Честь, воинские звания и боевые награды отнял у нас закон фараона Джо-Джо, который строг, но справедлив. Иные в этом сомневаются, но про себя, так как за сомнения можно встать перед расстрельной командой и схлопотать в лоб горячий «финик». Другие же лишенцы, несмотря на строгий приговор, преданы династии как жуки-скарабеи навозной куче. Их можно отправить за Пятый порог, но и там, разлагаясь заживо в рудничном мраке, они будут славить великого Джо-Джо, мудрого, как сам Тот, и мощного, как бык Апис.
После гимна мы шагаем к котлам с луковой похлебкой, а по дороге плюем на чучело презренного Ххера — Синаххериба, царя ассирийского. Он, должно быть, сидит в Ниневии, в своем дворце, жрет что-нибудь повкуснее луковой похлебки и не знает, что оплеван от макушки до пят. В Нубийской пустыне на него плюют, и в Ливийской, что называется еще Сахара, плюют на лесоповале в джунглях Куша и в рудниках за Третьим, Четвертым и Пятым порогами, в копях Синая и в болотах Дельты — везде и всюду, где трудится подневольный люд, коего в нашей державе многие тысячи. Места разные, но порядок один: не плюнешь, будешь без похлебки.
Прикончив варево из полбы с луком, спускаемся в карьер, ломаем и таскаем камень. Не знаю, куда его потом увозят… Солнце жарит, все в поту и пыли, гранильщики надсадно кашляют и хрипят — у них пыли вдвое больше. Орут халдеи, щелкают бичами. Когда-то, в эпоху Тутмосов и Рамсесов, Дом Маат набирал для этой гнусной службы настоящих халдеев из Месопотамии, но те времена давно миновали — вырезал халдеев какой-то ассирийский царь, Ашшур Кровавый или Саргон Победоносный. Название, однако, сохранилось, но теперь в охране лагерей служат кушиты и отставные ветераны-роме. Помню, однажды за чашей вина болтал я с Уахенебом, своим мемфисским приятелем из Дома Маат, и сказал он, что кушиты в их ведомстве считаются очень надежными. Их не подкупишь, с ними не сговоришься — как по причине врожденной свирепости, так и потому, что известны им три слова, и те — ниже пояса. Хотя язык наш, по утверждению жрецов Тота, велик, могуч и богат.
Из дома Саанахта вышла Туа, выплеснула помои. Грохот в яме затих, все глядят на нее в полном изумлении: надо же, задница!.. и груди тоже есть!.. и что-то похожее на бедра, пусть слишком жилистые и тощие…
Я на Туа не смотрю, я вспоминаю своих женщин: Сенисенеб из Мемфиса, Нефертари из Пер-Рамсеса, что в Дельте, Бенре-мут из оазиса Мешвеш. Бенре-мут вспоминается чаще — она наполовину ливийка, жаркая, страстная, ненасытная. С кем она делит постель, дикая моя пантера?.. Что с другими моими подругами?.. Об этом я знаю не больше, чем о своем чезете.
Так проходит день. Ночью я лежу на нарах в своем бараке, слушаю храп товарищей по несчастью и вспоминаю. Шрам от бича Балуло ноет, но разве это боль! На теле моем много других, более почетных отметин, от хеттских клинков, ассирских пуль и стрел дикарей, что обитают в южных джунглях. Помню схватку у иерусалимских стен… теперь этот город назван Джосерградом в честь великого владыки нашего… там схлопотал я «финик» в левое плечо, и пулю вырезали прямо на поле битвы, даже не накачав меня вином. Вот это была боль! Да и в других случаях штопали по-быстрому, без затей. За двадцать шесть лет я участвовал в семи кампаниях и из каждой что-нибудь вынес: раны, наградные бляхи или новый чин. Чины и бляхи отняли, а раны — вот они, здесь, со мной… Выходит, кроме них да лагеря ничего я у отечества не выслужил…
Горькая мысль! И жалит она меня все эти месяцы, будто свернувшаяся под сердцем гадюка.
Рядом зашевелился Давид, открыл глаза, повернул ко мне голову. Совесть его терзает… В великой нашей державе много всякого люда: роме, греки, финикийцы и ливийцы, кушиты, палестинцы и сирийцы, даже варвары с севера, но самые совестливые — иудеи. Видит Амон, хорошие бойцы, однако бывают обстоятельства, когда совесть мешает. К примеру, под Кадешем, когда было приказано перебить хеттских пленников.
— Семер… — шепчет Давид, — семер, господин мой и водитель… Прости меня, семер…
— Спи, немху, — говорю я ему, — спи. Нет на тебе вины.
Я не называю его имя. Он обратился ко мне по уставу — «семер», и значит, я для него старший над чезетом, а он для меня — «немху», рядовой солдат. Хорошие командиры своих солдат не выдают.
