглядел очень молодо и казался настолько подавленным... Я обнял его и попросил выбросить все это из головы.
– От тебя исходит какое-то сияние, Лестат, – сказал он. – Ты обладаешь необъяснимой силой, которая притягивает всех, кто тебя окружает. Ты не утрачиваешь ее даже в минуты гнева или растерянности...
– Это все лирика, – ответил я. – Мы оба очень устали.
– Нет, это действительно так. Внутри тебя сияет почти ослепительный свет. А во мне есть только темнота. Иногда мне кажется, что такая же темнота завладела и тобой – там, в кабачке, когда ты задрожал и расплакался. Ты не был готов к этому, а потому оказался беспомощным перед нею. Я пытаюсь уберечь тебя от этой тьмы, потому что отчаянно нуждаюсь в том свете, который ты излучаешь, а тебе темнота не нужна.
– Ты просто безумец! – воскликнул я. – Если бы ты сам мог услышать свой голос, свою музыку, ту, которую, как ты утверждаешь, исполняешь для себя, то перестал бы видеть темноту. Поверь, Ники, ты непременно увидел бы свет! Унылый и безрадостный – согласен, но все же свет. А свет и красота существуют в тебе нераздельно и проявляются тысячами своих форм.
На следующий вечер наше представление имело особенно большой успех. Зрители живо реагировали на все происходящее на сцене, тем самым вдохновляя нас на все новые и новые трюки. Я проделал несколько новых танцевальных па, которые, как ни странно, на репетициях казались не особо удачными, а сейчас, во время спектакля, были восторженно приняты публикой. Ники великолепно исполнил одно из собственных сочинений.
Уже почти в самом конце представления я вдруг снова увидел таинственное лицо, заставившее меня испытать столь сильное потрясение, что я едва не сбился с мелодии и не забыл слова.
На какой-то миг мне показалось, что перед глазами все плывет, а голова идет кругом.
Когда мы с Ники остались наедине, я вынужден был рассказать ему об этом, о странном ощущении, будто я заснул прямо на сцене и увидел сон.
Поставив на узкую каминную полку стаканы с вином, мы сидели возле огня, и я заметил, что Николя выглядит все таким же усталым и удрученным, как и накануне.
Мне не хотелось расстраивать его еще больше, однако я не мог не рассказать ему о таинственном лице.
– А как он выглядел? – спросил Николя, протягивая к огню руки, чтобы согреть их.
В окне за его спиной я видел покрытые снегом городские крыши, и это зрелище заставило меня поежиться от холода. Меня угнетала тема нашей беседы.
– В этом-то и состоит весь ужас, – ответил я. – Я всегда вижу только лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12