— Я думал, как легко Англси сменил вашего родственника и как до обидного мало это изменило.
— Покуда вы снова не загнали себя в угол, Даниель, и мне не пришлось, как всегда, вас вытаскивать, попрошу больше не прибегать к этому сравнению.
— Какому сравнению?
— Вы собирались сказать, что Карл — как Джон Комсток, а Джеймс — как Англси, и, в конечном счете, не важно, кто правит. Опасное утверждение с вашей стороны, ибо дом, где жили Комсток и Англси, срыт и замощён, — Роджер кивнул на Уайтхолл. — Не такой участи мы желаем этому зданию.
— Однако я собирался сказать совсем другое!
— Что же? Нечто не очевидное?
— Англси сменил Комстока, Стерлинг — Релея, я, в каком-то смысле, Болструда...
— Да, доктор Уотерхауз, мы живём в упорядоченном обществе, и люди сменяют друг друга.
— Иногда. Но есть незаменимые.
— Вряд ли соглашусь.
— Представьте, что, не дай Бог, умрёт Ньютон. Кто его заменит?
— Гук или, быть может, Лейбниц.
— Однако Гук и Лейбниц — иные. Я хотел сказать, что некоторые люди обладают уникальными качествами и потому незаменимы.
— Ньютоны встречаются редко. Он — исключение из любого правила, какое вы решите назвать. Очень дешевый риторический приём с вашей стороны, Даниель. Не намерены баллотироваться в Парламент?
— Тогда мне следовало привести другой пример, ибо я хотел сказать, что вокруг, на рынках и в кузнях, в Парламенте, в Сити, в церквях и угольных шахтах, есть люди, чья смерть и впрямь что-то изменит.
— Почему? Чем эти люди отличаются от других? Вопрос очень глубокий. В последнее время доктор Лейбниц усовершенствует свою систему метафизики...
— Разбудите меня, когда закончите.
— Когда много лет назад я впервые увидел его на Лионской набережной, он обнаружил прекрасное знакомство с Лондоном, хотя никогда прежде здесь не бывал. Он изучал изображения города, сделанные разными художниками с разных точек. Тогда он пространно говорил о том, что сам город имеет некую определённую форму, но воспринимается по-разному каждым из своих обитателей, в зависимости от их обстоятельств.
— Каждый первокурсник так думает.
— То было более двенадцати лат назад. В последнем письме ко мне Лейбниц пишет, что склоняется к взгляду, согласно которому город вовсе не имеет одной абсолютной формы...
— Очевидная чушь.
— ...но в каком-то смысле являет собой сумму перцепций — восприятий себя всеми своими слагаемыми.
— Я знал, что не следует принимать его в Королевское общество!
— Я плохо объясняю, — поморщился Даниель, — поскольку пока не вполне понял его мысль.
— Так зачем вы морочите мне ею голову именно сейчас?
— Суть имеет отношение к перцепциям и тому, как разные части мира — разные души — воспринимают все другие части — другие души. Некоторые души обладают перцепциями слабыми и неотчётливыми, как если бы смотрят в плохо отшлифованные линзы. Другие подобны Гуку, глядящему в свой микроскоп, или Ньютону, глядящему в свой отражательный телескоп. Их перцепции — высшие.
— Потому что у них лучше оптика!
— Нет, даже без линз и параболических зеркал Ньютон и Гук видят такое, чего не видим мы с вами. Лейбниц предлагает перевернуть с ног на голову то, что мы обычно подразумеваем, называя человека незаурядным или уникальным. Обычно мы подразумеваем, что человек этот как-то выделяется из толпы. Лейбниц же утверждает, что исключительность коренится в способности человека с необычной ясностью воспринимать остальную вселенную — отличать одно от другого лучше, чем прочие души.
Роджер вздохнул.
— Я знаю лишь, что доктор Лейбниц недавно наговорил гадостей о Декарте...
— Да, в своём труде «Brevis Demonstratio Erroris Memorabilis Cartesii et Aliorum Circa Legem Naturalem...».
— И французы на него ополчились.
— Вы сказали, Роджер, что добавите свой вес как председателя. Королевского общества к моему весу как секретаря.
— Да.
— Однако вы мне польстили. Да, некоторые люди взаимозаменяемы. Этих двух врачей можно заменить другими, и всё равно король умрёт нынче вечером. Но могу ли я — или кто иной — так же легко заменить вас, Роджер?
— Ну, знаете, Даниель, вы впервые в жизни выказали мне что-то вроде уважения!