— Спи, — повторяю я, и глаза Давида закрываются.
А получилось с ним так: в одном городишке на Синае, который мы отбили у ассиров, помочился он на обелиск, валявшийся на центральной площади. Враг его взорвал, каменная стела треснула на пять кусков и почернела от пороха — кто разберет, что высекли на ней в прошлые века, чье имя написали?.. Но Хуфтор, военный жрец и Ухо Фараона в нашем корпусе, разглядел! Разглядел, шакалье отродье, и вызвал генерала Снофру, корпусного командира. Теперь-то я знаю, что он под меня копал — сильно мы друг друга не любили. Я служил, а не выслуживался, в бою не прятался за спинами солдат и, поминая имя фараона, не вопил как припадочный: жизнь!.. здоровье!.. сила!.. Ну, было кое-что еще… девку мы с ним не поделили в одном аскалонском борделе.
Словом, увидел я этот подмоченный камень, отдал генералу честь и говорю:
— Древний обелиск, семер. Должно быть, времен Тутмосов и Рамсесов, и к тому же врагом оскверненный. Во имя Та-Кем мы его восстановим, а этому молодцу, — киваю на Давида, — я назначу порку.
Говорю так и соображаю: если каменюга от прежних династий, то выйдет непочитание святынь, а за это порка в самый раз. Скажем, десять ударов по пяткам.
Но Снофру молчит, в землю смотрит. Вокруг солдаты мои столпились, гудят возбужденно, оружием бряцают — от схватки еще не отошли. У Давида рожа — бледнее белого лотоса. Сообразил, что дело плохо. Будь он роме, может, и обошлось бы, но он — иудей, наемник, иноверец.
Хуфтор, черная душа, обнюхал камень, поскреб надпись из почерневших иероглифов и поворачивается ко мне с мерзкой ухмылкой.
— Ошибаешься, чезу, не старинный это памятник, а нынешней династии. Гляди, вот имя фараона Джосера Семнадцатого, прапрадеда нашего светлого владыки, да живет он вечно! А вот — моча хабиру… Оскорбление величества!
Хуже этой статьи лишь покушение на царскую особу, о чем Снофру хорошо известно. Так что кивает он Пиопи, командиру первой череды, и говорит:
— Оскорбителя — к стенке. Действуй, офицер.
Пиопи деваться некуда. Кивает он в свой черед теп-меджету Хоремхебу и велит построить расстрельную команду.
Солдаты зашумели. Надо сказать, бойцы в первой череде — лучшие из лучших, ветераны-наемники, парни умелые и свирепые, как сама Сохмет. Роме, ливийцы, хабиру, шерданы… все, кроме кушитов. Их я в чезете не держал — ложатся под огнем и в рукопашной против ассиров ничего не стоят. Ну, не об этом речь, а о том, что все на меня глядят и каждый на себя судьбу Давида примеряет.
Я с генералом заспорил:
— Нельзя его расстреливать, семер.
— Отчего же? — говорит Снофру. — Всякого можно расстрелять. Хвала Амону, власти у меня достаточно!
— Этого нельзя, — повторяю. — Он — менфит, воин великого мужества, из двадцати восьми памфиловцев. За подвиг награжден «Святым Аписом», а после выслужил бляху доблести «Глаз Гора», бляху за оборону Тира и бляху Сохмет за уничтожение семи противников в одном бою. И хоть большая на нем вина, но к стенке — это слишком.
Сказал я правду — были у Давида боевые бляхи, и в корпусе недоброй памяти Памфилия он тоже служил. Все-таки что-то в его пользу! И еще одно: если бы брызнул он на памятник царствующему Джосеру, расстреляли бы на месте, но прапрадед — родич дальний, и тут возможно снисхождение.
Но Хуфтор не унимался:
— Расстрелять! А командира чезета — под палки!
— Опозорить меня хочешь? Не будет этого! — говорю. — Не будет, клянусь Маат, богиней истины! Лучше к стенке встану со своим бойцом!
Хуфтор чуть не запрыгал от радости:
— Ты сам это сказал, не я! Хочешь оскорбителя спасти? Значит, сам ты оскорбитель!
Солдаты мои расшумелись, так расшумелись, что ясно: своих расстреливать не собираются. Пиопи и Хоремхеб стоят, не знают, что делать. Снофру тоже в сомнениях: за малое наказание будет на него донос от Хуфтора. А у меня — холодный пот на висках; чувствую, что пахнет мятежом, и тогда не сносить мне головы. Ни мне, ни Пиопи, ни Хоремхебу, ни остальным моим бойцам.
Тут выскочил Иапет и попер на Хуфтора с кулаками.
