Леди Синтия уже ждала меня в гостиной, поэтому я поспешил принять ванну и переодеться. Вероятно я выглядел немного уставшим. Во всяком случае, она настояла на том, чтобы я прилег на диван. Сев рядом со мной, она погладила мой лоб и запела:
В ней лежит малыш мой на высоком дереве.
Раскачаешь люльку, обломится ветка,
Упадет малыш мой, и пойдет все прахом.
Она гладила мой лоб и пела. Мне представилось, будто я лежал в какой-то волшебной люльке, висевшей высоко на суку дерева. Пел и выл ветер, и моя колыбелька качалась от его порывов. Только бы сук не обломился! Я задумался.
Итак, господа, мой сук обломился, и я упал, причем очень неудачно.
Леди Синтия всегда позволяла мне целовать ее руки – но только руки! Мысль о ее плечах, о ее лбе заставляла меня дрожать всем телом. О! О губах я и думать не смел. Я никогда не говорил ей об этом, но мои глаза предлагали ей сердце и душу – все, все, что у меня было, – в любой день и час. Она брала все это, в ответ давала руки.
Иногда поздними вечерами, когда я сидел с ней, моя кровь вскипала в жилах и искала себе выход, она вставала и тихо говорила: «А сейчас идите и покатайтесь верхом». Она шла в свою комнату в башне, а я тихо следовал за ней. Она брала в рука небольшую книгу в парчовом переплете, читала ее несколько минут, потом вставала, подходила к окну и смотрела в темноту. А я шел в конюшню, седлал лошадь, мчался через парк, а потом – в поля. Там в сумерках я гонял свою лошадь как сумасшедший. Возвратившись, принимал холодную ванну и немного отдыхал перед ужином.
Однажды я отправился на подобную прогулку несколько раньше обычного и возвратился в дом как раз к чаю. Я встретился с леди Синтией в холле, когда шел принять ванну.
– Когда будете готовы, – сказала ома, – приходите, в башне вас ждет чай.
На мне было кимоно.
– Мне нужно одеться, – ответил я.
– Приходите так, как есть.
Я забрался в ванну, включил душ и через несколько минут уже был готов и направился в ее комнату. Она сидела на диване с книжкой в руке, которую отложила в сторону, когда я вошел. Она, как и я, была в халате – чудесном кимоно пурпурного цвета, расшитом золотыми цветами. Она налила мне чаю и сделала бутерброд. Я проглотил хлеб, быстро выпил горячий чай. Все мои члены тряслись. Наконец, из моих глаз полились слезы. Я опустился на пол, взял ее за руки и прижался головой к ее коленям. Она не отстранила меня. Потом встала.
– Вы можете сделать все, что хотите, – все. Но вы не должны говорить ни слова. Ни слова, слышите, ни слова!
Я не понял, что она имела в виду, но встал и кивнул головой. Медленно она подошла к узкому окну. Я не мог взять в толк, что мне делать и в конце концов молча приблизился к ней.
Я стоял в нерешительности, не шевелясь, слушая ее легкое дыхание. Потом медленно нагнулся к ней и коснулся губами шеи. О, это прикосновение было таким нежным: так не смогла бы ее поцеловать даже бабочка. По всему ее телу пробежал легкий трепет – она почувствовала этот поцелуй. Я целовал ее плечи, ее приятно пахнувшие духами водоем, ее милые уши – очень нежно, очень мягко, смущенно, по-мальчишески. Мои пальцы искали ее руки и ласкали их. С ее губ сорвался вздох и растворился в вечеряем воздухе. У меня перед глазами стояли высокие деревья, я слышал пение позднего соловья.
Я закрыл глаза. Нас не разделяло ничего, кроме небольшого куска шелка. Я глубоко дышал и слышал ее дыхание. Ее тело пылало огнем. Она схватила моя руки и прижала их к своей груди. Не помню, как долго я держал се так. Ее тело ослабло, казалось, она сейчас упадет в обмерок. Петом она взяла себя в руки и тихо сказала:
– Уходите.