— Вы — человек незаурядный, Роджер.
— Я тронут и, разумеется, согласен с тем, к чему вы клоните, хотя, убейте меня, по-прежнему не понимаю, что это.
— Отлично. Рад слышать, что вы, как и я, считаете: Джеймс — не замена Карлу.
До того, как Роджер очухался — но после того, как он поборол гнев, — лодка подошла так близко, что продолжать разговор стало невозможно.
— Да здравствует король! Милорд, доктор Уотерхауз... — произнёс некий доктор Хэммонд, выбираясь из лодки на пристань. Роджер и Даниель вынуждены были ответить тем же.
Вслед за Хэммондом из лодки вылез доктор Гриффин и тоже приветствовал их словами: «Да здравствует король!» Это означало, что они ещё раз должны пожелать здравия короля.
Даниель, видимо, произнёс здравицу недостаточно искренне; во всяком случае, доктор Хэммонд наградил его пристальным взглядом и повернулся к доктору Гриффину, словно приглашая того в свидетели.
— Хорошо, что вы прибыли вовремя, милорд, — сказал Хэммонд Роджеру Комстоку, — ибо сдаётся, что окружённый иезуитами с одной стороны и пуританами с другой, — взглядом пуская в Даниеля струи кипящей серной кислоты, — король чрезмерно обременён дурными советчиками.
Роджер имел обыкновение говорить с длинными паузами. Когда он был презренным шутом-субсайзером в Тринити, это воспринималось как придурковатость, теперь, когда он стал маркизом и Председателем Королевского общества, придавало его словам особую важность. Итак, когда они поднялись по ступеням до самого балкона, ведущего к королевским апартаментам, Роджер изрёк:
— Разум короля так же не должен страдать от недостатка советов со стороны людей учёных и набожных, как его тело — от недостатка различных соков, потребных для жизни и здоровья.
Махнув рукой на высящееся над ними здание, доктор Хэммонд сказал Роджеру.
— Это место — такой рассадник интриг и пересудов! Буде, не дай Бог, произойдёт худшее, ваше присутствие, милорд, сможет остановить перешептывания.
— Сдаётся, кое-кто зашёл куда дальше перешептываний, — заметил Даниель, входя в здание вслед за Роджером и врачами.
— Убеждён, что доктор Хэммонд озабочен исключительно сохранением вашей репутации, доктор Уотерхауз, — сказал Роджер.
— Прошло почти двадцать лет с тех пор, как его величество взорвал моего отца. Неужто кто-то думает, что я так надолго затаил злобу?
— Не в том дело, Даниель...
— Напротив! Отец покинул мир сей столь скоропалительно, не оставив по себе бренной оболочки, что для меня своего рода утешение — сидеть с королём ночь за ночью, вдыхать воздух, пахнущий его кровью, утирать её собственной рукой, не говоря уже о прочих удовольствиях, которых я был лишён, когда отец вознёсся...
Маркиз Равенскарский и два лекаря замедлили шаг и обменялись выразительными взглядами.
— Да, — сказал Роджер после очередной продолжительной паузы, — слишком долгое сидение в спертой атмосфере неблаготворно воздействует на тело, разум и дух... Быть может, Даниель, вам следует отдохнуть, дабы, когда эти два заботливых врача восстановят королевское здравие, вы могли с новыми силами принести его величеству свои поздравления, а также вновь засвидетельствовать те верноподданнические чувства, которые питаете и всегда питали к нему, невзирая на события двадцатилетней давности, о коих, сдаётся, и без того уже сказано слишком много.
Ему потребовалась еще четверть часа, чтобы завершить фразу. Прежде чем прикончить её из милости, Роджер исхитрился пропеть дифирамбы доктору Хэммонду и доктору Гриффину, сравнив одного с Асклепием, другого с Гиппократом и не преминув в то же время отпустить несколько осторожно-хвалебных замечаний в адрес всех врачей, на сто ярдов приближавшихся к королю за последний месяц. Кроме того, он сумел (как почти восхищенно отметил Даниель) доходчиво объяснить присутствующим, какая катастрофа разразится, если король умрёт и предаст Англию в руки безумного паписта, герцога Йоркского, и в том же пассаже и практически е тех же словах заверить, что Йорк — отличный малый, и ради блага страны им следовало бы немедленно придушить Карла II подушкой. Подобным же образом в своего рода рекурсивной фуге придаточных предложений он смог провозгласить Дрейка Уотерхауза лучшим из англичан, умом и совестью нации, и признать, что, взорвав его с помощью тонны пороха, Карл II явил миру величайший пример монаршего гения, делающего его столь колоссальной фигурой, — или деспотичного произвола, внушающего светлые надежды на воцарение его брата.
