кто тут временные?… слазь! Президент, согласно святой Конституции, крепил властную вертикаль и издавал указы; пропрезидентские фракции в Думе пели осанну мудрому лидеру, а левые из Нью-Коминтерна, стакнувшись с ХЛР и демократическим фронтом «Персик», грозили главе государства импичментом. Но дело до этого не доходило; влиятельные финансовые структуры (они же – истинные хозяева) умеряли страсти, подкидывая мятежным депутатам то квартирку, то соблазнительных девочек, то загогулистый автомобиль вроде керимова «Мистраля». Пока Дума играла в подкидного, чеченская мафия взрывала мирных граждан, в Тюмени бились за губернаторский пост при помощи минометов, учителя и медики подтягивали пояса, шахтеры бастовали, офицеры бунтовали, пенсионный фонд терпеливо ждал, когда его клиенты вымрут естественным путем, а бои под Хабаровском велись с переменным успехом.
Но все же это не шло ни в какое сравнение с тем, что творилось в Крыму. Там сошлись в схватке сразу несколько сил: части украинской армии, крымский парламент, который поддерживали русские и украинцы-крымчаки, севастопольцы (эти боролись за статус вольного города) и татарский меджлис. Кроме того, были боевики-громадяне; по утверждению их вождей, они спасали Украину от татар, но резали всех, не вдаваясь в национальные подробности.
Так оно и бывает; убьем татар!… – кричит некто. – Убьем жидов, убьем чеченцев, убьем арабов, убьем черных, белых, желтых!… Но первым делом прикончим всех своих, каждого выродка и ренегата, что сочувствует татарам и жидам, чеченцам и арабам, черным, белым, желтым!… Знакомые штучки; на них я насмотрелся повсюду, в Америках и в Европах… Хороший черный – мертвый черный! Иудеи, убирайтесь в Израиль, пока мы вас тут не повесили! Выпустим кишки белым свиньям! Перекроем кислород косоглазым!
Так вот, о татарах, моих пращурах с материнского бока… Если русские былины не врут, татары – народ коварный, кровожадный и сребролюбивый; грабят всюду, а в свободное от разбоя время пьют кумыс и затевают половецкие пляски. Временами я думаю, что это могло быть правдой в эпоху Ильи Муромца, но нынче татарин татарину рознь. Это не единый народ, а много разных народов; есть татары крымские, казанские и пензенские (эти зовут себя мещерами), есть сибирские и астраханские, есть ногайцы, смуглые, узкоглазые и плосколицые, которые тоже вроде бы татары. Один мой прадед был пензенским татарином, жил себе в мире, учил детишек и разводил сады, а другой, согласно семейному преданию, происходил из крымчаков. Этот отличался воинственностью и, как рассказывала бабка, не расставался с кривым ножом. Не знаю, кого он там резал в своем девятнадцатом столетии – может, продажных царских чиновников?
С печалью я смотрел на экран, где что-то взрывалось и горело на фоне вечнозеленых кипарисов. Любопытно, как к таким эпизодам отнесутся наши потомки? Что подумают о нас, что скажут? Что напишут в своих исторических трудах?…
Впрочем, история, не в пример кибернетике, наука темная, конъюнктурная. Продажная девка царизма с социализмом! Как-то я спросил у Бянуса, отчего он занимается инками, майя да ацтеками, а не чем-нибудь поближе и понаваристей – скажем, завоеванием Сибири Ермаком или сексуальной жизнью князя Всеволода Большое Гнездо, Сашка признался, что родная история «смутна еси»; не история, а три мушкетера двадцать лет спустя. Вот, к примеру, вопрос: кем был Петр Первый, гением и реформатором или ничтожеством и тираном?… А вот другой вопрос: кто такие декабристы? То ли военная хунта, то ли радетели отечества… Или, скажем, какие такие татаровья изгалялись три века над Русью?… Может, и не татары то были, а свои?… Так сказать, доморощенные кровопийцы?… Смутно, все смутно! А как же иначе? Русский народ, говорил Бянус, великий народ, и ошибки у него великие, и туман над теми ошибками густ и становится гуще из века в век – в полном соответствии со сложностью национального характера. А вот атцеки и майя были людьми простыми, без всяких изысков и кандибоберов; резали глотки на пирамидах да сочиняли календарь. Еще баскетбол уважали… А те, кто проиграл, с горя топились в колодце. Все ясно, понятно, и никаких тебе тайн, опричь узелкового письма…
Белладонна задремала, пригревшись на моих коленях, но тут новости закончились, грянул бодрый марш, на экран выскочили клоуны, и пошла реклама. Кошка моя мяукнула в панике, потом, сообразив, что конец света еще не пришел, уставилась в телевизор. А я – на нее; временами так забавно понаблюдать за реакцией Белладонны.
