«Странно видеть, как берут верх случайные обстоятельства, как проступает наружу огромная темная сила, та самая, что приводит в смятение бескрайние девственные леса, та самая, что растет, ширится, неистово бьет ключом повсюду, где только затевается большое дело.» Ривьеру подумалось — под натиском тонких лиан рушатся гигантские храмы.
«Большое дело…»
Ривьер пытался убедить самого себя:
«Эти люди… Я люблю их. Я борюсь не с ними, а с тем злом, которое действует через них…»
Его сердце билось коротко, часто, больно.
«Я не знаю, хорошо ли то, что я делаю. Не знаю точно цены ни человеческой жизни, ни справедливости, ни горю. Не знаю толком, чего стоит радость человека1 Не знаю, чего стоит дрожащая рука. И какова цена жалости и ласке…»
Он грезил наяву:
«Жизнь полна противоречий… Каждый выпутывается из них, как может… Но завоевать право на вечность, но творить — в обмен на свою бренную плоть…»
После краткого раздумья Ривьер позвонил.
— Передайте пилоту европейского почтового: пусть зайдет ко мне перед вылетом.
И подумал:
«Нельзя допустить, чтобы этот почтовый опять делал крюк. Если я не встряхну как следует моих людей, они никогда не избавятся от страха перед ночью».
Х
Жена пилота, разбуженная телефонным звонком, посмотрела на мужа, подумала:
«Пусть еще немного поспит».
Она любовалась его могучей обнаженной грудью; он был словно красавец корабль.
Он спал в своей мирной постели, как в гавани, и, чтобы ничто не тревожило его сон, она расправляла пальцем складки, словно прогоняя тени, словно разглаживая легкую зыбь и успокаивая постель; так прикосновение божества смиряет море.
Она встала, распахнула окно, подставила лицо ветру. Из окна открывался весь Буэнос-Айрес. В соседнем доме танцевали; ветер доносил обрывки мелодий
— был час развлечений и отдыха. Город запрятал людей в свои сто тысяч крепостей; кругом все дышало спокойствием и уверенностью; но женщине казалось, что вот-вот раздастся призыв:
«К оружию!» — и на этот клич отзовется один-единственный человек, ее муж. Он еще спал, но то был тревожный сон военных резервов, которые скоро будут брошены в бой. Дремлющий город не защищал его; жалкими покажутся летчику городские огни, когда он, молодой бог, взлетит над их пылью. Жена посмотрела на сильные ладони, которым через час будет вручена судьба европейского почтового, ответственность за что-то большое, подобное судьбе целого города. И в сердце закралась тревога. Этот человек — один среди миллионов — был предназначен для необычного жертвоприношения. Ей стало тоскливо. Он уйдет, ускользнет от ее нежности. Она лелеяла, ласкала, охраняла его не для себя, а для сегодняшней ночи, и эта ночь сейчас возьмет его — для битв, для тревог, для побед, о которых она никогда не узнает. Ей удалось на краткий срок приручить эти ласковые руки, но она лишь смутно представляла себе их истинное назначение. Она знала улыбку этого человека, знала чуткость влюбленного; но она не знала, как божественно гневен бывает он, оказавшись в сердце грозы. Она обвивала его нежными путами любви, музыки, цветов; но в час отлета он неизменно сбрасывал эти путы и, видимо, ничуть об этом не сожалел.
Он открыл глаза:
— Который час?
— Полночь.
— Какая погода?
— Не знаю…
Он поднялся. Потягиваясь, медленно подошел к окну.
— Сегодня я, пожалуй, не замерзну. А какое направление ветра?
— Ты так спрашиваешь, словно я в этом что-нибудь смыслю…
Он выглянул в окно.
— Южный. Прекрасно! Такой ветер удержится по меньшей мере до Бразилии.
Он увидел луну и почувствовал себя совсем богатым. Потом перевел взгляд вниз, на город.
Город не был сейчас для него ни желанным, ни светлым, ни теплым. Он уже видел, как развеивается по ветру бесполезная пыль огней большого города.
— О чем ты думаешь?
Он думал о том, что возле Порто-Аллегре возможен туман.
— У меня своя тактика. Я знаю, как его обойти. Он все еще смотрел, наклонившись, в окно и глубоко дышал, словно обнаженный пловец перед прыжком в море.
— Ты как будто не очень грустишь… На сколько дней ты улетаешь?
— Дней на восемь, на десять.
Он точно не знает. И отчего ему грустить?.. Равнины, горы, города — он отправляется их покорять. Он — вольная птица. Не пройдет и часа — он будет держать в руках весь Буэнос-Айрес, а потом отбросит его назад.