— Краснозадый павиан! — кричит. — Тебя самого обоссать, башку пробить и закопать под кучей дерьма! Ты на кого тянешь, морда крысиная? На солдат, что кровь проливают? На храброго чезу? Он нас в бой ведет, а тебя, вошь, я под пулями не видел!
Придержали его, не успел он Хуфтору врезать, но наговорил многое, и фараону светлому досталось, и его прапрадеду. Ливийцы — импульсивный народ, кровь у них горячая, рука на расправу быстрая, ибо родились они в жаркой пустыне. Кожа их бела и не смуглеет под солнцем, но гневные лучи светила — в их душах, и носят они этот огонь как метку своего разбойничьего племени. Горе тому, кого обожжет это пламя!
Но, как я сказал, придержали Иапета. Что до Снофру, тот вынес мудрое решение: всех троих — под трибунал, но не по первой, а по второй статье Военного Кодекса. Назначь он первую, мы бы нежились уже в Полях Иалу… Судили нас за оскорбление почившего величества, но, снисходя к былым заслугам, жизнь все же сохранили. Много это или мало? Двадцать лет в каменоломне, чуть не половина прожитого мной, и если выйду я на волю, то дряхлым седым стариком… Но что сожалеть о свершенном! Чести я своей не потерял, милости не просил и чужими жизнями не откупился — жив Давид, жив Иапет, и они еще молоды.
Когда я встану перед другим судом, перед Сорока Двумя в царстве Осириса, и когда взвесят они мою душу, будет ясно, что поступил я по совести.
Глава 2
Ассиры
Ночью над нами загудело. Гул был знаком — не наши «соколы Гора», а басовитый грозный глас вражеских машин. За такими звуками обычно следуют посвист летящих с неба бомб, грохот разрывов и крики умирающих.
Иапет, спавший вполуха, как подобает жителю пустыни, проснулся первым, а за ним — весь барак. Мы ринулись к выходу, но там уже торчали халдеи, и стволы в их руках глядели на нас черными мрачными зрачками. «Из бараков не выходить! — завопил Бу, старший надзиратель. — На место, кал гиены! На место, падаль, и сидеть тихо!» Его приказ подхватили другие охранники по всему периметру лагеря. Я услышал их громкую перекличку и понял, что Бу отправляет кого-то к Саанахту за новостями и распоряжениями. У Саанахта был ушебти, и по радиолучу он мог поймать Мемфис, или Фивы, или Суу, базу Первого флота на Лазурных Водах.
Кровля над бараком была из тростника, и кое-кто из нас, раздвинув сухие ломкие связки, высунулся наружу. Я тоже встал на нары и проковырял отверстие. В темном небе, затмевая звезды, метались лучи прожекторов, падавшие то на огромную серебристую оболочку летательной машины, то на подвешенную к ней гондолу, то на стремительно вращавшиеся винты. Армада, парившая в вышине, наплывала с востока; видимо, ассиры пролетели над Аравией, Синаем и узким морским заливом и теперь пересекали Нубийскую пустыню. К Великому Хапи идут, подумал я, вспомнив о городах, стоявших на Реке, о Мемфисе, Хай-Санофре, Пермеджете и множестве других. Неприятель двигался прямо туда.
Для чего? В чем состояла цель операции? Бомбардировка мирных поселений?.. Уничтожение складов и военной техники?.. Атака на столицу?.. Я терялся в догадках.
Аппараты в небе были цеппелинами. Подобный тип летательных машин мы прежде называли «ладьей Ра», но термин варваров-аллеманов вытеснил это обозначение. Так случалось и с другими словами — боевая трирема стала для нас крейсером, «гнев Осириса» — пулеметом, а бронеходная колесница — танком. Танк — название бриттов, таких же варваров, как аллеманы… Или уже не варваров? Там, на западе, был Рим, был Карфаген и страны, что находились под карфагенским и римским влиянием, а оно достигало даже земель Заокеанского континента. Целый новый мир! И чудилось мне временами, что наша славная держава нужна ему не больше, чем песок пустыни.
— Чезу! — позвал меня ваятель Кенамун, стоявший с Давидом и десятком других лишенцев у входа. — Чезу, там, снаружи, халдеи о чем-то толкуют… Послушаешь?
Я спрыгнул с нар. Люди расступились предо мной, затихли, и я услышал голоса охранников:
— Почтенный Саанахт велел держать их в бараках…
— Он включил ушебти…
— Хвала Амону, нам ничего не грозит…
— Налет на Мемфис… Так передали из Суу…
— Там батареи Стерегущих Небо… Как прорвались эти проклятые?..
— Целый флот летит. Но многих подбили…
— Да, многих! Так сказал господин наш Саанахт…
— Гиены ассирские! Сгорят над Мемфисом!..