«Молоко вдвойне вкусней, если это милкивей!» – донеслось до нас, и моя кошка облизнулась. Молоко и сметану она уважает не меньше рыбки, но самое любимое лакомство – куриные потроха. Любимое, но редкое; кур нынче продают потрошеными, не учитывая кошачьих интересов.
«От Парижа до Находки «Омса» – лучшие колготки!» – рявкнул телевизор, но этот призыв оставил Белладонну равнодушной – колготок она не носила, в отличие от бянусовой Верочки. Тут же началась реклама под девизом: «Педигри – рекомендуется ведущими собаководами!» – и на мордочке Белладонны изобразилось презрение. Подумать только, что едят эти псы!… С такой же презрительной миной она разглядывала здоровенного рыжего кота, уминающего китикет. Она будто бы говорила: ты что же, лохматый ублюдок, рыбки за всю жизнь не пробовал?… А когда раздалось сакраментальное «Китикет – здоровый кот без всяких хлопот», Белладонна с возмущением мяукнула. Мол, как же так?… Без хлопот – значит без любви; а если хозяин не любит, откуда же взяться здоровью?…
– Насмотрелась? – спросил я. – Ну так хватит глядеть на всякие ужасы. Аппетит потеряешь, рыбка в горло не полезет.
Выключив телевизор, я поднялся, прижимая к груди мягкое теплое тельце, и пошел спать.
* * *
Четыре года назад, когда я, вернувшись к родным пенатам, определялся с трудоустройством, выбор был на редкость велик. Не как при советской власти, в отцовы времена; таких «инвалидов», как он, не брали ни в вуз, ни в «ящик», ни в приличный институт. Но с той доисторической эпохи миновала целая вечность, евреев и вообще ученых в России поубавилось, а в Штатах и Израиле прибавилось, по каковой причине искусства и науки у нас не процветают. Ну что ж, зато появились «новые русские».
Я, кстати, по паспорту тоже еврей, но в наше смутное демократическое время этот факт меня не ущемляет и не эпатирует кадровиков – ни в Физтехе, ни в СПГУ, ни в иных местах, что хоронились раньше от нашего брата на семь замков с парткомом. Теперь все они жаждали взять на работу молодого перспективного «пи-эйч-ди», отучившегося в Саламанке, штат Огайо, знатока языков и обычаев, с заокеанскими связями и петербургской пропиской. И никого из них не волновало, что я такой экзотический фрукт: частью татарин, частью еврей, а частью неведомо кто – может, орангутанг с острова Бали.
Словом, вариантов было много, но я остановился на университете. Во-первых, альма-матерь, как-никак; а во-вторых, ради сатисфакции и поддержания семейной чести: отца моего в начале семидесятых выперли из университетского НИИФа, лишь только он успел закончить аспирантуру. А я, его сын и наследник, мог выбирать между НИИ физики, НИИ математики и НИИ кибернетики. И мог получить там любой оклад – сорок или даже пятьдесят баксов в валютном исчислении! Поистине, демократия означает справедливость!
Я пошел на работу в НИИК, в лабораторию распознавания образов, или ЛРО, как ее называли. Причин для такого выбора существовало две: во-первых, заведовал ЛРО (и кафедрой с тем же названием) милейший старик Вилен Абрамович Эбнер; а во-вторых, наш институт располагался на исконно университетской территории, на стрелке Васильевского острова. Все остальное, имевшее отношение к физике, химии и математике, было выселено за Петергоф, на станцию «Университетская», куда я и ездил шесть с половиной лет, будучи студентом физфака. Ездил и наездился; теперь мне хотелось работать тех краях, куда можно добраться в теплом метро, а не в ледяной электричке.
