Тогда же в ресторане, вдруг вспомнив, что до сих пор не знаем, как зовут друг друга, мы посмеялись и она сказала, что зовут ее Мариной, но имя ей кажется некрасивым, и она просит знакомых называть ее Ариной. Мое же имя Владимир - ей понравилось, и она сказала, что так звали ее покойного прадеда-священника.
Незаметно мы заговорили о том, что было интересно нам обоим - о Петербурге. Я знал о городе мало и после двух-трех общих фраз замолчал и жадно слушал, она же, войдя в учительскую роль, с удовольствием просвещала меня. Она рассказывала необычно, ярко, не как рассказывают экскурсоводы, загружающие память датами и именами, а создавая отчетливые картины. Она говорила, как трескается и ползет лед по Неве напротив института живописи имени Репина, как ветер треплет и разбрызгивает струю фонтана, как обсыпается и подновляется золотая краска на крыльях грифонов Банковского моста или как зимой заносит снегом сфинксов на Университетской набережной.
Глаза в глаза вперив, безмолвны,
Исполнены святой тоски,
Они как будто слышат волны
Иной, торжественной реки...
- Это о сфинксах. Чье это, помните? - спросила она, прочитав стихи, которые я потом безуспешно искал в сборниках.
- Блока? - спросил я наугад.
- Почти... Брюсова, - поправила она и продолжала рассказывать о мокрых желтых листьях, которые приклеиваются к статуям в парках, и голубях, которые сидят на вытянутой руке и на гриве коня Медного всадника.
- Как на нашем Юрии Долгоруком, - вспомнил я.
Рассказывая, Арина увлеклась, оживилась, доверительно наклонилась ко мне через столик и я ощутил легкий запах ее духов и увидел на правой щеке чуть ниже глаза маленький, видно еще детский шрамик. В этом шрамике, подчеркивающем широкие скулы и близорукие, чуть раскосые глаза, было что-то мальчишеское, боевое. Как я потом узнал, и происхождение шрама тоже было мальчишеским, почти дуэльным: учась в каком-то там классе, она играла на даче в мушкетеров и один из гвардейцев кардинала, разгорячась, рубанул ее по лицу шпагой с торчащим из нее гвоздем.
Арина перестала рассказывать лишь тогда, когда, взмахнув рукой, опрокинула бокал с шампанским.
- Ну вот! - сказала она виновато. - Этим все и должно было закончиться. Я слишком много болтала, и вот, как обычно, наказана. Вы не устали от меня?
Я заверил ее, что не устал и готов слушать и дальше, но что-то уже изменилось. Она вдруг стала молчалива и стала ковырять вилкой в тарелке, односложно отвечая на вопросы. Тогда я тоже замолчал, пережидая. Я давно заметил, что хорошее спокойное без напряжения молчание зачастую совершает больше, чем несколько часов пустой болтовни.
Она мельком взглянула на часы, словно вспомнив о каком-то деле, а потом решительным движением передвинула их циферблатом на тыльную часть руки и вновь повеселела.
- Гори все огнем! Почему мы вечно должны чувствовать себя кому-то обязанными? - сказала она с неожиданным задором.
Только сейчас подумав, что у нее может быть муж, я незаметно посмотрел на ее правую руку. Обручального кольца не было, хотя это ничего и не значило.
- У вас кто-то есть? - спросил я, решив все выяснить.
Я люблю игру открытыми картами, без запутанных ситуаций и трусливых объятий, разделенных с кем-то еще.
Вилка у нее в руке чуть дрогнула.
- Нет, сейчас нет, - сказала она с усилием. - Последний год был для меня не очень удачным. Я потеряла маму, любимого человека и кота. И еще, по-моему, веру в удачу.
Я успел заметить, что искренность была одной из ее главных черт. Над самыми простыми вопросами, для ответов на которые у взрослого человека существуют свои устойчивые трафареты, к которым прибегают, не напрягая себя, она задумывалась всерьез и отвечала с удивлявшей меня обстоятельностью и честностью. Но эта обстоятельность и искренность не были навязчивым бичеванием мазохиста-аналитика, стремящегося своими откровениями превратить вас в эмоциональный унитаз, а искренним желанием разобраться и ответить по возможности подробно.
Притом это совсем не мешало ее неуемной веселости. Так, когда я вскоре спросил у нее, ест ли она мясо, она ответила, что ест, но ей его всякий раз жалко. После этого ответа мы с ней так расхохотались, что метрдотель укоризненно оглянулся на нас, а из четырех сидящих за соседним столиком чопорных заграничных стариков, трое поморщились, а четвертый поощрительно улыбнулся очень белыми керамическими зубами.