Все это — покуда Даниель и врачи тащились за ним через передние, коридоры, галереи, покои и часовни Уайтхолла. Возможно, когда-то весь дворец состоял из одного здания, но теперь уже никто не помнил, какое из них было первым. Новые лепились с той скоростью, с какой успевали подвозить камень и раствор; между чрезмерно отстоящими флигелями, словно бельевые верёвки, протянули галереи, между ними возникли дворы, которые со временем делились на дворики и зарастали новыми постройками. Потом строители принялись закладывать старые окна и двери и прорубать новые, затем закладывать новые и разбирать старые или прорубать ещё более новые, Так или иначе, в каждой клетушке, комнате или зале гнездилась своя клика придворных, как у каждого клочка Германии был свой барон. Соответственно, путь от пристани до королевской опочивальни пролегал через множество границ и, следуй они в молчании, был бы связан со множеством протокольных трений. Однако маркиз уверенно вёл докторов через лабиринт, ни на мгновение не прекращая речь: подвиг, сравнимый с тем, чтобы проскакать верхом через винный погреб, налету вдевая нитку в иголку. Даниель потерял счет кликам и камарильям, которые они, поприветствовав, оставили позади; однако он приметил изрядное число католиков и немало иезуитов. Роджер вёл их по ломаной дуге, огибающей покои королевы; давным-давно превращенные в подобие португальского женского монастыря с молитвенниками и жуткой богослужебной утварью, покои, тем не менее, бурлили своими собственными интригами. Миновали королевскую часовню, из которой и брало начало это католическое вторжение, что не особо удивило Даниеля, но подняло бы на ноги девять десятых Англии, если бы стало известно за пределами дворца.
Наконец подошли к двери в королевскую опочивальню, и Роджер изумил всех, закончив-таки фразу. Он изловчился отделить врачей от Даниеля и в чём-то кратко их наставить, прежде чем впустить в комнату.
— Что вы им сказали? — спросил Даниель, когда маркиз вернулся.
— Что, если они достанут ланцеты, я из их мудей теннисных мячиков понаделаю, — разъяснил Роджер. — У меня к вам поручение, Даниель: ступайте к герцогу Йоркскому и сообщите ему о здоровье брата.
Даниель вдохнул и задержал воздух в лёгких. Он сам не мог поверить, как непомерно устал.
— Я могу выдать какую-нибудь банальность, например, что с таким делом справится любой, а многие и лучше меня, а вы ответите чем-то, от чего я почувствую себя тупицей, например...
— В заботах о прежнем короле мы не должны забывать о необходимости поддерживать добрые отношения с будущим.
— «Мы» в данном случае означает...
— Королевское общество, разумеется! — вскричал Роджер, дивясь вопросу.
— Отлично. Что я должен ему сказать?
— Что прибыли лучшие лондонские врачи — теперь уже недолго.
* * *
Даниель мог бы укрыться от холода и ветра, пройдя по Внутренней галерее, но Уайтхолл уже сидел у него в печёнках, поэтому он вышел наружу, пересёк пару дворов и оказался перед Дворцом для приёмов, перед которым когда-то сняли голову Карлу I. Люди Кромвеля держали пленного монарха в Сент-Джеймском дворце и на казнь его вели через парк. Четырёхлетний Даниель, сидя у отца на плечах, видел каждый королевский шаг.
Сегодня тридцатидевятилетнему Даниелю предстояло воспроизвести последний путь короля — только в обратную сторону.
Двадцать лет назад Дрейк первым бы признал, что почти все достижения Кромвеля сведены на нет Реставрацией. Но, по крайней мере, Карл II был протестантом (или хотя бы для приличия притворялся). Разумеется, Даниелю не следовало придавать своей прогулке слишком большое символическое значение — не хватало только, как Исааку, видеть в каждой мелочи таинственный знак свыше. И всё же он невольно воображал, будто время покатилось вспять ещё дальше, за царствование Елизаветы, в дни Марии Кровавой. Тогда Джон Уотерхауз, дед Дрейка, бежал в Женеву — осиное гнездо кальвинистов. Он вернулся лишь после воцарения Елизаветы, вместе с сыном Кальвином и многими другими англичанами и шотландцами, разделявшими его религиозные взгляды.