К счастью, за четыре аспирантских года я ухитрился обзавестись двумя степенями, по квантовой физике и математическому программированию. В последней своей ипостаси я занимался кластерным анализом, а это одна из главных проблем распознавания образов. Итак, я мог продолжить свои штудии у Вил Абрамыча – тем с большим основанием, что тематика моя была комплексной, имевшей равное отношение и к физическим проблемам, и к структурной химии, и собственно к программированию.
Я пытался создать единую классификацию химических веществ. Не элементов Периодической системы, которых всего-то чуть больше сотни, а всевозможных соединений, минералов, сплавов, искусственных материалов – словом, всех многообразных атомарных конструкций, какие известны человечеству. Кстати, никто не знает, сколько их на самом деле; в компьютерных банках спектральной и структурной информации зафиксированы сведения о трехстах тысячах веществ, но их, возможно, миллион, или два, или три. Что же касается классификации, то существуют лишь грубые ее наметки: это вещество – органическое, а это – неорганика; это – полисахарид, а это – структура типа алмаза; это – соединение с бензольным кольцом, а это – из класса гранатов или шпинелей. Но чего-нибудь всеобъемлющего и столь же строгого и стройного, как Периодическая система, мы пока что не придумали.
А это было бы весьма полезно! Ведь всякая классификация обладает прогностическим свойством; иначе говоря, если в ней есть лакуны, то появляется шанс предсказать, что именно в этих пустотах должно размещаться. Вот вам торная дорога к целенаправленному синтезу новых веществ, та же задачка, какую подкинул мне хитрый старый Диш, только не в пример глобальнее. Ею я и занимался, вместе с Джеком и троицей помощников.
Наш НИИК входил в университетскую систему факультетов и научных институтов, являясь самым юным из них: его создали году этак в девяносто девятом. В прошлом веке, как мы шутили. Возможно, но причине малолетства, нас оставили на Васильевском, а не выселили в петергофские джунгли; ведь за юнцами нужен глаз да глаз! Может, была другая причина – разместить большой институт в нашем корпусе не удалось бы, а вот для начинающих он подходил в самый раз. Занимались мы десятком проблем, распределенных среди лабораторий искусственного интеллекта, распознавания образов и программирования.
Если идти от набережной по Менделеевской линии, можно попасть на небольшую площадь Академика Сахарова, мощенную брусчаткой и стиснутую старинными домами. Место это знаменитое; справа – приземистый квадратный истфак, за ним – бывшая биржа, ныне – Военно-морской музей; слева – мрачноватые особнячки Оптического института, каждый в своем стиле и со своей историей; сзади – красно-белая стена Двенадцати коллегий, прямо – серое здание БАН, а за ним Академия тыла и транспорта. В ближайших окрестностях есть и другие диковины и чудеса: Кунсткамера и Зоологический музей, Ростральные колонны, Дворцовый мост, дворец опального князя Меньшикова, сфинксы и Академия художеств.
Я всегда иду по Менделеевской до площади, с каждым шагом погружаясь в девятнадцатый век – а может, и в восемнадцатый; и это мне приятно. На площади я останавливаюсь, озираюсь и понимаю, что в Петербурге есть только один университет. Все остальные носители этого пышного имени – узурпаторы и нувориши! И политехники, и скороспелые менеджеры, и профсоюзные обиралы. Все они – клубника в чесночном соусе, коктейль из денатурата с лимонадом! Мало назваться университетом; университет – это традиции, это великие умы, творившие здесь сто и двести лет назад; это, наконец, стены – пусть обшарпанные и ветшающие, но видевшие блеск и славу, победы и поражения, события великие и ужасные…
Бывает, я уношусь мыслями в прошлое, к иным стенам, таким же древним, но сверкающим первозданной свежестью и чистотой. Саламанка, милая моя тихая Саламанка… Разумеется, не та, что в Испании, а та, что под Коламбусом, в Огайо… Самый древний заокеанский университет, не столь престижный, как Беркли или Йель, однако – самый древний…
И потому его берегут как зеницу ока, и учиться в нем почетно. Ведь в Штатах так мало старины! Собственно, держава эта моложе Петербурга, а Питер – всего лишь подросток среди древнейших русских городов. Как всегда, я увлекся. Воспоминания, фантазии, мысли, сравнения… Ими жив и тверд человек, ими и своей семьей. Но семьи у меня нет, и потому я часто вспоминаю и размышляю.