Он улыбнулся.
— Этот город… Скоро я буду далеко! Хорошо улетать ночью! Повернешь к югу, дашь газ, и через десять секунд весь ландшафт уже опрокинут, и ты летишь на север. И город под тобой — как морское дно.
Она подумала: «От многого должен отказаться завоеватель…»
— Ты не любишь свой дом?
— Люблю…
Но жена знала: он уже далеко от нее. Его широкие плечи уже раздвигают небосвод. Она показала ему на небо.
— Смотри, что за погода! Твоя дорога вымощена звездами. Он рассмеялся.
— Да.
Положив руку ему на плечо, она с волнением почувствовала прохладу его кожи. И этому телу угрожает опасность!..
— Я знаю, ты сильный. Но будь благоразумен…
— Ну конечно, я благоразумен…
И опять рассмеялся.
Он начал одеваться. Отправляясь на свой праздник, он наряжался в самые грубые ткани, в самую тяжелую кожу; он одевался, как крестьянин. И чем тяжелее он становился, тем больше она любовалась им. Помогла застегнуть пряжку пояса, натянуть сапоги.
— Эти сапоги жмут.
— Вот другие.
— Отыщи-ка шнур, чтобы привязать запасной фонарик.
Она оглядела мужа, в последний раз проверила его доспехи. Все пригнано как следует.
— Какой ты красивый!
Он тщательно причесывался.
— Это для звезд?
— Это — чтоб не чувствовать себя стариком.
— Я ревную…
Он снова рассмеялся, обнял ее, прижал к своей тяжелой одежде. Потом взял ее, как маленькую. — на руки и — все с тем же смехом — положил на кровать:
— Спи!
Закрыв за собой дверь, он вышел на улицу и среди преображенной мраком толпы сделал свой первый шаг к завоеванию ночи.
Она осталась одна. Печально смотрела она на цветы, на книги — на все то нежное, мягкое, что для него было лишь дном морским.
XI
Его принимает Ривьер.
— В последнем рейсе вы выкинули номер. Пошли в обход. А метеосводки были прекрасные, вы свободно могли пройти напрямик. Испугались?
Захваченный врасплох, пилот молчит, медленно трет ладони. Потом поднимает голову и смотрит Ривьеру прямо в глаза:
— Да.
В глубине души Ривьеру жаль этого смелого парня, который вдруг ощутил страх. Пилот оправдывается:
— Я больше ничего не видел. Конечно, радио сообщало, это верно… Может быть, дальше… Но бортовой огонь почти исчез, я даже не видел собственных рук. Хотел включить головную фару, чтобы хоть крыло разглядеть,
— все такая же тьма. Показалось, что я на дне огромной ямы и из нее не выбраться. А тут еще мотор стал барахлить…
— Нет.
— Нет?
— Нет. Мы его потом осмотрели. Мотор в полном порядке. Но стоит испугаться — и сразу кажется, что мотор барахлит.
— Да как тут было не испугаться! На меня давили горы. Хотел набрать высоту — попал в завихрение. Вы сами знаете: когда ничего не видишь — и еще завихрения… Вместо того чтобы подняться, я потерял сто метров. И уже не видел ни гироскопа, ни приборов. И стало казаться, что мотор не тянет, и что он перегрелся, что давление масла… И все это — в темноте. Как болезнь… Ну и обрадовался я, когда увидел освещенный город!
— У вас слишком богатая фантазия. Идите. И пилот выходит.
Ривьер поглубже усаживается в кресло, проводит рукой по седым волосам.
«Это самый отважный из моих людей. Он вел себя в тот вечер превосходно. Но я спасаю его от страха. .»
И снова, как минутная слабость, возник соблазн.
«Чтобы тебя любили, достаточно пожалеть людей. Я никого не жалею — или скрываю свою жалость. А хорошо бы окружить себя дружбой, теплотой! Врачу это доступно. А я направляю ход событий. Я должен выковывать людей, чтобы и они направляли ход событий. Вечером, в кабинете, перед пачкой путевых листов особенно остро ощущаешь этот неписаный закон. Стоит только ослабить внимание, позволить твердо упорядоченным событиям снова поплыть по течению
— и тотчас, как по волшебству, начинаются аварии. Словно моя воля — только она одна — не дает самолету разбиться, не дает ураганам задержать его в пути. Порою сам поражаешься своей власти».
Он продолжает размышлять.