— Сгорят. Там фараон — жизнь, здоровье, сила! Он не допустит…
Голоса стали глуше, превратившись в неразборчивое бормотание. Гул моторов тоже начал стихать, удаляясь на запад и будто подтверждая услышанное мной. Цеппелины прошли над лагерем, не сбросив ни единой бомбы — явно берегли их для столицы и пушек Стерегущих Небо. Триста потерявших честь солдат да сорок охранников — слишком ничтожная добыча для такой армады.
Я отступил от циновки, закрывавшей вход, повернулся. Барак глядел на меня сотней настороженных глаз.
— Флот ассирских цеппелинов прорвался к нашим берегам, — произнес я. — Каменоломню не тронут, не нужна им каменоломня, они к Реке идут. Думаю, к Мемфису.
Люди загалдели. У многих в Мемфисе и его окрестностях остались семьи, так что весть об ассирском налете их не порадовала. Ассиры жалости не знают, и на земле, со своими клинками и «саргонами», они еще страшней, чем в воздухе. Впрочем, я сомневался, что цеппелины везут десантников. Бомбежка — одно дело, а наземная операция — совсем другое, для нее такая сила нужна, какую по воздуху не перебросишь. Но это понятно чезу и офицерам, а не рядовым.
Пенсеба, солдат, чье место на нарах рядом с Иапетовым, сунулся ко мне. Глаза круглые, губы трясутся…
— Исида всемогущая! Что же будет, семер, что же будет?.. У меня сестра в Хай-Санофре… сестра с двумя детьми, старая мать… Зарежут их?
— Не зарежут, немху. Не попадут твои под бомбы, так останутся живы. Пуэмра, Хоремджет! — Я окликнул офицеров. — Вы наблюдали за небом. Сколько было, по-вашему, машин?
— С полсотни, семер, — доложил Хоремджет.
— Мне показалось, что больше, — отозвался Пуэмра. — Семьдесят или около того.
— Пусть семьдесят, — сказал я. — Если даже идут с десантом, это три тысячи бойцов. Маловато, чтобы взять Мемфис. Их танками раздавят. Гарнизоны под Мемфисом крупные… Так что, немху, молите Гора, чтобы спас ваши семьи от бомб и осколков, а другой беды я не вижу.
— Щедрость твоего сердца безмерна, — пробормотал, кланяясь, Пенсеба. Другие лишенцы тоже вроде бы успокоились, потянули из рубищ, что заменяли одежду, привычные для солдат амулеты, у кого — скарабей, у кого — Глаз Гора, фигурки Изиды или Мут, небесной владычицы. Рассвет был уже близок, и никто не пытался лечь и урвать немного времени для сна; люди молились, наполняя барак тихим монотонным бормотанием. Молился и Давид, но без амулетов — его ревнивый иудейский бог их не признавал.
На плацу и вокруг бараков все было тихо. Я снова поднялся на нары, высунул голову в отверстие. Небо серело, звезды меркли, и в рассветном сумраке можно было разглядеть фигуры кушитов, стоявших парами у входа в каждый барак. Но, очевидно, Саанахт решил, что этой охраны недостаточно, и в середине плаца установили на треногах пулеметы. Два «гнева Осириса»; за одним — Бу и Ини, за другим — Унофра и Тхути. Остальные стражи-роме, два десятка человек, стояли плотной кучкой у дома Саанахта. Самого начальника лагеря я не увидел — должно быть, сидел около ушебти и слушал последние новости.
Над краем пустыни стала всплывать ладья Ра — не ассирский цеппелин, а божественное светило, теп– лое и ласковое утром, а днем — знойное и гневное. Вмиг все преобразилось: небо стало цвета бирюзы, тростниковые бараки — золотистыми, песок — желтоватым, а камни — серыми и бурыми. Чудо, чудо! Но было бы еще чудеснее, если бы на краю карьера выстроился мой чезет, череда за чередой, все в полевых доспехах, при оружии и под развернутым знаменем. Пусть даже не чезет, пусть… Клянусь пеленами Осириса, я бы согласился на меньшее — пусть вместо моих «волков» явится хотя бы Бенре-мут из оазиса Мешвеш и улыбнется мне… Но пустыня была голой и безлюдной.
— Семер! Что ты видишь, семер? — раздался голос Иапета.
Я опустил глаза. Нахт, Пауах, Давид и ливиец окружали меня, только Хайла не хватало, но он был приписан к другому бараку. За ними виднелось множество знакомых лиц, ожидающих и напряженных: ваятель Кенамун, повар Амени, Хоремджет и Пуэмра, Тутанхамон, жрец и военный лекарь, Сенмут, Пенсеба, Софра, теп-меджет Руа, о котором шептались, что промышлял он когда-то грабежом могил… Все были тут, и все хотели знать, что разглядел досточтимый чезу, ибо глаз у него не простой, а командирский, глаз, как у грозного Монта, что прозревает сквозь доспехи и броню.