Так или иначе, Даниель шел через старый турнирный двор и спускался по лестнице в Сент-Джеймский парк на пути к человеку, который, по-всему, обещал стать новой Кровавой Мэри. Джеймс, герцог Йоркский, жил в Уайтхолле с королём и королевой, покуда склонность англичан собираться толпой и жечь крупные предметы при одном упоминании его имени не понудила короля сплавить братца куда подальше — скажем, в Брюссель или Эдинбург. С тех пор Джеймс оставался своего рода политической кометой: большую часть времени пребывал за пределами видимости, но нет-нет, да и врывался в Лондон и пугал всех до полусмерти, пока пламя костров и горящих католических церквей не прогоняло его обратно во тьму. Затем король потерял терпение, распустил Парламент, вышвырнул вон Болструдов и бросил остальных диссентеров за решётку. Джеймс вернулся вместе со всей свитой, хотя поселился не в Уайтхолле, а в Сент-Джеймском дворце.
От Уайтхолла туда было пять минут хода через несколько садов, парков и торговых рядов. Почти все старые деревья повалил «дьявольский ветер», который пронёсся над Англией в день похорон Кромвеля. Мальчишкой, раздавая памфлеты на Пэлл-Мэлл, Даниель видел, как сажают молодые деревца. Сейчас у него сжалось сердце при виде того, как они вымахали.
За весну и лето придворные протоптали колеи на дорожках между деревьями. Теперь здесь было пусто — ни гуляющих, ни парадных процессий. Бурые колдобины превратились в тонкую корочку замерзшей грязи на месиве из земли и конского навоза. Башмаки Даниеля всё время продавливали её и уходили в вязкую жижу. Он старался подальше обходить вмятины от копыт, оставленные несколько часов назад гвардейским полком Джона Черчилля во время показательных учений. Гвардейцы скакали взад-вперёд и рубили головы соломенным чучелам. Чучела не были наряжены вигами и диссентерами; тем не менее, и Даниель, и лондонцы, палящие костры на Чаринг-Кросс, прекрасно понимали намёк.
Некий Наум Тейт недавно перевел на английский полуторавековой давности поэму итальянского астронома Джироламо Фракасгоро, озаглавленную в оригинале. «Syphilis, Sive Morbys Gallicys», а у Тейта: «Сифилис, или Поэтическая история французской болезни». И в оригинале, и в английском переложении речь шла о пастухе по имени Сифилис, которого (как всех мифических пастушков) постигла страшная и совершенно незаслуженная участь: первым подцепить одноименный недуг. Пытливые умы гадали, с какой стати мистер Тейт взял на себя груд переводить латинские вирши, без которых англичане спокойно прожили сто пятьдесят лет, — стихи о болезни, сочинённые астрономом. Некоторые ехидные лондонцы полагали, что разгадка кроется в определенных параллелях между пастушком и герцогом Йоркским. Например, все любовницы и жены упомянутого герцога заболевали сказанной хворью; первая жена, Анна Гайд, от нее, скорее всего и умерла; дочери, Мария и Анна, страдали глазами и по женской части, а сам герцог был то ли непроходимо туп, то ли совершенно невменяем.
Даниель как натурфилософ отлично понимал склонность людей всему подыскивать объяснение — склонность порочную и граничащую с суеверием. Однако сходство между пастушком Сифилисом и Джеймсом, герцогом Йоркским, и впрямь выглядело неслучайным. Словно желая развеять последние сомнения, сэр Роджер Лестрейндж сейчас запугивал Тейта, понуждая того разыскать и перевести другие замшелые латинские эклоги. Все точно знали, что Лестрейндж это делает, и догадывались зачем.
Джеймс был католиком и хотел стать святым. Все к тому сходилось, потому что родился он пятьдесят два года назад в Сент-Джеймском дворце — дворце Святого Иакова. Здесь был его настоящий дом. Здесь в юные лета он обучался тому, что положено знать принцу, — французскому и фехтованию. Во время Гражданской войны его вывезли в Оксфорд и более или менее бросили на произвол судьбы. Иногда папаша прихватывал сына в очередное сражение, за очередной трепкой от Оливера Кромвеля.
Какое-то время Джеймс болтался вместе с кузенами, сыновьями своей плодовитой, но невезучей тетки Елизаветы (Зимней королевы), затем вернулся в Сент-Джеймский дворец, где и жил в качестве избалованного дитяти-заложника, гуляя по парку и время от времени предпринимая мальчишеские попытки убежать со всеми их непременными атрибутами, включая шифрованные письма тайным сторонникам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
— Покуда вы снова не загнали себя в угол, Даниель, и мне не пришлось, как всегда, вас вытаскивать, попрошу больше не прибегать к этому сравнению.
