А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В расстегнутой до пояса гимнастерке, с подкатанными рукавами, он что есть силы колотит в барабан и вопит на мотив Динки-джаза:
О леди, леди, мыло в Ташкенте – это вещь!
Потом Ва бросает кому-то барабанные палки, бежит в зал, хватается за руки со своим другом Бу. Они танцуют что-то вовсе дикое, а напоследок, отвернувшись друг от друга, неожиданно склоняются и, ударившись задами, разлетаются в разные стороны, сшибая танцующие пары. В этом особый шик, все визжат и хохочут.
Я танцую сначала с Надькой. Держу ее по-хозяйски, и с ней что-то как будто получается. Потом с Иркой. Тоже ничего, боюсь только наступить на ногу. Подхожу еще к девушке с очень густыми бровями на удивленном лице. Она мне не нравится, но мне передавали, что девушка говорила обо мне что-то лестное. Танцую и смотрю на нее с интересом: почему это я ей нравлюсь? Она вся как каменная и слегка дрожит. У нас плохо выходит с ней, кое-как довожу ее до места. Танцую еще с нашими девочками-воячками из АМС. Это свои, в кирзовых сапожках, и стесняться с ними не надо.
Танцую я плохо. Да и когда мне было учиться? Перед войной, в восьмом классе спецшколы, на большой перемене включали динамик, и парами в длинном коридоре мы старательно шаркали ботинками по крашеному полу. Танцевали мы под томную музыку: «Когда на землю спустится сон», «Голубыми туманами наша юность прошла» и все такое прочее. Танцы заканчиваются. Сначала вместе с Надькой провожаю Ирку. Идем в жаркой темноте между заборами, проходим через чьи-то сады, смеемся, дурачимся, нарушая собачий покой. Надьку держу уверенно, чувствуя плотную обнаженность ее руки. Ирку держу так же, но по-дружески. Вдруг ощущаю легкое пожатие ее локтя. Значит, и в первый раз мне это не показалось. Я озадачен. Осторожно, как бы между прочим, прижимаю к себе ее локоть. И уже явственно получаю ответ. Тогда смело беру в ладонь ее маленькую руку и сильно сжимаю. Она сжимает мою руку. Когда прощаемся, Иркины татарские глаза горят победно и насмешливо.
Иду с Надькой назад, к ее дому. Там, за садом, проем в заборе и глухой темный тупик. Сразу же ставлю ее спиной к знакомой нам гладкой яблоне и привлекаю к себе. Чувствую под легким ситцевым платьем худенькую спину, маленькую плотную грудь, твердые гладкие колени. Губы ее ласково и послушно раскрываются, сливаясь с моими губами. Она слабо, едва заметно отталкивает меня и говорит обычно одно и то же:
– Вот, мальчишки всегда… только силой пользуются…
Все, это грань, за которую не перехожу. Я чуть отстраняюсь от нее, ставлю ее опять к яблоне, и все начинается сначала. Предутренний ветер касается наших разгоряченных лиц и рук. Пора идти. Я смотрю на светлую ситцевую тень, уходящую от меня между деревьями, слышу, как скрипнула дверь на стеклянной веранде, поворачиваюсь и иду поспешным шагом к шоссе.
Здесь идти на километр дальше, зато не надо спотыкаться и прыгать через арыки. Никого нет на дороге. Иду хорошо, быстро. Вспоминаю все бывшее со мной в этот день и вечер. Я устал, но мне легко и радостно.
В эскадрилье вожусь еще четверть часа, стаскиваю с себя узкие сапоги. Особенно не поддается левый. Сдергиваю его наконец, смотрю на светлеющий горизонт. Через час-полтора полеты. Опускаю голову на набитую сеном подушку и ничего больше не помню…
Гу-га, гу-га…
Это слышится слева от нас, потом с другой стороны. Все делается так, как говорил Даньковец. Теперь и мы начинаем. Сначала глухо, едва слышно, сложив ладони перед губами, потом все громче:
– Гу-га, гу-га, гу-га…
Немцы, говорившие только что между собой, сразу умолкают. Напряженная тишина стоит над болотом. Лишь где-то из глубины его идет наше уханье. Все явственнее оно, глухое, пугающее. Будто само болото выдыхает из себя эти звуки.
И вдруг огненная стена рушится на нас. Бьют из автоматов, пулеметов, с ноющим звуком обрываются мины. Сразу десяток осветительных ракет виснет в небе слева и справа. Делается светлее, чем днем. Стреляют из болота, с лесного косогора, который виден за ним, еще откуда-то. Только нас не достать. Слишком близко лежим мы к ним. И каким-то неведомым чувством определяем, что бьют как попало, руки дергаются у них…
Проходит часа полтора. Даже шепотом больше не говорят на той стороне. Лишь звякнет что-нибудь, и снова молчание, придавленное, настороженное. Тогда опять у нас раздается хриплое, неторопливое: гу-га, гу-га. Это Даньковец рядом со мной дает сигнал. И все мы хрипло повторяем в такт:
– Гу-га, гу-га, гу-га.