1 2 3 4
После гимна мы шагаем к котлам с луковой похлебкой, а по дороге плюем на чучело презренного Ххера — Синаххериба, царя ассирийского. Он, должно быть, сидит в Ниневии, в своем дворце, жрет что-нибудь повкуснее луковой похлебки и не знает, что оплеван от макушки до пят. В Нубийской пустыне на него плюют, и в Ливийской, что называется еще Сахара, плюют на лесоповале в джунглях Куша и в рудниках за Третьим, Четвертым и Пятым порогами, в копях Синая и в болотах Дельты — везде и всюду, где трудится подневольный люд, коего в нашей державе многие тысячи. Места разные, но порядок один: не плюнешь, будешь без похлебки.
Прикончив варево из полбы с луком, спускаемся в карьер, ломаем и таскаем камень. Не знаю, куда его потом увозят… Солнце жарит, все в поту и пыли, гранильщики надсадно кашляют и хрипят — у них пыли вдвое больше. Орут халдеи, щелкают бичами. Когда-то, в эпоху Тутмосов и Рамсесов, Дом Маат набирал для этой гнусной службы настоящих халдеев из Месопотамии, но те времена давно миновали — вырезал халдеев какой-то ассирийский царь, Ашшур Кровавый или Саргон Победоносный. Название, однако, сохранилось, но теперь в охране лагерей служат кушиты и отставные ветераны-роме. Помню, однажды за чашей вина болтал я с Уахенебом, своим мемфисским приятелем из Дома Маат, и сказал он, что кушиты в их ведомстве считаются очень надежными. Их не подкупишь, с ними не сговоришься — как по причине врожденной свирепости, так и потому, что известны им три слова, и те — ниже пояса. Хотя язык наш, по утверждению жрецов Тота, велик, могуч и богат.
Из дома Саанахта вышла Туа, выплеснула помои. Грохот в яме затих, все глядят на нее в полном изумлении: надо же, задница!.. и груди тоже есть!.. и что-то похожее на бедра, пусть слишком жилистые и тощие…
Я на Туа не смотрю, я вспоминаю своих женщин: Сенисенеб из Мемфиса, Нефертари из Пер-Рамсеса, что в Дельте, Бенре-мут из оазиса Мешвеш. Бенре-мут вспоминается чаще — она наполовину ливийка, жаркая, страстная, ненасытная. С кем она делит постель, дикая моя пантера?.. Что с другими моими подругами?.. Об этом я знаю не больше, чем о своем чезете.
Так проходит день. Ночью я лежу на нарах в своем бараке, слушаю храп товарищей по несчастью и вспоминаю. Шрам от бича Балуло ноет, но разве это боль! На теле моем много других, более почетных отметин, от хеттских клинков, ассирских пуль и стрел дикарей, что обитают в южных джунглях. Помню схватку у иерусалимских стен… теперь этот город назван Джосерградом в честь великого владыки нашего… там схлопотал я «финик» в левое плечо, и пулю вырезали прямо на поле битвы, даже не накачав меня вином. Вот это была боль! Да и в других случаях штопали по-быстрому, без затей. За двадцать шесть лет я участвовал в семи кампаниях и из каждой что-нибудь вынес: раны, наградные бляхи или новый чин. Чины и бляхи отняли, а раны — вот они, здесь, со мной… Выходит, кроме них да лагеря ничего я у отечества не выслужил…
Горькая мысль! И жалит она меня все эти месяцы, будто свернувшаяся под сердцем гадюка.
Рядом зашевелился Давид, открыл глаза, повернул ко мне голову. Совесть его терзает… В великой нашей державе много всякого люда: роме, греки, финикийцы и ливийцы, кушиты, палестинцы и сирийцы, даже варвары с севера, но самые совестливые — иудеи. Видит Амон, хорошие бойцы, однако бывают обстоятельства, когда совесть мешает. К примеру, под Кадешем, когда было приказано перебить хеттских пленников.
— Семер… — шепчет Давид, — семер, господин мой и водитель… Прости меня, семер…
— Спи, немху, — говорю я ему, — спи. Нет на тебе вины.
Я не называю его имя. Он обратился ко мне по уставу — «семер», и значит, я для него старший над чезетом, а он для меня — «немху», рядовой солдат. Хорошие командиры своих солдат не выдают.
— Спи, — повторяю я, и глаза Давида закрываются.