Теперь, если обогнуть здание Двенадцати коллегий, пройти тридцать метров по длинному университетскому двору и свернуть направо, мы попадем в НИИК. Небольшой особнячок, три этажа с мансардой, шесть окон по фасаду, первый этаж – коричневый, выше – желтое с пятью белыми накладными колоннами. Внизу – ни охраны, ни проходной; хочешь – ходи на работу, хочешь – не ходи. Я все-таки ходил. Временами.
Собственно, мое присутствие было необходимым лишь по вторникам, а в остальные дни я мог вкушать прелести свободного расписания. Первый и третий вторник у нас кафедральные семинары в Петергофе, второй и четвертый – семинары лаборатории, в уютном актовом зальчике НИИКа. Кафедральные семинары я не любил; там собирались преподаватели в годах, а среди них – профессор Оболенский, зам Вил Абрамыча по кафедре. Последнее время он поглядывал на меня испытующе, ревниво, словно принюхиваясь к сопернику. Все-таки Эбнер старел, и вопрос, кто унаследует кафедру, являлся вполне актуальным.
Но сегодня была среда, а не вторник, так что мой визит в лабораторию полагалось считать большим сюрпризом. Или компенсацией за вынужденный вчерашний прогул. Сам я склонялся к первой точке зрения. Бездарность Лажевича и всех его зоологических потуг оправдывала меня.
Я проскочил маленький институтский вестибюль, куда выходили двери столовой и кабинетов программистов, поднялся на второй этаж (площадка искусственного интеллекта), а потом – на третий. Тут уже начиналась наша суверенная территория, и тут я наткнулся на Диму Басалаева – на Димыча, как звали его в кругу друзей. Но Димыч мне не друг, а всего лишь приятель, и от общения с ним я имею одно удовольствие, без всяких похмельных забот. Впрочем, за прошлый день было выпито немного, и голова у меня оставалось ясной.
Басалаев подпирал стену на лестничной площадке и дымил сигаретой. Это его обычное времяпрепровождение: что-то подпирать, стену или шкаф, и чем-то дымить. В последнем случае варианты были разнообразней – трубка, сигары, сигареты, папиросы и даже самокрутки. Димыч курил все, что курится, кроме марихуаны; на марихуану у него не хватало отваги. Он упорно добивался от меня подробностей на этот счет, полагая, что за океаном наркотой торгуют на каждом углу и в каждой подворотне. Я его не разочаровывал, но советовал не размениваться по пустякам, а начинать прямо с героина.
– Ты где вчера пропадал? – осведомился Басалаев, щурясь сквозь облако дыма. – Где тебя черти носили, голубь ты наш? Не прибыл на передовую… Ай-яй-яй! Обчественность тебя не простит!
Сняв шапку, я задумчиво почесал в затылке.
– Геморрой со мной приключился. Или атония сфинктера.
– Такая мелочь? Ха! И по этой причине наш главный калибр кантовался в тылу? – Он покачал головой, принял серьезный вид и спросил: – А если по правде?
– Если по правде, – тут я с гордостью выпятил грудь, – перед тобой человек с тремя звездами на погонах!
– Со звездочками-звездушечками, – уточнил Димыч. – В военкомат, что ли, дернули?
– Повестку предъявить?
– Не надо! – Он с небрежностью махнул рукой. – Зачем мне твоя повестка, Серый? Могу лишь тебя пожалеть: приобрел ты малое, а лишился ба-альшого удовольствия!»
– Это какого же? – спросил я, распахивая куртку и стягивая шарф; топили у нас этой зимой неплохо.
Басалаев затянулся, выпустил дым через две ноздри, полюбовался результатом и сообщил:
– А мы вчера Лажу приложили. Без всякой тяжелой артиллерии и главного калибра. Собственными своими силами, вкупе с доцентом Ковалевым и при поддержке доцентаБалабухи.
Ну развоевались, старички! – подумал я, впервые пожалев, что не явился на вчерашний семинар. Кажется, там случилось мамаево побоище – то есть не мамаево, а лажаево… или лажеево?…
– Долго он сопротивлялся? – спросил я, имея в виду побитого.