Теперь немцы начинают сразу стрелять: вразнобой, длинными очередями, выпуская сразу весь магазин. Даже крик какой-то слышится с их стороны: тонкий, пронзительный. А мы лежим лицами в грязи, не отвечая ни одним выстрелом. Постепенно гаснут фонари над головой и опять все затихает.
А, суки, они боятся нас!.. Ждут сейчас, прислушиваются. И не смеют уже говорить. Злое радостное чувство переполняет нас. Почему-то уже не холодно, хоть все сечет и сечет мелкий ледяной дождь. Даже запах делается не таким тяжелым.
В третий и в четвертый раз начинаем мы:
– Гу-га, гу-га, гу-га…
И все повторяется. Перед утром мы отползаем назад. В эту ночь и головы было не поднять. По очереди протискиваемся между кучами плотной, перемешанной с кирпичом глины, разгоряченные, спрыгиваем как раз напротив нашего подвала.
– Ну, теперь знают, кто здесь, – говорит удовлетворённо Даньковец, обтирая тряпкой штаны и бушлат. – От Белого и до Черного моря они этот знак понимают, что штрафная тут!
Закончился лимит на бензин, и третий день мы не летаем. Четверо нас – Мишка Каргаполов, Сапар Урманов, я и Гришка Сапожников, идем в старый город. Слепой полет называется это у нас. Идём так, от нечего делать, рвём и едим созревающие раньше других яблоки – «белый налив». Здесь их столько, что никто ничего не говорит. Мне смешно, что Сапар до сих пор с боязливым почтением относится к Гришке как к старшему сержанту. Ну, и казенка была у них в Особой Дальневосточной. Ведь все мы курсанты, вместе летаем. А Сапар летает куда лучше Гришки, на пять или шесть задач его обогнал.
Лежим в тени у мельницы, сняв сапоги, и слушаем, как негромко шумит вода в арыке. Гришка когда-то закончил речной техникум и перед армией плавал какое-то время помощником капитана парохода на Оби. Сейчас он рассказывает мне об этом, как о самом светлой воспоминании своей жизни. Коричневые, всегда немного дурные глаза его возбужденно блестят.
Рассказывает он серьезно, обстоятельно. Еще зимой с Гришкой случилась история. Как раз приехал тогда подполковник Щербатой наводить дисциплину. А Гришка вдруг загудел: на сутки исчез и на полеты не явился. У него тут одна учительница, вроде ему как жена, и он живет у нее. Все мы знаем: такая полная, с низкой посадкой и с кудряшками, Вера Матвеевна. Ирку с Надькой она в пятом классе учила. А Гришка ведь служака. Как Щербатов сказал, что нельзя из эскадрильи отлучаться, так и сидел он десять дней, никуда не уходя. Чуть ли не один оставался в казарме на конезаводе. А потом получил увольнительную и загремел. К тому же выпивший вернулся.
Только Гришка партийный, а там как раз говорили о дисциплине. Ну, все и завертелось. Это уже потом Кравченко, наш инструктор, рассказывал. Гришка вдруг взъерепенился. Что хотите, говорит, со мной делайте, а я не могу. Мне тридцать лет скоро, и я одиннадцатый год на казарменном положений. Дайте мне права сверхсрочника или разрешите так жить на дому.
Ну, Щербатов требовал там что-то свое. Но комэска подумал и сказал: что же, пусть ночует дома у себя, все же живой человек. И особое разрешение на три дня в неделю дали Гришке, только чтобы другие курсанты не знали. Как будто нам нужно разрешение.
– Там Тамара Николаевна про тебя спрашивала. Что, мол, за мальчик ходит с тобой? – говорит вдруг мне Гришка.
Я краснею от неожиданности. Гришка – честный, основательный человек, о покупке речи быть не может. Это Тамара Николаевна, которая ходит вместе с его Верой Матвеевной. Она живет и работает в райцентре, тоже учительница. Сейчас, как видно, в отпуске. Раньше она жила здесь и была у Ирки с Надькой, кажется, по ботанике. И на танцы она раза два приходила. Это совсем уже солидная женщина, еще старше, наверно, Ларионовой. У нее светлые уложенные волосы и очень уж толстые ноги. Я молчу.
– А что, видная, красивая баба! – говорит Гришка с серьезностью.
