Во второй половине дня я договариваюсь о приеме у психиатра. Есть такая система срочного обращения к психиатру через «минитель»: вы даете им ваш распорядок дня, а они подыскивают вам врача и назначают время приема. Очень удобно.
Моего врача зовут доктор Непот. Подобно многим своим коллегам, он живет в шестом округе. По лицу он настолько типичный психиатр, что это кажется неправдоподобным. Книжный шкаф у него выглядит очень строго и аккуратно, ни африканской маски, ни английского издания романа Генри Миллера «Сексус»; стало быть, это не психоаналитик. Зато он выписывает журнал «Синапсис». Все это весьма располагает меня к нему.
Рассказ о неудавшейся поездке в Ардеш, кажется, заинтересовал его. Путем расспросов он вытягивает из меня, что мои отец и мать родом из этого края. Он ухватился за это: по его мнению, я «ищу себя». Что ж, возможно, хотя я не вполне уверен. Если я в последнее время и ездил куда-то, то не по своей воле, а по служебным делам. Но я не настроен ему возражать. У него есть теория; это радует. В конечном счете всегда лучше, когда у тебя есть какая-нибудь теория.
Потом он почему-то начинает расспрашивать меня о работе. Не понимаю, зачем он теряет на это время. Ясно ведь, что работа тут совершенно ни при чем.
Он объясняет: работа «создает возможность общения». Я начинаю хохотать: это его слегка удивляет. Он назначает мне прийти в понедельник.
На следующий день я звоню в фирму и ставлю их в известность, что у меня «небольшой рецидив болезни». Их, похоже, это не волнует.
Уик-энд проходит спокойно; я много сплю. Странно, что мне только тридцать лет: я чувствую себя гораздо старше.
Глава 3
Первая неприятность случилась в понедельник, в два часа дня. Я увидел, что ко мне направляется один мой коллега, и заскучал. Я хорошо к нему относился, он был славный парень, и притом очень несчастный. Я знал, что он был разведен, и уже давно, один воспитывал дочь. Я знал также, что он пьет немного больше, чем надо бы. И я не имел ни малейшего желания втягивать его во все это.
Он подошел ко мне, поздоровался и что-то там спросил по поводу одной программы, которую я вроде должен был знать. Я разрыдался. Он попятился от меня, озадаченный, испуганный; кажется, даже извинился, бедняга.
Мне, конечно, следовало уйти сразу, пока мы были в кабинете вдвоем. В отсутствие свидетелей можно было легко все уладить, сохранить приличия.
Вторая неприятность произошла часом позже. На сей раз в кабинете было полно народу. Вошла какая-то девица, неодобрительно взглянула на эту толпу и наконец решила обратиться именно ко мне: я, видите ли, слишком много курю, это невыносимо, надо же иметь хоть какое-то уважение к людям. В ответ я дал ей пару пощечин. Она взглянула на меня, опять-таки озадаченно. Разумеется, она не привыкла к такому обращению; я подозревал, что в детстве она недобрала пощечин. Секунду я соображал, даст ли она мне сдачи; я знал, что опять разрыдаюсь, если это случится.
После паузы она произнесла: «Так…», при этом челюсть у нее отвисла. Теперь все смотрели на нас, в кабинете наступила мертвая тишина. Я оборачиваюсь и громко, ни к кому не обращаясь, говорю: «Я иду к психиатру!» – и выхожу из комнаты. Фирма лишилась сотрудника.
Я сказал правду: мне действительно сегодня надо к психиатру, но до назначенного времени еще почти три часа. Я проведу их в закусочной, буду рвать на мелкие кусочки картонную упаковку гамбургера. Я делаю это без всякой системы, и результат меня разочаровывает. Просто ворох измельченного картона – и больше ничего.
Когда я рассказал об этих моих причудах доктору, он освободил меня от работы на неделю. Он даже спрашивает, не хочу ли я провести несколько дней в санатории. Я отвечаю отрицательно, потому что боюсь психов.
Через неделю я прихожу снова. Рассказать мне ему особенно нечего; но я выжимаю из себя несколько фраз. Он что-то записывает в блокноте, я заглядываю туда и вверх ногами читаю: «Замедление умственной деятельности». Вон что. Выходит, я, по его мнению, превращаюсь в идиота. Любопытная гипотеза.