«И тут нет, пожалуй, ничего странного. Так садовник изо дня в день ведет борьбу на своем газоне… Извечно вынашивает в себе земля дикий, первозданный лес; но тяжесть простой человеческой руки ввергает его обратно в землю».
Он думает о пилоте:
«Я спасаю его от страха. Я нападаю не на него, а на то темное, цепкое, что парализует людей, столкнувшихся с неведомым. Начни я его слушать, жалеть, принимать всерьез его страхи — и он поверит, что и впрямь побывал в некоей загадочной стране; а ведь именно тайны — только ее — он и боится; нужно, чтобы не осталось никакой тайны. Нужно, чтобы люди опускались в этот мрачный колодец, потом выбирались из него и говорили, что не встретили там ничего загадочного. Нужно, чтобы вот этот человек проник в самое сердце, в самую таинственную глубь ночи, в ее толщу, не имея даже своей шахтерской лампочки, которая освещает только руки или крыло, — и чтобы он своими широкими плечами отодвинул прочь Неведомое».
Но даже в этой борьбе Ривьера и его пилотов связывало молчаливое братство. Они были людьми одной закалки, ими владела та же жажда победы Но Ривьер помнил и о других битвах, которые приходилось ему вести за покорение ночи.
В официальных кругах на мрачные владения ночи смотрели с опаской, как на неизведанные лесные дебри. Заставить экипаж устремиться со скоростью двухсот километров в час навстречу бурям, туманам и всем тем угрозам, что таит в себе ночь, казалось рискованной авантюрой, допустимой лишь в военной авиации: вылетаешь с аэродрома в безоблачную ночь, проводишь бомбежку — и той же ночью возвращаешься на тот же аэродром. Но регулярные ночные рейсы обречены на неудачу.
«Ночные полеты — это для нас вопрос жизни и смерти, — отвечал Ривьер.
— Каждую ночь мы теряем полученный за день выигрыш во времени — теряем наше преимущество перед железной дорогой и пароходом».
С досадой и скукой слушал Ривьер все эти разговоры: финансовая сторона дела, безопасность, общественное мнение… «Общественным мнением нужно управлять», — возражал он. Он думал: «Сколько времени пропадает напрасно! И все же есть в жизни нечто такое, что всегда побеждает! Живое должно жить, и для того чтобы жить, оно сметает с пути все помехи. Для того чтобы жить, оно создает свои собственные законы. Оно неодолимо». Ривьер не знал, когда гражданская авиация овладеет ночными полетами, не знал, какими путями она это совершит, но он знал, что это неизбежно и что готовиться к этому нужно уже сейчас.
Ему вспоминаются зеленые скатерти, за которыми он сидел, подперев кулаком подбородок и слушая со странным сознанием собственной силы бесконечные возражения. Эти возражения казались ему бесцельными, осужденными на гибель самой жизнью. И он чувствовал, как растет, наливаясь тяжестью, его сила. «Мои доводы неопровержимы; победа останется за мной, — думал Ривьер.
— К этому ведет естественный ход событий».
Когда от него требовали каких-то гарантий, каких-то решений, устраняющих всякий риск, он отвечал:
— Законы выводятся на основании опыта; познание законов никогда не предшествует опыту.
После долгого года борьбы Ривьер добился своего. «Добился благодаря своей убежденности», — говорили одни. «Благодаря своему упорству, медвежьей силе, которая крушит все на пути», — заявляли другие. «Просто потому, что я избрал верное направление», — думал сам Ривьер.
Но сколько предосторожностей пришлось принимать вначале! Самолеты вылетали с аэродрома лишь за час до рассвета и приземлялись не позже чем через час после захода солнца. И, только накопив некоторый опыт, Ривьер решился послать почтовые самолеты в ночные глубины.
Почти лишенный последователей, осуждаемый чуть ли не всеми, он боролся теперь в одиночестве.
Ривьер звонит, чтобы узнать, каковы последние сообщения с борта самолетов.
XII
Тем временем патагонский почтовый вплотную подошел к буре, и Фабьен отказался от мысли обойти ее стороной. Он понял, что гроза охватила слишком большое пространство: линия молний уходила далеко вглубь, озаряя бастионы туч. И он решил: «Попытаюсь пройти под грозой, нырнуть под нее, ну, а уж если не удастся — лягу на обратный курс».
Он посмотрел на высотомер. Тысяча семьсот метров. Дал ручку от себя, чтобы начать снижение. Мотор сразу стал сильно трясти, самолет задрожал. Фабьен на глаз выправил угол планирования, потом проверил по карте высоту холмов: пятьсот метров. Чтобы сохранить разрыв между собой и холмами, он решил идти на высоте семисот.