Я расплатился и, попрощавшись с Потапычем (так она назвала чучело медведя с подносом для чаевых и визиток), мы вышли на улицу. Все еще было светло, но небо уже хорошо посерело, а над землей висел густой белесый туман. Мы жадно вдохнули прохладный воздух, такой сырой и влажный, которого не бывает в Москве даже в начале ноября, и я, помню, сказал, что, должно быть, от этого в старом Петербурге было так много чахоточных.
Мы сели в терпеливый, никем не угнанный по ненужности своей "Опель" и она ласково потрепала его по гудку, прошептав мне: "Чтобы завелся", включила фары, и мы неторопливо поплыли в тумане. Улицы были пустынны, только изредка нам навстречу проносились тусклые расплывчатые пятна фар встречников. Пока мы сидели в ресторане, видимо, успел пройти дождь, и изредка по плеску и вееру брызг, обдававших вдруг стекло, я понимал, что мы проезжаем через глубокую лужу.
Впрочем, ехали мы недолго. За Троицким мостом сразу начинался Каменноосторовский. Я показал ей дом, где жил мой приятель, и она остановилась. Я не стал предлагать ей зайти, чтобы не нарушать очарование нашего первого вечера.
Она выключила зажигание. Мы сидели в темной машине, слушая как изредка по ее крыше барабанят капли дождя. Она держала руки на руле и смотрела, как по стеклу однообразно скользят дворники.
- Спасибо за все - и за помощь, и за ужин, - тихо сказала она. - У меня давно, возможно, даже никогда, не было такого вечера.
- А меня редко подвозили до дома девушки. Обычно все бывало наоборот, ответил я.
- Это потому что я особенная девушка, - без тени хвастовства сказала она и повернулась ко мне.
И тогда я просто наклонился и поцеловал ее. Все произошло очень просто, будто уже не в первый раз. Губы у нее были прохладными, мягкими, они чуть раскрылись, впуская мой язык, но только на несколько мгновений, а потом снова сомкнулись. Она отстранилась.
- Пора. Скоро разведут мосты, - чуть дрогнувшим, каким-то бестелесным и лишенным выражения голосом сказала она.
- Когда я снова тебя увижу? Завтра? - спросил я.
- Хорошо, - покорно согласилась она. - Где?
- Может быть, в Летнем Саду? В шесть.
Летний Сад был почти единственным местом в Петербурге, дорогу к которому я знал из любого места города, и она, почувствовав это, улыбнулась.
- Тогда до шести, - сказала она, и на прощанье чуть коснулась моей руки своей прохладной ладонью.
Я вышел из машины, и она, тихо тронувшись, исчезла в тумане. Я повернулся и направился к арке...
* * *
Во время своих командировок в Петербург я останавливался на Каменноостровском у своего приятеля Макара Шебутько, с которым мы вместе учились в аспирантуре на кафедре гражданского права. Расставшись пару лет назад с женой, он жил один в трехкомнатной квартире с огромными потолками и кривыми, со множеством каких-то полууглов и закутков стенами. Вход в подъезд был со двора, и, чтобы попасть в него, нужно было долго крутиться в узких, с петлями от когда-то бывших там ворот арками. Одно время, сопровождая грузовики, мне часто приходилось мотаться с дальнобойщиками туда и обратно, так, что у меня в голове происходили какие-то смещения и, просыпаясь, я путал откуда и куда мы едем и не знал точно, в каком городе нахожусь, и, только увидев эти узкие кривые арки, окончательно убеждался, что в Питере. В Москве я знаю только одну такую арку - на Маросейке в доме с железными балкончиками, на которые нет выхода из квартир...
Внешне Шебутько был больше похож на прокурора, чем на адвоката. Коренастый, с широкими запястями и мясистыми щеками, с маленькими, не то кабаньими, не то медвежьими глазками, смотрящими из-под насупленных бровей, он многим из своих подзащитных внушал страх. Шебутько любил прихвастнуть своей силой: гнул гвозди, вскидывал донышком кверху тридцати двух килограммовую гирю, а сверху еще ставил стакан с водой и ухитрялся поднять и опустить руку, не расплескав воды.
Грубоватый, хвастливый и немного косноязычный, он мало у кого вызывал симпатию с первого взгляда, и только я, по-моему, знал, что и резкость его, и задиристость - только внешняя защитная маска, на самом же деле он умнейший, деликатнейший, ранимый и несчастнейший человек из всех, что мне приходилось встречать.