Он все время поглядывает на часы (светло-коричневый кожаный ремешок, прямоугольный позолоченный корпус); похоже, мой случай не очень-то его занимает. Интересно, держит ли он в ящике стола револьвер: ведь не исключено, что кто-то из пациентов может впасть в буйство. Спустя полчаса он произносит какие-то общие слова о периодах заторможенности, продлевает мне освобождение от работы и увеличивает дозу лекарств. А еще он сообщает мне, что у моего состояния есть название депрессия. Итак, я официально нахожусь в депрессии. По-моему, это удачная формулировка. Не могу сказать, что чувствую себя неполноценным; скорее цена окружающего мира стала для меня слишком высокой.
На следующее утро снова прихожу на работу: меня вызвал шеф, который хочет со мной «поговорить». Как я и предполагал, он сильно загорел под горным солнцем Валь-д'Изера; но я замечаю у него тоненькие морщинки в уголках глаз; на самом деле он не такой красивый, каким запомнился мне после нашей первой встречи. Обидно.
Я сразу же сообщаю ему, что нахожусь в депрессии; видно, что это для него удар, но он берет себя в руки. В последующие полчаса мы приятно беседуем, но я знаю, что отныне между нами встала невидимая стена. Никогда уже он не будет относиться ко мне как к равному, видеть во мне своего возможного преемника; я как бы уже не существую для него; теперь я – отверженный. Ясно, что по истечении двух месяцев нетрудоспособности, полагающихся мне по закону, меня уволят. Здесь всегда так поступают с теми, кто в депрессии. При мне уже был не один такой случай.
В этих щекотливых обстоятельствах он еще ведет себя прилично, ищет для меня оправданий. В какой-то момент он произносит:
– При нашей работе обстоятельства так давят…
– Ну что вы, – отвечаю я.
Он вздрагивает, словно очнувшись от сна, и заканчивает разговор. Последним усилием воли провожает меня до двери, но благоразумно держится на расстоянии двух метров, будто боится, что меня сейчас вырвет прямо на него.
– Ну что ж, – говорит он на прощание, – отдыхайте столько, сколько вам понадобится, не торопитесь.
И я выхожу. Теперь я – свободный человек.
Глава 4
Исповедь Жана-Пьера Бюве
Последующие недели запомнились мне как медленное скольжение по наклонной плоскости, прерываемое иногда мучительными кризисами. Я не виделся ни с кем, кроме психиатра; с наступлением темноты выходил пополнить запас сигарет и сдобного хлеба. Но как-то раз в субботу вечером мне позвонил Жан-Пьер Бюве. Он был чем-то расстроен.
– Как дела? Ты все еще кюре? – спросил я, чтобы снять напряжение.
– Мне надо с тобой повидаться.
– Ладно, повидаемся…
– Прямо сейчас, если можно.
Я никогда не бывал у него дома, знал только, что живет он в Витри. Дешевый муниципальный дом был в довольно приличном состоянии. Два молодых араба проводили меня взглядом, один из них плюнул на асфальт, когда я проходил мимо. Спасибо, что не в лицо. За квартиру, кажется, платила епархия. Развалившись на диване перед телевизором, Бюве уныло смотрел «Вечерние беседы о Боге». Он явно пропустил не одну кружку пива, пока ждал меня.
– Ну как? Что скажешь? – дружелюбно спросил я.
– Я уже говорил тебе, что приход в Витри – нелегкое дело. Но ты не можешь себе представить, до какой степени. Сразу, как только меня сюда назначили, я попытался организовать группы молодых католиков, но местная молодежь ко мне не пошла. За последние три месяца я не окрестил ни одного младенца. На мессу мне ни разу не удалось собрать больше пяти человек: четыре африканки и одна старая бретонка; кажется, ей восемьдесят два года, она всю жизнь проработала на железной дороге. Муж давно умер, дети ее не навещали, даже не дали ей своего адреса. Однажды в воскресенье она не пришла к мессе. Я зашел к ней, она живет вон там… – Он поднял руку с кружкой, указывая куда-то вдаль, и на ковер попало несколько капель пива. – Соседи рассказали мне, что на нее кто-то напал; ее увезли в больницу, но оказалось, что она отделалась не очень тяжелыми переломами. Я навестил ее в больнице; конечно, кости у нее срастались медленно, но ее жизни ничто не угрожало. Через неделю я опять пришел к ней и узнал, что она умерла. Я спросил, отчего это случилось, но врачи не стали вдаваться в объяснения. Ее уже успели кремировать; родственникам сообщили, но никто не приехал. Уверен, она хотела, чтобы ее похоронили по церковному обряду; она мне этого не сказала, она вообще не говорила о смерти, но я уверен: она хотела церковного погребения.