А получилось с ним так: в одном городишке на Синае, который мы отбили у ассиров, помочился он на обелиск, валявшийся на центральной площади. Враг его взорвал, каменная стела треснула на пять кусков и почернела от пороха — кто разберет, что высекли на ней в прошлые века, чье имя написали?.. Но Хуфтор, военный жрец и Ухо Фараона в нашем корпусе, разглядел! Разглядел, шакалье отродье, и вызвал генерала Снофру, корпусного командира. Теперь-то я знаю, что он под меня копал — сильно мы друг друга не любили. Я служил, а не выслуживался, в бою не прятался за спинами солдат и, поминая имя фараона, не вопил как припадочный: жизнь!.. здоровье!.. сила!.. Ну, было кое-что еще… девку мы с ним не поделили в одном аскалонском борделе.
Словом, увидел я этот подмоченный камень, отдал генералу честь и говорю:
— Древний обелиск, семер. Должно быть, времен Тутмосов и Рамсесов, и к тому же врагом оскверненный. Во имя Та-Кем мы его восстановим, а этому молодцу, — киваю на Давида, — я назначу порку.
Говорю так и соображаю: если каменюга от прежних династий, то выйдет непочитание святынь, а за это порка в самый раз. Скажем, десять ударов по пяткам.
Но Снофру молчит, в землю смотрит. Вокруг солдаты мои столпились, гудят возбужденно, оружием бряцают — от схватки еще не отошли. У Давида рожа — бледнее белого лотоса. Сообразил, что дело плохо. Будь он роме, может, и обошлось бы, но он — иудей, наемник, иноверец.
Хуфтор, черная душа, обнюхал камень, поскреб надпись из почерневших иероглифов и поворачивается ко мне с мерзкой ухмылкой.
— Ошибаешься, чезу, не старинный это памятник, а нынешней династии. Гляди, вот имя фараона Джосера Семнадцатого, прапрадеда нашего светлого владыки, да живет он вечно! А вот — моча хабиру… Оскорбление величества!
Хуже этой статьи лишь покушение на царскую особу, о чем Снофру хорошо известно. Так что кивает он Пиопи, командиру первой череды, и говорит:
— Оскорбителя — к стенке. Действуй, офицер.
Пиопи деваться некуда. Кивает он в свой черед теп-меджету Хоремхебу и велит построить расстрельную команду.
Солдаты зашумели. Надо сказать, бойцы в первой череде — лучшие из лучших, ветераны-наемники, парни умелые и свирепые, как сама Сохмет. Роме, ливийцы, хабиру, шерданы… все, кроме кушитов. Их я в чезете не держал — ложатся под огнем и в рукопашной против ассиров ничего не стоят. Ну, не об этом речь, а о том, что все на меня глядят и каждый на себя судьбу Давида примеряет.
Я с генералом заспорил:
— Нельзя его расстреливать, семер.
— Отчего же? — говорит Снофру. — Всякого можно расстрелять. Хвала Амону, власти у меня достаточно!
— Этого нельзя, — повторяю. — Он — менфит, воин великого мужества, из двадцати восьми памфиловцев. За подвиг награжден «Святым Аписом», а после выслужил бляху доблести «Глаз Гора», бляху за оборону Тира и бляху Сохмет за уничтожение семи противников в одном бою. И хоть большая на нем вина, но к стенке — это слишком.
Сказал я правду — были у Давида боевые бляхи, и в корпусе недоброй памяти Памфилия он тоже служил. Все-таки что-то в его пользу! И еще одно: если бы брызнул он на памятник царствующему Джосеру, расстреляли бы на месте, но прапрадед — родич дальний, и тут возможно снисхождение.
Но Хуфтор не унимался:
— Расстрелять! А командира чезета — под палки!
— Опозорить меня хочешь? Не будет этого! — говорю. — Не будет, клянусь Маат, богиней истины! Лучше к стенке встану со своим бойцом!
Хуфтор чуть не запрыгал от радости:
— Ты сам это сказал, не я! Хочешь оскорбителя спасти? Значит, сам ты оскорбитель!
Солдаты мои расшумелись, так расшумелись, что ясно: своих расстреливать не собираются. Пиопи и Хоремхеб стоят, не знают, что делать. Снофру тоже в сомнениях: за малое наказание будет на него донос от Хуфтора. А у меня — холодный пот на висках; чувствую, что пахнет мятежом, и тогда не сносить мне головы. Ни мне, ни Пиопи, ни Хоремхебу, ни остальным моим бойцам.
Тут выскочил Иапет и попер на Хуфтора с кулаками.
— Краснозадый павиан! — кричит. — Тебя самого обоссать, башку пробить и закопать под кучей дерьма! Ты на кого тянешь, морда крысиная? На солдат, что кровь проливают? На храброго чезу? Он нас в бой ведет, а тебя, вошь, я под пулями не видел!