– Он-то недолго, а вот Вил Абрамыч… – Басалаев сделал неопределенный жест. – Собственно, шеф тоже не сопротивлялся, но увещевал… апеллировал к чувствам сострадательным и благородным… ты же знаешь, как он умеет… Мол, что ж вы, ребятушки, взбеленились, бьете своих, когда чужих полно? Зачем режете добра молодца?
– Лажевич – не добрый, – сказал я, сбросив куртку.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги ''
1 2 3 4 5 6 7
Но все же это не шло ни в какое сравнение с тем, что творилось в Крыму. Там сошлись в схватке сразу несколько сил: части украинской армии, крымский парламент, который поддерживали русские и украинцы-крымчаки, севастопольцы (эти боролись за статус вольного города) и татарский меджлис. Кроме того, были боевики-громадяне; по утверждению их вождей, они спасали Украину от татар, но резали всех, не вдаваясь в национальные подробности.
Так оно и бывает; убьем татар!… – кричит некто. – Убьем жидов, убьем чеченцев, убьем арабов, убьем черных, белых, желтых!… Но первым делом прикончим всех своих, каждого выродка и ренегата, что сочувствует татарам и жидам, чеченцам и арабам, черным, белым, желтым!… Знакомые штучки; на них я насмотрелся повсюду, в Америках и в Европах… Хороший черный – мертвый черный! Иудеи, убирайтесь в Израиль, пока мы вас тут не повесили! Выпустим кишки белым свиньям! Перекроем кислород косоглазым!
Так вот, о татарах, моих пращурах с материнского бока… Если русские былины не врут, татары – народ коварный, кровожадный и сребролюбивый; грабят всюду, а в свободное от разбоя время пьют кумыс и затевают половецкие пляски. Временами я думаю, что это могло быть правдой в эпоху Ильи Муромца, но нынче татарин татарину рознь. Это не единый народ, а много разных народов; есть татары крымские, казанские и пензенские (эти зовут себя мещерами), есть сибирские и астраханские, есть ногайцы, смуглые, узкоглазые и плосколицые, которые тоже вроде бы татары. Один мой прадед был пензенским татарином, жил себе в мире, учил детишек и разводил сады, а другой, согласно семейному преданию, происходил из крымчаков. Этот отличался воинственностью и, как рассказывала бабка, не расставался с кривым ножом. Не знаю, кого он там резал в своем девятнадцатом столетии – может, продажных царских чиновников?
С печалью я смотрел на экран, где что-то взрывалось и горело на фоне вечнозеленых кипарисов. Любопытно, как к таким эпизодам отнесутся наши потомки? Что подумают о нас, что скажут? Что напишут в своих исторических трудах?…
Впрочем, история, не в пример кибернетике, наука темная, конъюнктурная. Продажная девка царизма с социализмом! Как-то я спросил у Бянуса, отчего он занимается инками, майя да ацтеками, а не чем-нибудь поближе и понаваристей – скажем, завоеванием Сибири Ермаком или сексуальной жизнью князя Всеволода Большое Гнездо, Сашка признался, что родная история «смутна еси»; не история, а три мушкетера двадцать лет спустя. Вот, к примеру, вопрос: кем был Петр Первый, гением и реформатором или ничтожеством и тираном?… А вот другой вопрос: кто такие декабристы? То ли военная хунта, то ли радетели отечества… Или, скажем, какие такие татаровья изгалялись три века над Русью?… Может, и не татары то были, а свои?… Так сказать, доморощенные кровопийцы?… Смутно, все смутно! А как же иначе? Русский народ, говорил Бянус, великий народ, и ошибки у него великие, и туман над теми ошибками густ и становится гуще из века в век – в полном соответствии со сложностью национального характера. А вот атцеки и майя были людьми простыми, без всяких изысков и кандибоберов; резали глотки на пирамидах да сочиняли календарь. Еще баскетбол уважали… А те, кто проиграл, с горя топились в колодце. Все ясно, понятно, и никаких тебе тайн, опричь узелкового письма…
Белладонна задремала, пригревшись на моих коленях, но тут новости закончились, грянул бодрый марш, на экран выскочили клоуны, и пошла реклама. Кошка моя мяукнула в панике, потом, сообразив, что конец света еще не пришел, уставилась в телевизор. А я – на нее; временами так забавно понаблюдать за реакцией Белладонны.