— Какому сравнению?
— Вы собирались сказать, что Карл — как Джон Комсток, а Джеймс — как Англси, и, в конечном счете, не важно, кто правит. Опасное утверждение с вашей стороны, ибо дом, где жили Комсток и Англси, срыт и замощён, — Роджер кивнул на Уайтхолл. — Не такой участи мы желаем этому зданию.
— Однако я собирался сказать совсем другое!
— Что же? Нечто не очевидное?
— Англси сменил Комстока, Стерлинг — Релея, я, в каком-то смысле, Болструда...
— Да, доктор Уотерхауз, мы живём в упорядоченном обществе, и люди сменяют друг друга.
— Иногда. Но есть незаменимые.
— Вряд ли соглашусь.
— Представьте, что, не дай Бог, умрёт Ньютон. Кто его заменит?
— Гук или, быть может, Лейбниц.
— Однако Гук и Лейбниц — иные. Я хотел сказать, что некоторые люди обладают уникальными качествами и потому незаменимы.
— Ньютоны встречаются редко. Он — исключение из любого правила, какое вы решите назвать. Очень дешевый риторический приём с вашей стороны, Даниель. Не намерены баллотироваться в Парламент?
— Тогда мне следовало привести другой пример, ибо я хотел сказать, что вокруг, на рынках и в кузнях, в Парламенте, в Сити, в церквях и угольных шахтах, есть люди, чья смерть и впрямь что-то изменит.
— Почему? Чем эти люди отличаются от других? Вопрос очень глубокий. В последнее время доктор Лейбниц усовершенствует свою систему метафизики...
— Разбудите меня, когда закончите.
— Когда много лет назад я впервые увидел его на Лионской набережной, он обнаружил прекрасное знакомство с Лондоном, хотя никогда прежде здесь не бывал. Он изучал изображения города, сделанные разными художниками с разных точек. Тогда он пространно говорил о том, что сам город имеет некую определённую форму, но воспринимается по-разному каждым из своих обитателей, в зависимости от их обстоятельств.
— Каждый первокурсник так думает.
— То было более двенадцати лат назад. В последнем письме ко мне Лейбниц пишет, что склоняется к взгляду, согласно которому город вовсе не имеет одной абсолютной формы...
— Очевидная чушь.
— ...но в каком-то смысле являет собой сумму перцепций — восприятий себя всеми своими слагаемыми.
— Я знал, что не следует принимать его в Королевское общество!
— Я плохо объясняю, — поморщился Даниель, — поскольку пока не вполне понял его мысль.
— Так зачем вы морочите мне ею голову именно сейчас?
— Суть имеет отношение к перцепциям и тому, как разные части мира — разные души — воспринимают все другие части — другие души. Некоторые души обладают перцепциями слабыми и неотчётливыми, как если бы смотрят в плохо отшлифованные линзы. Другие подобны Гуку, глядящему в свой микроскоп, или Ньютону, глядящему в свой отражательный телескоп. Их перцепции — высшие.
— Потому что у них лучше оптика!
— Нет, даже без линз и параболических зеркал Ньютон и Гук видят такое, чего не видим мы с вами. Лейбниц предлагает перевернуть с ног на голову то, что мы обычно подразумеваем, называя человека незаурядным или уникальным. Обычно мы подразумеваем, что человек этот как-то выделяется из толпы. Лейбниц же утверждает, что исключительность коренится в способности человека с необычной ясностью воспринимать остальную вселенную — отличать одно от другого лучше, чем прочие души.
Роджер вздохнул.
— Я знаю лишь, что доктор Лейбниц недавно наговорил гадостей о Декарте...
— Да, в своём труде «Brevis Demonstratio Erroris Memorabilis Cartesii et Aliorum Circa Legem Naturalem...».
— И французы на него ополчились.
— Вы сказали, Роджер, что добавите свой вес как председателя. Королевского общества к моему весу как секретаря.
— Да.
— Однако вы мне польстили. Да, некоторые люди взаимозаменяемы. Этих двух врачей можно заменить другими, и всё равно король умрёт нынче вечером. Но могу ли я — или кто иной — так же легко заменить вас, Роджер?
— Ну, знаете, Даниель, вы впервые в жизни выказали мне что-то вроде уважения!
— Вы — человек незаурядный, Роджер.
