И в этом бедственном положении Ричарда Беккера – в его странной болезни – доктору Чарльзу Тедроу виделось что-то свое – какие-то общие беды всех своих современников и множество неведомо как унаследованных ими болезней.
Наконец он вернул Ричарда Беккера – вернее, Теда Рогета – в уютный и безопасный мирок палаты номер шестнадцать.
Два месяца спустя он снова его вызвал – и провел три весьма занятных часа в беседе о групповой психотерапии с герром доктором Эрнстом Лебишем, действительным членом Мюнхенской Академии медицины, практикующим врачом Венской психиатрической клиники. Спустя еще четыре месяца доктору Тедроу довелось познакомиться с угрюмым увальнем Джекки Бишоффом, несовершеннолетним преступником и героем «Улиц ночи».
И спустя почти год доктор Тедроу сидел у себя в кабинете напротив вонючего бродяги, неизлечимого алкаша, вконец опустившегося ханыги с мешками под глазами, который мог быть только тем обормотом из «Нежных мистерий», первого триумфа Ричарда Беккера двадцатичетырехлетней давности.
Доктор Тедроу до сих пор и понятия не имел, как может выглядеть сам Ричард Беккер – без камуфляжа. Сейчас он до мозга костей был удолбанным старым забулдыгой, в глубокие морщины на физиономии которого намертво въелась грязь.
– Мистер Беккер. Мне очень надо с вами поговорить.
В заплывших глазах старого бича тускло просвечивала безнадежность. И ничего он не отвечал.
– Выслушайте меня, Беккер. Если вы все-таки где-то там, под этой личиной, если можете меня слышать – прошу вас, выслушайте. Мне очень нужно, чтобы вы хорошенько уяснили то, что я собираюсь сказать. Это крайне важно.
С покрытых коркой губ ханыги слетело какое-то жуткое, нечеловеческое карканье:
– Бухнуть бы… хоть полстакашка… дай выпить, док… Доктор Тедроу подался вперед и дрожащей рукой взял старого обормота за подбородок – он крепко его держал, заглядывая в глаза этому полному незнакомцу.
– А теперь слушайте меня, Беккер. Вы просто обязаны меня выслушать. Я просмотрел все подшивки. Насколько я понимаю, это ваша первая роль. Я просто не знаю, что будет дальше! Просто не представляю, какую форму примет синдром, когда вы используете все свои личины. Но если вы все-таки меня слышите, то должны понять, что, возможно, вступаете в решающий период вашей – именно вашей! – жизни.
Старый алкаш облизнул запекшиеся губы.
– Да послушайте же! Я правда хочу помочь вам, Беккер! Хочу хоть что-нибудь для вас сделать. Если бы вы появились – хоть ненадолго, хоть на миг, – мы могли бы установить контакт. Сейчас или никогда…
Доктор Тедроу не договорил. Не было у него никакой возможности выяснить, что и как. Но стоило ему только, отпустив подбородок ханыги, погрузиться в беспомощное молчание, как вдруг в мерзкой физиономии бича начались странные перемены. Черты ее менялись, перетекая будто расплавленный свинец, – и на какой-то миг доктору явилось знакомое лицо. Глаза перестали быть налиты кровью и окружены синяками – в них засверкала осмысленность.
– Это вроде страха, доктор, – произнес Беккер.
И добавил:
– А теперь прощайте.
Затем проблески понимания в глазах померкли, лицо снова изменилось – и врач увидел перед собой все ту же пустую физиономию подзаборного забулдыги.
Тедроу отправил жалкого старика обратно в палату номер шестнадцать. А немного позже попросил одного из санитаров сходить за бутылкой муската.
Страх так и трещал по телефонному проводу.
– Ну, говорите же! Говорите! Что там еще стряслось?
– Я… о Господи… не могу я, доктор Тедроу… вы… вы лучше сами приезжайте и посмотрите. Тут… да что же это, Господи?!
– Что там такое? Немедленно прекратите истерику, Уилсон, и объясните мне наконец толком, что же там, черт возьми, происходит!
– Тут… этот номер шестнадцатый… это просто…
– Я буду через двадцать минут. А пока проследите, чтобы в палату никто не входил. Вам ясно, Уилсон? Вы хорошо меня поняли?
– Да, сэр. Конечно, сэр. Ну конечно… ох ты Господи! Только Бога ради – скорее, сэр!
Кальсоны под брюками задрались до колен. Тедроу, не обращая внимание на неудобство, бешено давил на газ. В лобовом стекле мелькали полуночные дороги, а зловещий мрак, сквозь который доктор гнал машину, казался наваждением самого дьявола.