«Молоко вдвойне вкусней, если это милкивей!» – донеслось до нас, и моя кошка облизнулась. Молоко и сметану она уважает не меньше рыбки, но самое любимое лакомство – куриные потроха. Любимое, но редкое; кур нынче продают потрошеными, не учитывая кошачьих интересов.
«От Парижа до Находки «Омса» – лучшие колготки!» – рявкнул телевизор, но этот призыв оставил Белладонну равнодушной – колготок она не носила, в отличие от бянусовой Верочки. Тут же началась реклама под девизом: «Педигри – рекомендуется ведущими собаководами!» – и на мордочке Белладонны изобразилось презрение. Подумать только, что едят эти псы!… С такой же презрительной миной она разглядывала здоровенного рыжего кота, уминающего китикет. Она будто бы говорила: ты что же, лохматый ублюдок, рыбки за всю жизнь не пробовал?… А когда раздалось сакраментальное «Китикет – здоровый кот без всяких хлопот», Белладонна с возмущением мяукнула. Мол, как же так?… Без хлопот – значит без любви; а если хозяин не любит, откуда же взяться здоровью?…
– Насмотрелась? – спросил я. – Ну так хватит глядеть на всякие ужасы. Аппетит потеряешь, рыбка в горло не полезет.
Выключив телевизор, я поднялся, прижимая к груди мягкое теплое тельце, и пошел спать.
* * *
Четыре года назад, когда я, вернувшись к родным пенатам, определялся с трудоустройством, выбор был на редкость велик. Не как при советской власти, в отцовы времена; таких «инвалидов», как он, не брали ни в вуз, ни в «ящик», ни в приличный институт. Но с той доисторической эпохи миновала целая вечность, евреев и вообще ученых в России поубавилось, а в Штатах и Израиле прибавилось, по каковой причине искусства и науки у нас не процветают. Ну что ж, зато появились «новые русские».
Я, кстати, по паспорту тоже еврей, но в наше смутное демократическое время этот факт меня не ущемляет и не эпатирует кадровиков – ни в Физтехе, ни в СПГУ, ни в иных местах, что хоронились раньше от нашего брата на семь замков с парткомом. Теперь все они жаждали взять на работу молодого перспективного «пи-эйч-ди», отучившегося в Саламанке, штат Огайо, знатока языков и обычаев, с заокеанскими связями и петербургской пропиской. И никого из них не волновало, что я такой экзотический фрукт: частью татарин, частью еврей, а частью неведомо кто – может, орангутанг с острова Бали.
Словом, вариантов было много, но я остановился на университете. Во-первых, альма-матерь, как-никак; а во-вторых, ради сатисфакции и поддержания семейной чести: отца моего в начале семидесятых выперли из университетского НИИФа, лишь только он успел закончить аспирантуру. А я, его сын и наследник, мог выбирать между НИИ физики, НИИ математики и НИИ кибернетики. И мог получить там любой оклад – сорок или даже пятьдесят баксов в валютном исчислении! Поистине, демократия означает справедливость!
Я пошел на работу в НИИК, в лабораторию распознавания образов, или ЛРО, как ее называли. Причин для такого выбора существовало две: во-первых, заведовал ЛРО (и кафедрой с тем же названием) милейший старик Вилен Абрамович Эбнер; а во-вторых, наш институт располагался на исконно университетской территории, на стрелке Васильевского острова. Все остальное, имевшее отношение к физике, химии и математике, было выселено за Петергоф, на станцию «Университетская», куда я и ездил шесть с половиной лет, будучи студентом физфака. Ездил и наездился; теперь мне хотелось работать тех краях, куда можно добраться в теплом метро, а не в ледяной электричке.
К счастью, за четыре аспирантских года я ухитрился обзавестись двумя степенями, по квантовой физике и математическому программированию. В последней своей ипостаси я занимался кластерным анализом, а это одна из главных проблем распознавания образов. Итак, я мог продолжить свои штудии у Вил Абрамыча – тем с большим основанием, что тематика моя была комплексной, имевшей равное отношение и к физическим проблемам, и к структурной химии, и собственно к программированию.