Придержали его, не успел он Хуфтору врезать, но наговорил многое, и фараону светлому досталось, и его прапрадеду. Ливийцы — импульсивный народ, кровь у них горячая, рука на расправу быстрая, ибо родились они в жаркой пустыне. Кожа их бела и не смуглеет под солнцем, но гневные лучи светила — в их душах, и носят они этот огонь как метку своего разбойничьего племени. Горе тому, кого обожжет это пламя!
Но, как я сказал, придержали Иапета. Что до Снофру, тот вынес мудрое решение: всех троих — под трибунал, но не по первой, а по второй статье Военного Кодекса. Назначь он первую, мы бы нежились уже в Полях Иалу… Судили нас за оскорбление почившего величества, но, снисходя к былым заслугам, жизнь все же сохранили. Много это или мало? Двадцать лет в каменоломне, чуть не половина прожитого мной, и если выйду я на волю, то дряхлым седым стариком… Но что сожалеть о свершенном! Чести я своей не потерял, милости не просил и чужими жизнями не откупился — жив Давид, жив Иапет, и они еще молоды.
Когда я встану перед другим судом, перед Сорока Двумя в царстве Осириса, и когда взвесят они мою душу, будет ясно, что поступил я по совести.
Глава 2
Ассиры
Ночью над нами загудело. Гул был знаком — не наши «соколы Гора», а басовитый грозный глас вражеских машин. За такими звуками обычно следуют посвист летящих с неба бомб, грохот разрывов и крики умирающих.
Иапет, спавший вполуха, как подобает жителю пустыни, проснулся первым, а за ним — весь барак. Мы ринулись к выходу, но там уже торчали халдеи, и стволы в их руках глядели на нас черными мрачными зрачками. «Из бараков не выходить! — завопил Бу, старший надзиратель. — На место, кал гиены! На место, падаль, и сидеть тихо!» Его приказ подхватили другие охранники по всему периметру лагеря. Я услышал их громкую перекличку и понял, что Бу отправляет кого-то к Саанахту за новостями и распоряжениями. У Саанахта был ушебти, и по радиолучу он мог поймать Мемфис, или Фивы, или Суу, базу Первого флота на Лазурных Водах.
Кровля над бараком была из тростника, и кое-кто из нас, раздвинув сухие ломкие связки, высунулся наружу. Я тоже встал на нары и проковырял отверстие. В темном небе, затмевая звезды, метались лучи прожекторов, падавшие то на огромную серебристую оболочку летательной машины, то на подвешенную к ней гондолу, то на стремительно вращавшиеся винты. Армада, парившая в вышине, наплывала с востока; видимо, ассиры пролетели над Аравией, Синаем и узким морским заливом и теперь пересекали Нубийскую пустыню. К Великому Хапи идут, подумал я, вспомнив о городах, стоявших на Реке, о Мемфисе, Хай-Санофре, Пермеджете и множестве других. Неприятель двигался прямо туда.
Для чего? В чем состояла цель операции? Бомбардировка мирных поселений?.. Уничтожение складов и военной техники?.. Атака на столицу?.. Я терялся в догадках.
Аппараты в небе были цеппелинами. Подобный тип летательных машин мы прежде называли «ладьей Ра», но термин варваров-аллеманов вытеснил это обозначение. Так случалось и с другими словами — боевая трирема стала для нас крейсером, «гнев Осириса» — пулеметом, а бронеходная колесница — танком. Танк — название бриттов, таких же варваров, как аллеманы… Или уже не варваров? Там, на западе, был Рим, был Карфаген и страны, что находились под карфагенским и римским влиянием, а оно достигало даже земель Заокеанского континента. Целый новый мир! И чудилось мне временами, что наша славная держава нужна ему не больше, чем песок пустыни.
— Чезу! — позвал меня ваятель Кенамун, стоявший с Давидом и десятком других лишенцев у входа. — Чезу, там, снаружи, халдеи о чем-то толкуют… Послушаешь?
Я спрыгнул с нар. Люди расступились предо мной, затихли, и я услышал голоса охранников:
— Почтенный Саанахт велел держать их в бараках…
— Он включил ушебти…
— Хвала Амону, нам ничего не грозит…
— Налет на Мемфис… Так передали из Суу…
— Там батареи Стерегущих Небо… Как прорвались эти проклятые?..
— Целый флот летит. Но многих подбили…
— Да, многих! Так сказал господин наш Саанахт…
— Гиены ассирские! Сгорят над Мемфисом!..