Когда Тедроу наконец вывернул на подъездную аллею, привратник чуть ли не судорожно рванул на себя железный шлагбаум. Пикап зарылся было колесами в гравий – а потом осколки полетели широким веером, когда он стремительно рванул вперед. Стоило машине, пронзительно взвизгнув тормозами, остановиться у больничного корпуса, как входная дверь настежь распахнулась – и старший служитель Уилсон опрометью сбежал по ступенькам:
– С-сюда! Сюда, доктор Те…
– Прочь с дороги, балбес! Я и сам знаю куда! – Тедроу оттолкнул Уилсона и, прыгая через две ступеньки, устремился в здание.
– Это… это началось около часа назад… мы сперва даже не поняли, что происходит… мы…
– И вы сразу же мне не позвонили? Осел!
– Но мы подумали… мы подумали, это у него очередная стадия… уж вы-то знаете, как он…
Тедроу возмущенно фыркнул и на ходу скинул пальто.
Стремительной походкой он направлялся в ту часть больницы, где располагались надзорные палаты.
Распахнув тяжеленную стеклянную дверь, что вела в крыло надзорных палат, Тедроу впервые услышал вопль.
В вопле – мучительном и молящем, вопрошающем о чем-то неизъяснимом и безнадежно потерянном трепете голоса – доктору Тедроу слышались все звуки страха, что когда-либо вырывались из горла любого из обитателей этой вселенной. И куда больше того. В этом вопле каждому слышался собственный голос – каждому казалось, что то рыдает и тоскует его собственная душа.
Тоскует и рыдает о чем-то неведомом… И крик повторился:
«Свет! Дайте свет!»
Другая жизнь, другой голос, другой мир. Бессмысленная и зловещая мольба, что доносится откуда-то из пыльного угла далекой вселенной. И повисающая там в безвременье – трепещущая в безысходной и беспросветной муке. Мириады слепых и усталых, чужих и поддельных голосов, слитые в единый вопль, – все вековечные печали и горести, утраты и страдания, какие только когда-либо ведомы были человеку. Все – все это звучало там – там, в этом вопле. Казалось, все благо мира взрезано бритвой и оставлено в дерьме истекать золотистой влагой. Вот брошенный мамой звереныш, пожираемый хищной птицей. Вот сотни детей, чьи кишки наматываются на стальные гусеницы танков. Вот славный парнишка, сжимающий в окровавленных руках собственные легкие. Там были душа и боль – боль и душа – и там было само существо жизни, что угасала без света, надежды и поддержки.
«Свет! Дайте же свет!»
Тедроу бросился к двери и отдернул шпингалет наблюдательного окошка. Долгое-долгое, бесконечно долгое безмолвное мгновение он смотрел и смотрел, как вопль снова и снова сотрясает воздух, отчетливо и невесомо выплескиваясь в пустоту. Тедроу смотрел – и чувствовал, как железная волна кошмара давит его собственный крик страха и отчаянья.
Потом доктор отпрянул от окошка и застыл, прижавшись взмокшей спиной к стене, – а перед глазами его непрерывно и неотступно пылал последний облик Ричарда Беккера последний из всех, какой кому-либо довелось видеть.
Негромкие всхлипы доктора Тедроу заставили остальных служителей остановиться. Все они молча стояли в коридоре, все еще слыша то непередаваемое эхо, что разносилось все дальше и дальше по таким же коридорам их памяти, – разносилось, оставаясь там навечно.
«Свет! Хоть немного света!»
Наугад нашарив шпингалет, Тедроу наглухо закрыл наблюдательное окошко – и руки его бессильно повисли.
А тем временем в палате номер шестнадцать Ричард Беккер, прижавшись спиной к мягкой войлочной обивке, выглядывал за дверь, выглядывал в коридор, в мир – выглядывал беспрестанно.
Выглядывал таким, каким сюда и пришел.
Безликий. От лба – и до подбородка – пустая, голая, абсолютно ровная поверхность. Пустой. Безъязыкий. Лишенный возможности воспринять и облик, и звук, и запах. Безликое и бессодержательное существо, которое всесильный Бог не удосужился одарить способностью отражать этот мир. Его Система больше не действовала.
Ричард Беккер, актер, сыграл свою последнюю роль – и теперь ушел прочь, забрав с собой Ричарда Беккера, человека. Человека, что на собственной доле познал все виды, все обличья, все звуки страха.
1 2