Он отпил глоток, потом продолжал:
– Через три дня ко мне пришла Патриция.
Он сделал многозначительную паузу. Я взглянул на экран телевизора (звук был выключен): какая-то певица в обтягивающем серебристо-черном платье, и вокруг нее обвиваются большие змеи, то ли питоны, то ли анаконды. Потом я посмотрел на Бюве, силясь изобразить на лице выражение сочувствия. Он продолжал:
– Девушка хотела исповедаться, но не знала, как это делается. Патриция работала медицинской сестрой в больнице, в том отделении, куда привезли старушку бретонку; она слышала, как врачи говорили между собой об этом случае. Старушке надо было лечиться не месяц и не два, а им не хотелось, чтобы она занимала койку так долго. Они говорили, что для них это обуза. И решили вколоть ей большую дозу смеси из нескольких транквилизаторов: это приводит к быстрой и безболезненной смерти. Они обсуждали это минуты две, не больше; а затем заведующий отделением попросил Патрицию сделать укол. И в ту же ночь она это сделала. Сама она впервые применила эвтаназию; а другие сестры делают это часто. Старушка умерла очень скоро, во сне. А Патриция больше не могла спать: ей снилась эта старушка.
– И что ты сделал?
– Пошел к архиепископу; но они там всё знали. В этой больнице эвтаназия – дело нередкое. И никто никогда не поднимал шума; а если персонал и пытались привлечь к ответу, то суд всякий раз не находил состава преступления.
Он умолк, залпом выпил свое пиво и открыл еще бутылку; потом собрался с духом и рассказал:
– Месяц мы с ней встречались почти каждую ночь. Не знаю, что на меня нашло. Со времен семинарии я не испытывал искушения. Но она была такая милая, такая наивная. Она ничего не смыслила в религиозных делах, и ей все было страшно интересно. Они не понимала, почему священники не имеют права заниматься любовью, спрашивала, как они себя удовлетворяют, занимаются ли онанизмом. Я отвечал на все ее вопросы нисколько не стесняясь. Я тогда много молился, постоянно читал Евангелие; у меня не было такого ощущения, будто я делаю что-то плохое; я чувствовал, что Христос понимает меня, что он со мною.
Он опять замолчал. По телевизору теперь показывали рекламу «рено-клио»; в этой машине, наверно, очень уютно.
– В прошлый понедельник Патриция сказала, что встретила другого парня. В здешней дискотеке под названием «Метрополис». Она сказала, что мы больше не увидимся, но она рада, что мы были вместе. Нельзя же всегда быть с одним мужчиной, ведь ей только двадцать лет. Вообще-то я ей просто нравился, и не более того. А главное, ей хотелось переспать со священником, эта мысль ее возбуждала, забавляла. Но она никому об этом не расскажет. Честное слово, никому.
На сей раз пауза длилась минуты две. А я раздумывал: если бы здесь, на моем месте, был психолог, что бы он сказал? Наверно, ничего. Наконец я брякнул:
– Тебе бы надо исповедаться.
– Завтра я должен служить мессу. Но у меня не получится. Не представляю, как у меня это может получиться. Я больше не чувствую присутствия.
– Какого присутствия?
Дальше у нас разговор не клеился. Иногда я произносил что-нибудь вроде: «Ну-ну, ладно тебе…», а он методично осушал бутылки с пивом. Ясно было, что я ничем не могу ему помочь. Наконец я вызвал такси, чтобы ехать домой.
Когда я уже выходил за дверь, он сказал: «До свидания…». Но я в это не верю; у меня отчетливое предчувствие, что мы больше не увидимся.
Дома очень холодно. Я вспоминаю, что сегодня вечером, до встречи с Бюве, кулаком разбил оконное стекло. Странно, рука совсем не пострадала: ни пореза, ни царапины.
И однако я ложусь в постель и засыпаю. Кошмары начнутся позже, глубокой ночью. Сначала они не похожи на кошмары, наоборот, даже чем-то приятны.
Я завис в воздухе над Шартрским собором. Это видение, откровение свыше, в котором фигурирует Шартрский собор. Собор словно бы таит в себе и воплощает собой некую тайну – величайшую, важнейшую тайну. Тем временем в саду у стен собора, у боковых дверей, собираются группы монахинь. Они предоставляют приют старикам и даже умирающим, объясняя им, что я вскоре узнаю тайну.