Я пытался создать единую классификацию химических веществ. Не элементов Периодической системы, которых всего-то чуть больше сотни, а всевозможных соединений, минералов, сплавов, искусственных материалов – словом, всех многообразных атомарных конструкций, какие известны человечеству. Кстати, никто не знает, сколько их на самом деле; в компьютерных банках спектральной и структурной информации зафиксированы сведения о трехстах тысячах веществ, но их, возможно, миллион, или два, или три. Что же касается классификации, то существуют лишь грубые ее наметки: это вещество – органическое, а это – неорганика; это – полисахарид, а это – структура типа алмаза; это – соединение с бензольным кольцом, а это – из класса гранатов или шпинелей. Но чего-нибудь всеобъемлющего и столь же строгого и стройного, как Периодическая система, мы пока что не придумали.
А это было бы весьма полезно! Ведь всякая классификация обладает прогностическим свойством; иначе говоря, если в ней есть лакуны, то появляется шанс предсказать, что именно в этих пустотах должно размещаться. Вот вам торная дорога к целенаправленному синтезу новых веществ, та же задачка, какую подкинул мне хитрый старый Диш, только не в пример глобальнее. Ею я и занимался, вместе с Джеком и троицей помощников.
Наш НИИК входил в университетскую систему факультетов и научных институтов, являясь самым юным из них: его создали году этак в девяносто девятом. В прошлом веке, как мы шутили. Возможно, но причине малолетства, нас оставили на Васильевском, а не выселили в петергофские джунгли; ведь за юнцами нужен глаз да глаз! Может, была другая причина – разместить большой институт в нашем корпусе не удалось бы, а вот для начинающих он подходил в самый раз. Занимались мы десятком проблем, распределенных среди лабораторий искусственного интеллекта, распознавания образов и программирования.
Если идти от набережной по Менделеевской линии, можно попасть на небольшую площадь Академика Сахарова, мощенную брусчаткой и стиснутую старинными домами. Место это знаменитое; справа – приземистый квадратный истфак, за ним – бывшая биржа, ныне – Военно-морской музей; слева – мрачноватые особнячки Оптического института, каждый в своем стиле и со своей историей; сзади – красно-белая стена Двенадцати коллегий, прямо – серое здание БАН, а за ним Академия тыла и транспорта. В ближайших окрестностях есть и другие диковины и чудеса: Кунсткамера и Зоологический музей, Ростральные колонны, Дворцовый мост, дворец опального князя Меньшикова, сфинксы и Академия художеств.
Я всегда иду по Менделеевской до площади, с каждым шагом погружаясь в девятнадцатый век – а может, и в восемнадцатый; и это мне приятно. На площади я останавливаюсь, озираюсь и понимаю, что в Петербурге есть только один университет. Все остальные носители этого пышного имени – узурпаторы и нувориши! И политехники, и скороспелые менеджеры, и профсоюзные обиралы. Все они – клубника в чесночном соусе, коктейль из денатурата с лимонадом! Мало назваться университетом; университет – это традиции, это великие умы, творившие здесь сто и двести лет назад; это, наконец, стены – пусть обшарпанные и ветшающие, но видевшие блеск и славу, победы и поражения, события великие и ужасные…
Бывает, я уношусь мыслями в прошлое, к иным стенам, таким же древним, но сверкающим первозданной свежестью и чистотой. Саламанка, милая моя тихая Саламанка… Разумеется, не та, что в Испании, а та, что под Коламбусом, в Огайо… Самый древний заокеанский университет, не столь престижный, как Беркли или Йель, однако – самый древний…
И потому его берегут как зеницу ока, и учиться в нем почетно. Ведь в Штатах так мало старины! Собственно, держава эта моложе Петербурга, а Питер – всего лишь подросток среди древнейших русских городов. Как всегда, я увлекся. Воспоминания, фантазии, мысли, сравнения… Ими жив и тверд человек, ими и своей семьей. Но семьи у меня нет, и потому я часто вспоминаю и размышляю.
Теперь, если обогнуть здание Двенадцати коллегий, пройти тридцать метров по длинному университетскому двору и свернуть направо, мы попадем в НИИК. Небольшой особнячок, три этажа с мансардой, шесть окон по фасаду, первый этаж – коричневый, выше – желтое с пятью белыми накладными колоннами. Внизу – ни охраны, ни проходной; хочешь – ходи на работу, хочешь – не ходи. Я все-таки ходил. Временами.