Я тут же отпустил ее и на цыпочках вышел из комнаты.
В тот вечер я больше ее не видел, и мне пришлось ужинать в одиночестве. Что-то произошло, но я не знал что. Тоща я был очень молод.
На следующее утро я ждал ее у часовни. Леди Синтия, входя в нее, кивнула мне. Она преклонила колени и принялась молиться, как делала это каждое утро.
А через несколько дней она снова сказала: «Приходите вечером!» И при этом не забыла добавить: «Вы не должны говорить ни слова!»
Мне было восемнадцать лет, и я был очень неопытным и неловким. Но лепи Синтия была женщиной умудренной жизнью, и все происходило так, как ей хотелось. Она не говорила ни слова. Молчал и я. Разговаривала наша кровь. Сэр Оливер вернулся из поездки, когда мы с леди Синтией ужинали. Когда я услышал в коридоре его голос, мое лицо стало белее скатерти. Это был не страх – нет, конечно же, не страх! Просто я к тому времени забыл, что в мире существует этот человек – сэр Оливер!
В тот вечер сэр Оливер был в хорошем настроении. Конечно, он заметил мое смущение, но не выдал этого ни малейшим жестом. Он ел, пил, говорил о Лондоне, рассказывал 6 театрах и лошадях. После ужина он извинился, похлопал меня по плечу и, как всегда, вежливо пожелал своей жене спокойной ночи. И все-таки он выдержал небольшую паузу, как бы выжидая, что я буду делать. Я не знал, что предпринять, поэтому пробормотал, что устал, поцеловал руки леди Синтии и вышел. Всю ночь я не сомкнул глаз. Меня проследовала мысль, что сэр Оливер обязательно придет ко мне. Я настораживался при каждом шаге, раздававшемся в замке, уверенный, что это сэр Оливер. Но он вес не приходил. Тогда я разделся, лег в постель и стал размышлять, что произошло за время его отсутствия и что же будет дальше.
Одно казалось ясным: я должен все ему рассказать, должен предоставить себя в его распоряжение. Но к чему это приведет? Я знал, что дуэли в Англии уже не практикуются, и что си просто высмеет меня, даже если я только упомяну об этом. Но тогда что еще? Неужели он потащит меня в Суд чести? Он меня? Это было бы еще более смехотворным, да и, конечно, не принесло бы ему удовлетворения. Кулачный бой? Он гораздо крупнее, шире и сильнее меня и являлся одним из лучших боксеров-любителей в Англии. Я же не имел ни малейшего представления об этом виде спорта. Той малости, которую я знал, он обучил меня сам. И тем не менее я был просто обязан дать ему возможность бросить мне вызов, а там будь что будет.
Но потом я подумал, не будет ли это предательством по отношению к леди Синтии. Пусть он покалечит меня! Но она, милая, святая женщина… Что будет с вей? Ведь она ни в чем не виновата. Вся вина лежала лишь на мне, на мне одном, и каждая моя клеточка прониклась этим чувством вины. Я приехали ее дом… С первого взгляда влюбился в нее, преследовал, караулил, ходил за ней по пятам. Не удовлетворяясь тем, что она давала мне свои белые руки, я хотел ее больше и больше, моя страсть становилась сильнее и сильнее, пока…
Это правда, я с ней не разговаривал. Но разве моя кровь не кричала каждый час о любви к ней? Зачем нужны были слова, когда пели мои глаза, когда мое тело трепетало при одном ее виде? Ее, грубо отвергнутую мужем, предавали и оскорбляли каждый день на моих глазах, а она страдала и переносила эти муки, как святая, – о, нет, на ней не было и тени вины! Чудом она поддалась искушению, которое приготовил для нее соблазнитель, следовавший за ней по пятам. Но даже тоща, даже тоща она оставалась святой! Она пошла на это скорее из собственного великодушия, из жалости к юнцу, которого пожирало чувство к ней. И она так стыдилась этого, что запрещала мне разговаривать с ней в минуты близости. Она ни разу не обернулась ко мне, ни разу не заглянула мне в глаза…
И я понял все. Виноват был лишь я один. Я был соблазнителем, грязным подлецом. И сейчас я должен довершить свое гнусное дело, пойдя к сэру Оливеру и все ему рассказав, – нет, нет! Но я должен что-то предпринять! Я не знал, что делать. Прошла целая ночь, а выхода я так и не нашел!