Теперь я иду по коридорам больницы. Один человек назначил мне встречу, но его нет на месте. Мне придется подождать его в подвале, где ужасный холод, но затем я опять оказываюсь в коридоре. Тот, кто может вывести меня из больницы, все еще не пришел. И я посещаю выставку. Ее организовал Патрик Леруа из министерства сельского хозяйства. Вырезал из журналов лица знаменитостей, наклеил их на картинки, изображающие что попало (например, растительные окаменелости триасовой системы) и продает свои творения за огромные деньги. По-моему, он хочет, чтобы я купил у него картину; вид у него самодовольный, почти агрессивный.
Потом я опять повисаю в воздухе над Шартрским собором. Холод невыносимый. Я совсем один. Но крылья у меня крепкие.
Я подлетаю к башням, но не узнаю их. Это какие-то другие башни: темные, зловещие, они сделаны из черного мрамора, на котором играют хищные отблески, из ниш выглядывают яркие, пестрые статуэтки, в которых запечатлены все ужасы органической жизни.
Я падаю, падаю между башен. Мое лицо, еще до удара о землю, заливают струйки крови. Вместо носа у меня дыра, из которой сочится слизь.
А теперь я один на безлюдной равнине в Шампани. Вокруг меня летают мелкие снежные хлопья и обрывки газеты, напечатанной крупными жирными буквами. Газета старая, начала века.
Я репортер или, может быть, журналист? Наверно, да, потому что стиль этих статей мне знаком. В них чувствуется холодное любование жестокостью, что так свойственно сюрреалистам и анархистам.
Октавия Леонсе, девяносто два года, была найдена убитой в собственном амбаре. На маленькой ферме в Вогезских горах. Ее сестра, Леонтина Леонсе, восемьдесят семь лет, охотно показывает труп газетчикам. Орудия преступления налицо: пила для дров и коловорот. И то, и другое покрыто запекшейся кровью.
И преступления случаются все чаще. Каждый раз жертвами становятся старые женщины, одиноко живущие на своих фермах. А убийца, молодой и неуловимый, оставляет на виду орудия труда: где долото, где садовые ножницы, а то и ножовку.
И все это так необычно, волнующе, дерзновенно.
Я просыпаюсь. В комнате холодно. Я снова погружаюсь в сон.
Всякий раз, видя мысленным взором эти окровавленные инструменты, я живо, во всех подробностях, представляю себе страдания жертв. Вскоре у меня наступает эрекция. На столе у кровати лежат ножницы. Ну да, конечно, я должен отрезать себе член. Ножницы у меня в руке, они рассекают плоть, из обрубка хлещет кровь, я теряю сознание.
Обрубок на полу. В застывшей луже крови.
В одиннадцать часов я опять просыпаюсь. У меня в квартире две пары ножниц, по одной в каждой комнате. Я беру обе, кладу под стопку книг. Этого усилия воли, по-видимому, будет недостаточно. Желание не пропало, оно растет, оно меняется. Хочу взять ножницы, воткнуть в глаза и выковырнуть. Начать с левого глаза, в нем есть такая точка, она особенно глубоко запрятана в глазнице.
А потом я принимаю транквилизаторы, и все налаживается. Все опять налаживается.
Глава 5
Венера и Марс
После этой ночи я решил вернуться к предложению доктора Непота насчет санатория. Он очень обрадовался. По его мнению, я становился на путь, ведущий к полному выздоровлению. Показательно, что инициатива исходит от меня: это значит, что я сам теперь буду заботиться о том, как побыстрее вернуться в строй. Это было хорошо; даже очень хорошо.
И я приехал в Рюэль-Мальмезон с направлением от доктора Непота. При санатории был парк и общая столовая. По правде говоря, в первое время я не мог есть твердую пищу: меня тут же выворачивало, причем с болезненными спазмами; мне казалось, что вместе с едой сейчас выскочат зубы. Пришлось делать мне вливания.
Главный врач, родом из Колумбии, мало чем мне помог. Серьезно и невозмутимо, как все невротики, я объяснял ему причины, по которым жизнь для меня невозможна; как мне казалось, даже самой незначительной из этих причин было достаточно, чтобы немедленно наложить на себя руки. Он слушал вроде бы внимательно, во всяком случае молча; только иногда подавлял зевоту. Лишь много недель спустя я догадался, в чем дело? я говорил тихо, а он очень поверхностно знал французский язык; очевидно, он не понял ни слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12