Перескакиваем через арык с Мишкой и Сапаром. Гришка остается сидеть у мельницы. Он всегда так ведет себя, когда пару яблок сорвешь где-то у дороги. И смотрит даже в другую сторону, чтобы не видеть наших нарушений. Правда, яблоки потом ест.
Идем к мостику через арык. На базаре толкаем пару зимнего белья, что оказывается лишней у Мишки Каргаполова. Какое-то свое сдал Рашпилю – взамен. Тот вообще скотина, но, когда есть возможность помочь курсанту, старшина эскадрильи закрывает глаза. Все же двадцать лет на сверхсрочной службе и знает, что ладить нужно не с одним начальством. А Рашпилем его зовут потому, что вся рожа у него в оспе.
Пируем в тени: теплые блины, лепешки, мешалда. Когда уходим, к нам привязывается сын подполковника Щербатова. Этот всегда на базаре, ходит, где едят, принюхивается.
– Уши в масле, нос в тавоте, да зато в воздушном флоте! – громко говорит Мишка Каргаполов, только говорит куда грубее.
Ну, жлоб с деревянной мордой! Видит, что не хотят с ним дело иметь, а все идет сзади, заговаривает. Задерживаюсь.
– Ты, кусошник, – говорю. – Давай оторвись от нас!
Сын Щербатова останавливается в пяти шагах, смотрит на меня с ненавистью.
– Подожди, увидишь!
– Что, бить меня будешь? – спрашиваю. – Так ты же знаешь: ударю раз и калекой останешься на всю жизнь.
Что-то крысиное есть в его маленьких глазках и крепких челюстях с длинными желтыми зубами.
– Еще пожалеешь, Борис, – обещает он.
Поворачиваюсь к нему спиной, догоняю своих.
Возвращаемся в эскадрилью. Вечером я, Валька Титов и Со идем в гости. Перед тем советуемся и проходим на вторую за сквером улицу. Там живет наш полковник Бабаков. За оградой, под окнами его дома растут цветы: белые и красные розы. Их тут тьма тьмущая. Уже совсем темно. Со остается на стреме, а мы с Валькой прыгаем в палисад. Черт, нужно было нож взять. Обкалывая руки, ломаем сочные стебли. В окне на занавеске движутся женские тени. Ничего, Ринке тут еще роз хватит, останется…
Ну, пора рвать когти. Только подходим к ограде, нас ослепляет яркий свет. Это полковник на машине. Сидим не дыша. Он идет через калитку тяжелыми шаркающими шагами и вдруг останавливается буквально рядом с нами. Кажется, на всю улицу слышно, как бьется у меня сердце. Ясно вижу высокую, сгорбленную фигуру и лицо, повернутое в нашу сторону.
Постояв так минуту, полковник идет в дом. Мы переваливаемся через ограду и все трое бежим что есть силы, гремя сапогами по посыпанной гравием дороге. Лишь квартала через четыре останавливаемся. Смотрим с Валькой друг на друга: неужто видел нас полковник? Нет, не в лицо, конечно, а просто наши курсантские фигуры. Ведь и погоны мы надели парадные, с золотой каймой и лычками. Почему же не окликнул он нас?
Из окон Иркиного дома слышна музыка:
Веселее, моряк, веселее, моряк,
Делай так, делай так, делай так!..
Мы заходим во двор, переступаем через большую черную собаку, которая сидит на цепи. Она так воспитана, что курсантов не трогает.
Зато, как зверь, бросается на офицеров топотряда. В доме у Ирки снимает комнату лейтенант-топограф, лет ему около тридцати. Он вроде бы даже делал Ирке предложение, но ему отказали. Как же пес различает погоны? Запах, что ли, от нас особый, бензиновый…
Заходим со своим букетом. Ирка и Надька накрывают скатертью стол. Третья девочка – их подруга – носит чайную посуду. Появляется из кухни Иркина мать. Она что-то там печет, и руки у нее в муке. Я еще со двора услышал этот запах и остро вспомнил свою мать. Она тоже пекла ко дню моего рождения…
У Ирки отец был каким-то районным начальством и сейчас на фронте. Мать работает в райисполкоме. Дом у них хороший, такой, в котором люди живут постоянно, всю жизнь. В доме есть шкафы, буфет, кровати с никелированными спинками, всякие вещи. Я только смутно помню такие дома и не бывал в них ни разу за годы войны.
Мы пьем маленькими рюмками сладкую наливку и едим пирог. Он какой-то особенный, с прокладкой из варенья и посыпанный желтой сливочной крошкой. Даже как-то неправдоподобно, что есть на свете такие необыкновенные вещи.
– Что сидим как порядочные. Давай танцевать! – кричит Ирка.
Это среди девочек выражение такое сейчас в моде: как порядочные.