Собственно, мое присутствие было необходимым лишь по вторникам, а в остальные дни я мог вкушать прелести свободного расписания. Первый и третий вторник у нас кафедральные семинары в Петергофе, второй и четвертый – семинары лаборатории, в уютном актовом зальчике НИИКа. Кафедральные семинары я не любил; там собирались преподаватели в годах, а среди них – профессор Оболенский, зам Вил Абрамыча по кафедре. Последнее время он поглядывал на меня испытующе, ревниво, словно принюхиваясь к сопернику. Все-таки Эбнер старел, и вопрос, кто унаследует кафедру, являлся вполне актуальным.
Но сегодня была среда, а не вторник, так что мой визит в лабораторию полагалось считать большим сюрпризом. Или компенсацией за вынужденный вчерашний прогул. Сам я склонялся к первой точке зрения. Бездарность Лажевича и всех его зоологических потуг оправдывала меня.
Я проскочил маленький институтский вестибюль, куда выходили двери столовой и кабинетов программистов, поднялся на второй этаж (площадка искусственного интеллекта), а потом – на третий. Тут уже начиналась наша суверенная территория, и тут я наткнулся на Диму Басалаева – на Димыча, как звали его в кругу друзей. Но Димыч мне не друг, а всего лишь приятель, и от общения с ним я имею одно удовольствие, без всяких похмельных забот. Впрочем, за прошлый день было выпито немного, и голова у меня оставалось ясной.
Басалаев подпирал стену на лестничной площадке и дымил сигаретой. Это его обычное времяпрепровождение: что-то подпирать, стену или шкаф, и чем-то дымить. В последнем случае варианты были разнообразней – трубка, сигары, сигареты, папиросы и даже самокрутки. Димыч курил все, что курится, кроме марихуаны; на марихуану у него не хватало отваги. Он упорно добивался от меня подробностей на этот счет, полагая, что за океаном наркотой торгуют на каждом углу и в каждой подворотне. Я его не разочаровывал, но советовал не размениваться по пустякам, а начинать прямо с героина.
– Ты где вчера пропадал? – осведомился Басалаев, щурясь сквозь облако дыма. – Где тебя черти носили, голубь ты наш? Не прибыл на передовую… Ай-яй-яй! Обчественность тебя не простит!
Сняв шапку, я задумчиво почесал в затылке.
– Геморрой со мной приключился. Или атония сфинктера.
– Такая мелочь? Ха! И по этой причине наш главный калибр кантовался в тылу? – Он покачал головой, принял серьезный вид и спросил: – А если по правде?
– Если по правде, – тут я с гордостью выпятил грудь, – перед тобой человек с тремя звездами на погонах!
– Со звездочками-звездушечками, – уточнил Димыч. – В военкомат, что ли, дернули?
– Повестку предъявить?
– Не надо! – Он с небрежностью махнул рукой. – Зачем мне твоя повестка, Серый? Могу лишь тебя пожалеть: приобрел ты малое, а лишился ба-альшого удовольствия!»
– Это какого же? – спросил я, распахивая куртку и стягивая шарф; топили у нас этой зимой неплохо.
Басалаев затянулся, выпустил дым через две ноздри, полюбовался результатом и сообщил:
– А мы вчера Лажу приложили. Без всякой тяжелой артиллерии и главного калибра. Собственными своими силами, вкупе с доцентом Ковалевым и при поддержке доцентаБалабухи.
Ну развоевались, старички! – подумал я, впервые пожалев, что не явился на вчерашний семинар. Кажется, там случилось мамаево побоище – то есть не мамаево, а лажаево… или лажеево?…
– Долго он сопротивлялся? – спросил я, имея в виду побитого.
– Он-то недолго, а вот Вил Абрамыч… – Басалаев сделал неопределенный жест. – Собственно, шеф тоже не сопротивлялся, но увещевал… апеллировал к чувствам сострадательным и благородным… ты же знаешь, как он умеет… Мол, что ж вы, ребятушки, взбеленились, бьете своих, когда чужих полно? Зачем режете добра молодца?
– Лажевич – не добрый, – сказал я, сбросив куртку.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги ''
1 2 3 4 5 6 7