— Сгорят. Там фараон — жизнь, здоровье, сила! Он не допустит…
Голоса стали глуше, превратившись в неразборчивое бормотание. Гул моторов тоже начал стихать, удаляясь на запад и будто подтверждая услышанное мной. Цеппелины прошли над лагерем, не сбросив ни единой бомбы — явно берегли их для столицы и пушек Стерегущих Небо. Триста потерявших честь солдат да сорок охранников — слишком ничтожная добыча для такой армады.
Я отступил от циновки, закрывавшей вход, повернулся. Барак глядел на меня сотней настороженных глаз.
— Флот ассирских цеппелинов прорвался к нашим берегам, — произнес я. — Каменоломню не тронут, не нужна им каменоломня, они к Реке идут. Думаю, к Мемфису.
Люди загалдели. У многих в Мемфисе и его окрестностях остались семьи, так что весть об ассирском налете их не порадовала. Ассиры жалости не знают, и на земле, со своими клинками и «саргонами», они еще страшней, чем в воздухе. Впрочем, я сомневался, что цеппелины везут десантников. Бомбежка — одно дело, а наземная операция — совсем другое, для нее такая сила нужна, какую по воздуху не перебросишь. Но это понятно чезу и офицерам, а не рядовым.
Пенсеба, солдат, чье место на нарах рядом с Иапетовым, сунулся ко мне. Глаза круглые, губы трясутся…
— Исида всемогущая! Что же будет, семер, что же будет?.. У меня сестра в Хай-Санофре… сестра с двумя детьми, старая мать… Зарежут их?
— Не зарежут, немху. Не попадут твои под бомбы, так останутся живы. Пуэмра, Хоремджет! — Я окликнул офицеров. — Вы наблюдали за небом. Сколько было, по-вашему, машин?
— С полсотни, семер, — доложил Хоремджет.
— Мне показалось, что больше, — отозвался Пуэмра. — Семьдесят или около того.
— Пусть семьдесят, — сказал я. — Если даже идут с десантом, это три тысячи бойцов. Маловато, чтобы взять Мемфис. Их танками раздавят. Гарнизоны под Мемфисом крупные… Так что, немху, молите Гора, чтобы спас ваши семьи от бомб и осколков, а другой беды я не вижу.
— Щедрость твоего сердца безмерна, — пробормотал, кланяясь, Пенсеба. Другие лишенцы тоже вроде бы успокоились, потянули из рубищ, что заменяли одежду, привычные для солдат амулеты, у кого — скарабей, у кого — Глаз Гора, фигурки Изиды или Мут, небесной владычицы. Рассвет был уже близок, и никто не пытался лечь и урвать немного времени для сна; люди молились, наполняя барак тихим монотонным бормотанием. Молился и Давид, но без амулетов — его ревнивый иудейский бог их не признавал.
На плацу и вокруг бараков все было тихо. Я снова поднялся на нары, высунул голову в отверстие. Небо серело, звезды меркли, и в рассветном сумраке можно было разглядеть фигуры кушитов, стоявших парами у входа в каждый барак. Но, очевидно, Саанахт решил, что этой охраны недостаточно, и в середине плаца установили на треногах пулеметы. Два «гнева Осириса»; за одним — Бу и Ини, за другим — Унофра и Тхути. Остальные стражи-роме, два десятка человек, стояли плотной кучкой у дома Саанахта. Самого начальника лагеря я не увидел — должно быть, сидел около ушебти и слушал последние новости.
Над краем пустыни стала всплывать ладья Ра — не ассирский цеппелин, а божественное светило, теп– лое и ласковое утром, а днем — знойное и гневное. Вмиг все преобразилось: небо стало цвета бирюзы, тростниковые бараки — золотистыми, песок — желтоватым, а камни — серыми и бурыми. Чудо, чудо! Но было бы еще чудеснее, если бы на краю карьера выстроился мой чезет, череда за чередой, все в полевых доспехах, при оружии и под развернутым знаменем. Пусть даже не чезет, пусть… Клянусь пеленами Осириса, я бы согласился на меньшее — пусть вместо моих «волков» явится хотя бы Бенре-мут из оазиса Мешвеш и улыбнется мне… Но пустыня была голой и безлюдной.
— Семер! Что ты видишь, семер? — раздался голос Иапета.
Я опустил глаза. Нахт, Пауах, Давид и ливиец окружали меня, только Хайла не хватало, но он был приписан к другому бараку. За ними виднелось множество знакомых лиц, ожидающих и напряженных: ваятель Кенамун, повар Амени, Хоремджет и Пуэмра, Тутанхамон, жрец и военный лекарь, Сенмут, Пенсеба, Софра, теп-меджет Руа, о котором шептались, что промышлял он когда-то грабежом могил… Все были тут, и все хотели знать, что разглядел досточтимый чезу, ибо глаз у него не простой, а командирский, глаз, как у грозного Монта, что прозревает сквозь доспехи и броню.
1 2 3 4