— Я тронут и, разумеется, согласен с тем, к чему вы клоните, хотя, убейте меня, по-прежнему не понимаю, что это.
— Отлично. Рад слышать, что вы, как и я, считаете: Джеймс — не замена Карлу.
До того, как Роджер очухался — но после того, как он поборол гнев, — лодка подошла так близко, что продолжать разговор стало невозможно.
— Да здравствует король! Милорд, доктор Уотерхауз... — произнёс некий доктор Хэммонд, выбираясь из лодки на пристань. Роджер и Даниель вынуждены были ответить тем же.
Вслед за Хэммондом из лодки вылез доктор Гриффин и тоже приветствовал их словами: «Да здравствует король!» Это означало, что они ещё раз должны пожелать здравия короля.
Даниель, видимо, произнёс здравицу недостаточно искренне; во всяком случае, доктор Хэммонд наградил его пристальным взглядом и повернулся к доктору Гриффину, словно приглашая того в свидетели.
— Хорошо, что вы прибыли вовремя, милорд, — сказал Хэммонд Роджеру Комстоку, — ибо сдаётся, что окружённый иезуитами с одной стороны и пуританами с другой, — взглядом пуская в Даниеля струи кипящей серной кислоты, — король чрезмерно обременён дурными советчиками.
Роджер имел обыкновение говорить с длинными паузами. Когда он был презренным шутом-субсайзером в Тринити, это воспринималось как придурковатость, теперь, когда он стал маркизом и Председателем Королевского общества, придавало его словам особую важность. Итак, когда они поднялись по ступеням до самого балкона, ведущего к королевским апартаментам, Роджер изрёк:
— Разум короля так же не должен страдать от недостатка советов со стороны людей учёных и набожных, как его тело — от недостатка различных соков, потребных для жизни и здоровья.
Махнув рукой на высящееся над ними здание, доктор Хэммонд сказал Роджеру.
— Это место — такой рассадник интриг и пересудов! Буде, не дай Бог, произойдёт худшее, ваше присутствие, милорд, сможет остановить перешептывания.
— Сдаётся, кое-кто зашёл куда дальше перешептываний, — заметил Даниель, входя в здание вслед за Роджером и врачами.
— Убеждён, что доктор Хэммонд озабочен исключительно сохранением вашей репутации, доктор Уотерхауз, — сказал Роджер.
— Прошло почти двадцать лет с тех пор, как его величество взорвал моего отца. Неужто кто-то думает, что я так надолго затаил злобу?
— Не в том дело, Даниель...
— Напротив! Отец покинул мир сей столь скоропалительно, не оставив по себе бренной оболочки, что для меня своего рода утешение — сидеть с королём ночь за ночью, вдыхать воздух, пахнущий его кровью, утирать её собственной рукой, не говоря уже о прочих удовольствиях, которых я был лишён, когда отец вознёсся...
Маркиз Равенскарский и два лекаря замедлили шаг и обменялись выразительными взглядами.
— Да, — сказал Роджер после очередной продолжительной паузы, — слишком долгое сидение в спертой атмосфере неблаготворно воздействует на тело, разум и дух... Быть может, Даниель, вам следует отдохнуть, дабы, когда эти два заботливых врача восстановят королевское здравие, вы могли с новыми силами принести его величеству свои поздравления, а также вновь засвидетельствовать те верноподданнические чувства, которые питаете и всегда питали к нему, невзирая на события двадцатилетней давности, о коих, сдаётся, и без того уже сказано слишком много.
Ему потребовалась еще четверть часа, чтобы завершить фразу. Прежде чем прикончить её из милости, Роджер исхитрился пропеть дифирамбы доктору Хэммонду и доктору Гриффину, сравнив одного с Асклепием, другого с Гиппократом и не преминув в то же время отпустить несколько осторожно-хвалебных замечаний в адрес всех врачей, на сто ярдов приближавшихся к королю за последний месяц. Кроме того, он сумел (как почти восхищенно отметил Даниель) доходчиво объяснить присутствующим, какая катастрофа разразится, если король умрёт и предаст Англию в руки безумного паписта, герцога Йоркского, и в том же пассаже и практически е тех же словах заверить, что Йорк — отличный малый, и ради блага страны им следовало бы немедленно придушить Карла II подушкой. Подобным же образом в своего рода рекурсивной фуге придаточных предложений он смог провозгласить Дрейка Уотерхауза лучшим из англичан, умом и совестью нации, и признать, что, взорвав его с помощью тонны пороха, Карл II явил миру величайший пример монаршего гения, делающего его столь колоссальной фигурой, — или деспотичного произвола, внушающего светлые надежды на воцарение его брата.