Основной его специализацией были бракоразводные процессы и разделы имущества, хотя порой он брался и за уголовные дела, если очень просили. Если к разделам имущества он относился наплевательски и никогда не готовился к слушаниям, то над уголовными сидел порой ночами и каждый лишний год его подзащитному был для моего приятеля как нож в сердце.
Пару раз мы с ним так напивались, что я утром не мог сползти с кровати, голова трещала так, что в потолке мерещились трещины и тут я как на зло вспоминал, что на таможне у меня тухнут контейнеры. Шебутько же, свежий и бодрый, на которого водка совсем не действовала, хотя накануне он выпивал вдвое больше, чем я, всегда шел навстречу - отменял все дела, брал доллары и ехал на таможню раздавать, как он говорил, подарки от Деда Мороза.
Когда я открыл дверь, то по темному коридору и полной тишине подумал было, что Шебутько нет или он спит, но услышал, как из кухни донесся какой-то звук и заглянул туда.
Мой приятель в расстегнутой рубашке сидел за столом. Перед ним стояла почти пустая бутылка "Абсолюта" и лежала криво разломленная - именно разломленная - палка копченой колбасы.
По его красному лицу и неподвижному упорному взгляду, которым он смотрел на меня, я понял, что он хорошо уже пьян.
- А! Где ты шлялся? Уже черт знает какой час! А, не вижу... ну фиг с ним! - приветствовал он меня, пытаясь сфокусировать взгляд на настенных часах, но видно, циферблат расплывался, и он бросил свои попытки.
- Опять по бабам? - проницательно спросил он, хотя я никогда ничего ему не рассказывал.
- Пошел ты!
Шебутько недоверчиво расхохотался, подержал бутылку над стаканом и, издав губами звук "прр-р", пустил пустую бутылку катиться по столу. Не поймай я ее, она бы упала.
- Что-то мелкие стали делать бутылки! Не успеваешь напиться с одной и сидишь как трезвый дурак! - сказал он зло, опрокидывая в глотку стакан и кусая своими крепкими зубами колбасу прямо от палки.
- Что случилось? - спросил я, видя, что он как-то необычно возбужден.
- В том-то и дело, что ничего. Совсем ничего. Еще один совсем пустой день, черт его побери. В суде свары, клиенты плачутся из-за всякого вонючего гарнитура, а судья такой мудак... Хотя пардон - нельзя говорить "мудак" о женщине. Может быть, сказать, что она сука? Но она даже не сука, а так - оно, средний род, - и он брезгливо махнул рукой.
Я был вполне счастлив в тот момент и жил мечтами о завтрашней встрече. Мне не хотелось сейчас говорить с Шебутько, а хотелось лечь в кровать, чтобы скорее наступило утро.
Я хотел незаметно уйти и оставить его одного, но он заметив это, вскочил и захлопнул дверь кухни, загородив ее своей широкой спиной.
- Нет, ты постой! Ты скажи, зачем мы живем? Дурацкий вопрос, я знаю, но ты скажи? Ты трахаешься с кем попало, даешь взятки за свой тухлый маргарин, одеваешься в дорогие пиджачки и таскаешь этот телефон с антеннкой... Я днем сижу в суде, делю имущество, ни с кем не сплю, хотя и мог бы, надираюсь каждый вечер и все равно трезвый. Допустим, так будет пять, ну еще десять лет, а потом? Что нам пить, кого трахать?
С Шебутько всегда так. Трезвый он деятелен и редко задумывается о морали, напившись же, начинает решать глобальные вопросы бытия, причем почти всегда одни.
Я терпеливо дожидался, пока он закончит и вновь вернется за стол, чтобы пойти спать, но сегодня он был особенно взбудоражен и не хотел оставаться один, нуждаясь в слушателе для своих излияний.
- Нет ты постой! - крикнул он, хватая меня за ворот и притягивая к себе. У тебя такая рожа, словно тебе меня жаль, а ты сам счастливый сукин сын!.. Вот поговорим о счастье. Ты думаешь, что счастье в том, что есть, а я думаю, счастье в том, чего нет... Понял, нет? Объясняю проще. У тебя вот что-то есть, не знаю что, наверное, очередная баба, и ты этим счастлив. Но потом баба исчезает и снова у тебя все плохо. А ты будь счастлив тогда, когда никаких поводов для счастья нет и все вокруг паршиво, и тогда это будет настоящее стабильное счастье.
- Ну так чего тебе надо? - сказал я с досадой. - Если у тебя все паршиво, так и будь счастлив по своей же теории.
- Не нравится моя теория, так скажи свою! - потребовал Шебутько.