Завтракал я в своей комнате. Потом пришел дворецкий: сэр Оливер спрашивал, не желаю ли я сыграть с ним в гольф. Я кивнул, оделся, спустился вниз и вышел на улицу. Я никогда хорошо не играл, но в этот раз вообще не мог попасть по мячу, лишь вспахивал перед ним дерн.
Сэр Оливер смеялся.
– Что произошло? – спросил он. Я ответил что-то. Мои удары становились все хуже, и он посерьезнел.
Вдруг он подошел ко мне и спросил:
– Вы… вы были у окна, юноша? Дело зашло слишком далеко. Я выронил из рук клюшку. Он мог убить меня своей иронией. Я кивнул.
– Да, – сказал я бесцветным голосом. Сэр Оливер присвистнул. Он попытался что-то сказать, но промолчал. Потом он опять свистнул, повернулся и медленно пошел к замку. Я шел за ним, соблюдая некоторую дистанцию. В то утро я не вздел леди Снятию. Когда раздался звонок, приглашавший к ланчу, я заставил себя спуститься вниз. В дверях столовой меня встретил сэр Оливер. Он подошел ко мне и сказал:
– Мне не хочется, чтобы вы разговаривали сегодня с леди Синтией наедине.
Потом он жестом пригласил меня войти.
Во время ленча я почти не разговаривал с ней. Нить беседы была в руках сэра Оливера. После ленча леди Синтия приказала приготовить для нее экипаж: она ехала к бедным. Она дала мне свою руку, которую я поцеловал, и сказала:
– Чай в пять часов!
Возвратилась она не раньше шести; я стоял у окна в своей комнате, когда увидел подъезжающий экипаж. Она посмотрела на меня. «Приходите», – говорил ее взгляд. В дверях я встретил сэра Оливера.
– Моя жена вернулась, – сказал он, – сейчас мы будем все вместе пить чай.
«Ну, вот, кажется, приближается», – подумал я.
На столике стояло лишь две чашки. Было очевидно, что леди Синтия ждала только меня. Приход мужа был для нее неожиданностью, но она сразу же позвонила и приказала принести еще одну чашку. Сэр Оливер снова попытался вести беседу, но на этот раз его усилия не увенчались успехом. В итоге все замолчали.
Леди Синтия вышла из комнаты. Сэр Оливер ничего не сказал, продолжая молча сидеть и тихо посвистывать сквозь зубы. Вдруг он подскочил, как будто в голову ему пришла какая-то неожиданная идея.
– Пожалуйста, обождите меня! – воскликнул он и выбежал из комнаты.
Мне не пришлось долго ждать: через несколько минут он возвратился и жестом предложил следовать за ним. Мы прошли через несколько покоев, пока не добрались до той самой комнатки в башне. Сэр Оливер задвинул портьеру и оглядел комнату. Потом он повернулся ко мне и сказал:
– Подайте-ка мне ту книгу, что лежит на табуретке.
Я проскользнул за портьеру, – у окна стояла леди Синтия. Я чувствовал, что совершаю предательство, но никак не мог понять, в чем именно оно заключалось. Тихо подкравшись к табуретке, я ваял маленькую книгу в парчовом переплете, которую так часто видел у нее в в руках, и передал книгу сэру Оливеру. Он взял ее, тронул меня за руку и прошептал:
– Идемте, мой мальчик!