Фабьен жертвовал высотой; так игрок ставит на банк все свое состояние.
Самолет попал в завихрение, провалился вниз и задрожал еще сильнее. Фабьен почувствовал, что ему угрожает невидимый обвал. Ему представилось — машина поворачивает назад и возвращается в мир ста тысяч звезд… Но Фабьен не меняет курса ни на один градус.
Пилот взвешивает… Возможно, гроза носит лишь местный характер. Ведь Трилью — ближайший аэропорт — сообщил, что небо закрыто на три четверти. Значит, в этой черной, плотной, как бетон, массе ему предстоит прожить всего каких-нибудь двадцать минут. И все же пилот в тревоге. Наклонившись влево, навстречу упругому ветру, он пытается найти те смутные проблески, которые обычно пробивают даже самую непроглядную ночную темь. Но сейчас нет даже проблесков — лишь едва заметно меняется плотность мрака. Быть может; его просто обманывает утомленное зрение.
Он развертывает записку радиста:
«Где мы?»
Дорого дал бы Фабьен за то, чтобы это знать. Он отвечает: «Не знаю. Идем по компасу сквозь грозу».
Он опять наклоняется. Его беспокоит пучок выхлопного пламени, повисший на моторе, как огненный букет; пламя так бледно, что появись луна, оно тотчас растворилось бы в лунном свете; но в этом мраке небытия оно вбирает в себя весь зримый мир. Пилот видит, как ветер туго сплетает языки огня, похожие на пылающие факелы.
Каждые тридцать секунд Фабьен нагибается к приборам, чтобы проверить гироскоп и компас. Он не рискует больше включать красные лампочки: они надолго ослепляют его; но от приборов со светящимися циферблатами льется бледное звездное сияние. Здесь, среди стрелок и цифр, пилот испытывает обманчивое чувство безопасности; подобное ощущение бывает у человека в каюте корабля, когда волны перекатываются через палубу. С такой же ужасающей неумолимостью на самолет катится ночь и с нею все, что несет она в своем мраке: скалы, обломки, холмы…
«Где мы?» — снова спрашивает радист.
Фабьен опять наклоняется влево и возобновляет свое угрюмое бдение. Он уже не знает, сколько времени, сколько усилий понадобится ему, чтобы сбросить эти мрачные узы. Быть может, он вообще никогда не освободится от них; он поставил свою жизнь на карту — на эту грязную и скомканную бумажку, которую он разворачивает и читает в тысячный раз, стремясь почерпнуть в ней надежду. «Три-лью: небо закрыто на три четверти, ветер западный, слабый.» Если Трилью закрыт на три четверти, то в разрывах туч можно будет разглядеть его огни. Если только…
Эта слабая надежда побуждает Фабьена лететь вперед, но сомнения не оставляют его; он кое-как царапает записку: «Не знаю, смогу ли пробиться. Спросите, по-прежнему ли ясно позади нас».
Ответ удручающий:
«Комодоро передает: вернуться сюда невозможно. Буря».
Фабьен начинает догадываться: невиданная буря, бушующая над Андийскими Кордильерами, переменила фронт и двинулась к морю. Прежде чем Фабьен сможет добраться до городов, на них обрушится циклон.
«Узнайте погоду в Сан-Антонио.»
«Сан-Антонио отвечает: поднимается западный ветер; на западе — буря. Небо закрыто полностью. В Сан-Антонио плохая слышимость: помехи. Я тоже слышу плохо. Думаю, скоро придется убрать антенну — мешают разряды. Не собираетесь ли повернуть? Каковы ваши планы?»
«Оставьте меня в покое. Запросите погоду в Вайя-Бланке.»
«Вайя-Бланка отвечает: меньше чем через двадцать минут с запада обрушится на Вайя-Бланку сильная гроза.»
«Запросите Трилью о погоде.»
«Трилью отвечает: с запада идет ураган скоростью тридцать метров в секунду. Шквалы дождя.»
«Передайте в Буэнос-Айрес: заперты со всех сторон; фронт бури развертывается на тысячу километров; полная потеря видимости. Что нам делать?»
Для пилота эта ночь была безбрежной. Она не вела ни к порту (все они казались недоступными), ни к рассвету — через час сорок минут должен был кончиться бензин. Рано или поздно, так ничего и не видя, они рухнут в бездну.
Только б дождаться рассвета…
Утренняя заря представлялась Фабьену золотым песчаным пляжем, к которому их могло прибить после испытаний страшной ночи.
1 2 3 4 5 6 7