Потом играем в игру, которая называется «флирт». На карточках напечатаны названия цветов и драгоценных камней, а напротив какое-нибудь высказывание с тайным смыслом. Чаще всего – стихотворная строка или пословица, или просто намекающая фраза. Все это с буквой «ять», на старой плотной бумаге. Некоторые карточки новые, как видно, взамен утерянных, и там напечатано на машинке или написано от руки ровным ученическим почерком. Есть там и французские слова, но мы их пропускаем.
– Смарагд! – говорит мне Ирка и передает карточку.
Читаю:
Ты понимал, о мрачный гений,
Тот грустный безотчетный сон.
– Нарцисс! – отвечаю тут же, отдавая другую карточку из тех, что у меня в руке. Там прямо и ясно сказано: «Стремлюсь к тебе, мой ангел милый!»
В ответ – левкой: «Все слова, слова, слова…»
Я решаюсь на большее – изумруд: «Ужель забыла ты лобзанья?»
В ответ – маргаритка: «Ах!..»
Мы с увлечением перебрасываемся карточками, и вдруг карточка со стороны – сапфир: «Пустое сердце бьется ровно».
Поднимаю глаза. Это Надька. Носик ее чуть вздернут, светлый локон падает на лоб, в глазах какой-то вызов и обида. Перебираю карточки и отвечаю тем, что написано от руки – сирень:
Кто любил, уж тот любить не может,
Кто сгорел, того не подожжешь.
Продолжаем играть, громко смеемся, читаем вслух наиболее томные выражения. Это и в шутку, и почти всерьез. У всех, у нас и у девочек, разгорелись глаза, временами чье-то лицо заливается вдруг краской.
Я отстраняюсь на мгновение и снова замечаю буквы «ять» в печатном тексте. Сразу почему-то встает все, связанное с этим: выложенные из желтого кирпича строго-красивые станции, водокачки, пакгаузы. Они на этой дороге каждые двадцать – тридцать верст, без воды вокруг, под диким, неистовым солнцем. Дома тут в городах из такого же кирпича, с ровно размеченными улицами. Арыки в желтом аккуратном камне вдоль этих улиц, и ни один кирпичик не треснул, не выкрошился за пятьдесят или за семьдесят лет. Два батальона солдат без шума и суеты построили на тысячи верст через пустыню эту железную дорогу вместе с самым длинным в то время мостом через древнюю буйную реку. Там еще целы старые шпалы. А от нее другие дороги с такими же станциями и мостами чуть ли ни в самую Индию.
Что-то еще незримое увиделось вдруг мне сейчас в этом маленьком доме посреди пустынь и садов, где мы играем в смешную и лукавую, чистую игру. Я читал, как играли в нее в прошлом веке, и тогда уже повеяло на меня устойчивым душевным теплом… Родился я в студенческом общежитии института народного образования, как называли тогда университет, в интернациональной комсомольской семье. Не знал я всего этого. Слово «флирт» употреблялось родителями только в отрицательном смысле. Впрочем, как и все остальное, включая дома и пакгаузы из старого желтого кирпича. Совсем маленьким видел я какими острыми брызгами разлетался этот кирпич, когда рвали собор. Наше окно смотрело прямо на Греческую, и я каждый день видел высокие белые стейы в проеме поднимающейся вверх улицы, когда мать запирала меня, уходя на работу. Однажды утром его не стало, и я ходил смотреть, как заметали с мостовой желтые осколки…
Девочки с чувством поют:
Это было, кажется, в июле,
Вы из рук кормили голубей,
А теперь в артиллерийском гуле
Вы огонь ведете батарей…
Мы переглядываемся. Почему-то не очень ложится на душу эта песня. Хоть слова в ней и звучные.
Где же шелк и прелесть ваших бантов,
Алый цвет и нежный взгляд очей,
Я в шинели, в чине лейтенанта…
Особенно что-то не то в припеве:
Я хочу, чтоб вы к своей шинели
Прикололи розы лепестки!
Ведем всякие разговоры о героизме и любви.
Потом гурьбой провожаем девочек. Ирка – как хозяйка – идет с нами. Сначала доводим до дома подругу, которая живет дальше всех, затем, на обратном пути, Надьку и последней – Ирку. Я задерживаюсь с ней. Валька и Со стоят, ждут меня, зовут. Потом уходят.
Мы целуемся с Иркой долго и страстно. Ирка смуглая, у нее черные как смоль кудрявые волосы и такие же черные большие глаза. Она наполовину татарка. И имя у нее немного другое, редкое, которое ей очень идет. Я привычно обнимаю ее, но она уверенно ставит предел для моих действий. Только губы ее дразнят меня и глаза искрятся…
Иду в эскадрилью напрямик, перескакивая через арыки, и думаю о том, что говорил мне сегодня Гришка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15