У меня своей теории не было, но, чтобы отвязаться, я сказал:
- Думаю, секрет счастья прост. Если люди начнут делать друг для друга хорошее, выручать друг друга, приходить на помощь во всех ситуациях, тогда жить станет намного приятнее.
Шебутько неприятно расхохотался:
- Хреновая теория! Хочешь я тебе скажу, как будет на практике? Допустим, ты сделаешь какому-нибудь Сидорову хорошее, а он тебе фиг. Ты снова сделаешь ему хорошее, а он тебе снова фиг. Ты, закусив губу, в третий раз сделаешь ему хорошее, и еще получишь еще один фиг. Ты захочешь уйти, а этот Сидоров, или эта Сидорова, неважно, схватит тебя за шиворот и станет трясти, требуя все больше и больше хорошего и расплачиваясь теми же фигами. Тогда ты как заедешь ему или ей в зубы...
- Стоп-стоп! - сказал я. - А нельзя найти кого-то другого для твоей благотворительности? Мало ли в мире людей?
- В том-то и дело, что мало! Весь мир состоит из таких Сидоровых!.. Да, что о них говорить! Пойдем! - Шебутько, в котором вдруг пробудилась бешеная энергия, схватил меня за рукав и потащил в коридор.
- Куда пойдем? - не понял я, безуспешно пытаясь вырваться.
- Как куда? Ты что меня не знаешь? Закатимся в кабак! - потребовал он, срывая с вешалки свою куртку.
Заметив, что я не хочу, он взревел как медведь и сгреб меня в охапку.
- Бросить меня одного хочешь?.. Ну уж нет, ты пойдешь! Не бросишь же ты меня? А если не пойдешь, тогда я пойду один, разобью кому-нибудь морду и попаду в обезьянник. Тебе же утром придется меня вытаскивать! Помнишь, как было тогда?
- Ладно, черт с тобой, пойдем! - сказал я, отталкивая его.
Я знал, что Шебутько не шутит. В прошлом году он ударил головой в лицо пытавшегося задержать его за буйство капитана милиции, и мне пришлось выкупать его за очень большие деньги. Хорошо еще, что капитан оказался малым сговорчивым, хотя и оценил свою разбитую рябую физиономию дороже любой фотомодели.
Не помню, где мы шатались в ту ночь, сколько и что пили. Помню только какого-то напуганного мужика в красном пиджаке, у которого Шебутько отрывал одна за другой пуговицы, и руки какой-то женщины, обнимавшей меня за шею. Потом наступил полный провал, и в себя я пришел только во втором часу дня. Я валялся на диване в квартире Шебутько, а сам он ходил по комнате и что-то насвистывал, уже вполне бодрый.
Я привстал и сунул руку в нагрудный карман. Разумеется, он был пуст и даже вывернут, и я порадовался, что, отправляясь ночью с Шебутько, взял с собой только триста долларов.
- Вчера за все платил я. Это, небось, у тебя все украла эта стерва. Карина или Ирина, как там ее...
- Какая Карина? Такая рыжая? - спросил я, смутно что-то вспоминая.
- А это уж тебе лучше знать. Не я притащил ее сюда, - сказал Шебутько, кивая на смятое белье на диване.
Я выругался, взглянул на часы и поплелся в ванную. Из зеркала на меня взглянула такая вспухшая, безобразная рожа, что мне захотелось его разбить. Я залез в душ и долго стоял под ледяной струей, пока мысли не прояснились и тошнота не отступила.
Тогда я вышел из ванной и быстро оделся, листая блокнот с сегодняшними делами. Они были все те же. Вечером в порт прибывал плавающий морозильник из Швеции и нужно было, чтобы они без заминки были погружены ночью в рефрижераторы и отправлены в Москву.
Встреча с заместителем начальника таможни была назначена у меня на час дня, а это значило, что я уже минимум на полтора часа опоздал. На улице я поймал такси и помчался в порт.
Улыбнувшись узнавшей меня секретарше и миновав очередь, я прошел в кабинет. Обставлен он был паршиво. Два шкафа с папками, серый стол из ДСП, расшатанные стулья и облупленная лампа с загнутым хоботком символизировали, должно быть, порядочность, скромность и государственный ум сидевшего в нем чиновника. Но я примерно представлявший себе, сколько денег каждый день остается в этом кабинете, готов был поручиться, что и стулья, и шкафы, и батареи давно могли быть из золота самой высокой пробы.
Особенно не напрягая воображение, назову моего таможенника Петром Иванычем. Разумеется, имя это вымышленное.
1 2 3 4 5