Все это — покуда Даниель и врачи тащились за ним через передние, коридоры, галереи, покои и часовни Уайтхолла. Возможно, когда-то весь дворец состоял из одного здания, но теперь уже никто не помнил, какое из них было первым. Новые лепились с той скоростью, с какой успевали подвозить камень и раствор; между чрезмерно отстоящими флигелями, словно бельевые верёвки, протянули галереи, между ними возникли дворы, которые со временем делились на дворики и зарастали новыми постройками. Потом строители принялись закладывать старые окна и двери и прорубать новые, затем закладывать новые и разбирать старые или прорубать ещё более новые, Так или иначе, в каждой клетушке, комнате или зале гнездилась своя клика придворных, как у каждого клочка Германии был свой барон. Соответственно, путь от пристани до королевской опочивальни пролегал через множество границ и, следуй они в молчании, был бы связан со множеством протокольных трений. Однако маркиз уверенно вёл докторов через лабиринт, ни на мгновение не прекращая речь: подвиг, сравнимый с тем, чтобы проскакать верхом через винный погреб, налету вдевая нитку в иголку. Даниель потерял счет кликам и камарильям, которые они, поприветствовав, оставили позади; однако он приметил изрядное число католиков и немало иезуитов. Роджер вёл их по ломаной дуге, огибающей покои королевы; давным-давно превращенные в подобие португальского женского монастыря с молитвенниками и жуткой богослужебной утварью, покои, тем не менее, бурлили своими собственными интригами. Миновали королевскую часовню, из которой и брало начало это католическое вторжение, что не особо удивило Даниеля, но подняло бы на ноги девять десятых Англии, если бы стало известно за пределами дворца.
Наконец подошли к двери в королевскую опочивальню, и Роджер изумил всех, закончив-таки фразу. Он изловчился отделить врачей от Даниеля и в чём-то кратко их наставить, прежде чем впустить в комнату.
— Что вы им сказали? — спросил Даниель, когда маркиз вернулся.
— Что, если они достанут ланцеты, я из их мудей теннисных мячиков понаделаю, — разъяснил Роджер. — У меня к вам поручение, Даниель: ступайте к герцогу Йоркскому и сообщите ему о здоровье брата.
Даниель вдохнул и задержал воздух в лёгких. Он сам не мог поверить, как непомерно устал.
— Я могу выдать какую-нибудь банальность, например, что с таким делом справится любой, а многие и лучше меня, а вы ответите чем-то, от чего я почувствую себя тупицей, например...
— В заботах о прежнем короле мы не должны забывать о необходимости поддерживать добрые отношения с будущим.
— «Мы» в данном случае означает...
— Королевское общество, разумеется! — вскричал Роджер, дивясь вопросу.
— Отлично. Что я должен ему сказать?
— Что прибыли лучшие лондонские врачи — теперь уже недолго.
* * *
Даниель мог бы укрыться от холода и ветра, пройдя по Внутренней галерее, но Уайтхолл уже сидел у него в печёнках, поэтому он вышел наружу, пересёк пару дворов и оказался перед Дворцом для приёмов, перед которым когда-то сняли голову Карлу I. Люди Кромвеля держали пленного монарха в Сент-Джеймском дворце и на казнь его вели через парк. Четырёхлетний Даниель, сидя у отца на плечах, видел каждый королевский шаг.
Сегодня тридцатидевятилетнему Даниелю предстояло воспроизвести последний путь короля — только в обратную сторону.
Двадцать лет назад Дрейк первым бы признал, что почти все достижения Кромвеля сведены на нет Реставрацией. Но, по крайней мере, Карл II был протестантом (или хотя бы для приличия притворялся). Разумеется, Даниелю не следовало придавать своей прогулке слишком большое символическое значение — не хватало только, как Исааку, видеть в каждой мелочи таинственный знак свыше. И всё же он невольно воображал, будто время покатилось вспять ещё дальше, за царствование Елизаветы, в дни Марии Кровавой. Тогда Джон Уотерхауз, дед Дрейка, бежал в Женеву — осиное гнездо кальвинистов. Он вернулся лишь после воцарения Елизаветы, вместе с сыном Кальвином и многими другими англичанами и шотландцами, разделявшими его религиозные взгляды.
Так или иначе, Даниель шел через старый турнирный двор и спускался по лестнице в Сент-Джеймский парк на пути к человеку, который, по-всему, обещал стать новой Кровавой Мэри. Джеймс, герцог Йоркский, жил в Уайтхолле с королём и королевой, покуда склонность англичан собираться толпой и жечь крупные предметы при одном упоминании его имени не понудила короля сплавить братца куда подальше — скажем, в Брюссель или Эдинбург. С тех пор Джеймс оставался своего рода политической кометой: большую часть времени пребывал за пределами видимости, но нет-нет, да и врывался в Лондон и пугал всех до полусмерти, пока пламя костров и горящих католических церквей не прогоняло его обратно во тьму. Затем король потерял терпение, распустил Парламент, вышвырнул вон Болструдов и бросил остальных диссентеров за решётку. Джеймс вернулся вместе со всей свитой, хотя поселился не в Уайтхолле, а в Сент-Джеймском дворце.
От Уайтхолла туда было пять минут хода через несколько садов, парков и торговых рядов. Почти все старые деревья повалил «дьявольский ветер», который пронёсся над Англией в день похорон Кромвеля. Мальчишкой, раздавая памфлеты на Пэлл-Мэлл, Даниель видел, как сажают молодые деревца. Сейчас у него сжалось сердце при виде того, как они вымахали.
За весну и лето придворные протоптали колеи на дорожках между деревьями. Теперь здесь было пусто — ни гуляющих, ни парадных процессий. Бурые колдобины превратились в тонкую корочку замерзшей грязи на месиве из земли и конского навоза. Башмаки Даниеля всё время продавливали её и уходили в вязкую жижу. Он старался подальше обходить вмятины от копыт, оставленные несколько часов назад гвардейским полком Джона Черчилля во время показательных учений. Гвардейцы скакали взад-вперёд и рубили головы соломенным чучелам. Чучела не были наряжены вигами и диссентерами; тем не менее, и Даниель, и лондонцы, палящие костры на Чаринг-Кросс, прекрасно понимали намёк.
Некий Наум Тейт недавно перевел на английский полуторавековой давности поэму итальянского астронома Джироламо Фракасгоро, озаглавленную в оригинале. «Syphilis, Sive Morbys Gallicys», а у Тейта: «Сифилис, или Поэтическая история французской болезни». И в оригинале, и в английском переложении речь шла о пастухе по имени Сифилис, которого (как всех мифических пастушков) постигла страшная и совершенно незаслуженная участь: первым подцепить одноименный недуг. Пытливые умы гадали, с какой стати мистер Тейт взял на себя груд переводить латинские вирши, без которых англичане спокойно прожили сто пятьдесят лет, — стихи о болезни, сочинённые астрономом. Некоторые ехидные лондонцы полагали, что разгадка кроется в определенных параллелях между пастушком и герцогом Йоркским. Например, все любовницы и жены упомянутого герцога заболевали сказанной хворью; первая жена, Анна Гайд, от нее, скорее всего и умерла; дочери, Мария и Анна, страдали глазами и по женской части, а сам герцог был то ли непроходимо туп, то ли совершенно невменяем.
Даниель как натурфилософ отлично понимал склонность людей всему подыскивать объяснение — склонность порочную и граничащую с суеверием. Однако сходство между пастушком Сифилисом и Джеймсом, герцогом Йоркским, и впрямь выглядело неслучайным. Словно желая развеять последние сомнения, сэр Роджер Лестрейндж сейчас запугивал Тейта, понуждая того разыскать и перевести другие замшелые латинские эклоги. Все точно знали, что Лестрейндж это делает, и догадывались зачем.
Джеймс был католиком и хотел стать святым. Все к тому сходилось, потому что родился он пятьдесят два года назад в Сент-Джеймском дворце — дворце Святого Иакова. Здесь был его настоящий дом. Здесь в юные лета он обучался тому, что положено знать принцу, — французскому и фехтованию. Во время Гражданской войны его вывезли в Оксфорд и более или менее бросили на произвол судьбы. Иногда папаша прихватывал сына в очередное сражение, за очередной трепкой от Оливера Кромвеля.
Какое-то время Джеймс болтался вместе с кузенами, сыновьями своей плодовитой, но невезучей тетки Елизаветы (Зимней королевы), затем вернулся в Сент-Джеймский дворец, где и жил в качестве избалованного дитяти-заложника, гуляя по парку и время от времени предпринимая мальчишеские попытки убежать со всеми их непременными атрибутами, включая шифрованные письма тайным сторонникам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39