Я последовал за ним вниз по ступенькам, через двор в парк. Сжимая книгу, он схватил меня за руку и начал:
– Вы любите ее? Очень сально? Очень сильно, мой мальчик? – он не ждал ответа. – Не нужно слов! Я тоже любил ее н, может, даже сильнее, чем вы. Я был в два раза старше вас. Я говорю вам все это не ради леди Синтии – ради вас самих!
Он замолчал, повел меня по аллее и потом свернул налево, на небольшую тропинку. Под старыми вязами стояла скамейка. Он опустился на нее и движением руки предложил мне сесть рядом с ним, потом поднял руку и указал вверх:
– Взгляните! Бон она стоит. Я поднял голову и посмотрел гуда, куда он указывал. В окне стояла леди Синтия.
– Ода заметит нас, – сказал я.
Сэр Оливер громко рассмеялся.
– Нет, она нас не заметит. Даже если бы здесь сидела целая сотня людей, она бы ничего не увидела и не услышала! Она видит лишь эту книгу, она слышит ее и больше ничего! Он сжал своими сильными руками томик так, будто хотел его раздавить, и сунул книгу мне в руки.
– Жестоко показывать ее вам, мой бедный мальчик, очень жестоко, я знаю. Но я должен сделать это ради вас. Читайте!
Я открыл книгу. В ней было всего несколько страниц из плотной, самодельной бумаги. Текст был не отпечатан, а написан от руки, и я узнал почерк леди Синтии.
Я прочитал:
«КАЗНЬ РОБЕРА ФРАНСУА ДАМЬЕНА
НА ГРЕВСКОЙ ПЛОЩАДИ В ПАРИЖЕ
28 МАЯ, 1757 ГОДА
ПО СВИДЕТЕЛЬСТВУ ОЧЕВИДЦА ГЕРЦОГА ДЕ КРУА»
Буквы запрыгали у меня перед глазами. Какое, какое отношение это имело к женщине, стоявшей у окна? Я не мог разобрать ни слова. Книга выпала у меня из рук. Сэр Оливер поднял ее и стал читать громким голосом: «По свидетельству очевидца герцога де Круа…»
Я встал. Что-то заставило меня сделать это. Мне захотелось улететь, спрятаться, как раненому зверю, в густом кустарнике, но сильная рука сэра Оливера удержала меня. Безжалостный голос продолжал звучать у меня в ушах:
«Робер Дамьен, который 5 января 1757 года в Версале совершил покушение на жизнь Его Августейшего Величества Короля Франции Людовика XV и нанес ему кинжалом рану в левый бок, был приговорен во искупление своей вины к казни в день 28 мая 1757 года.
Ему был вынесен такой же приговор, что и убийце короля Генриха IV Франсуа Равальяку 17 мая 1610 года.
Утром в день казни Дамьена вздернули на дыбу. С его рук, бедер и икр раскаленными докрасна крючьями содрали кожу и стали лить в раны расплавленный свинец, кипящее масло и горящую смолу, перемешанную с воском и серой. В три часа дня преступника, который отличался отменным телосложением, доставили в Нотрдамский собор, а оттуда на Гревскую площадь. Улицы были забиты толпой, которая ни поддерживала, ни осуждала преступника. Аристократия, разодетая, как на праздник, – элегантные дамы и благородные господа – собрались у окон. Дамы, поигрывая веерами, держали наготове нюхательную соль на случай обморока. В полчетвертого грандиозное зрелище началось. В центре площади был сооружен помост, на котором и собирался встретить смерть Дамьен. Вместе с ним на помост поднялись палач со своими подручными и два отца-исповедника. Но этот громадный человек не выдал своего страха, а лишь выразил желание поскорее умереть.
Шесть помощников палача приковали его тело железными обручами и цепями к доскам, чтобы он не мог даже пошевельнуться. Потом его руку стали медленно выжигать серой, пока Дамьен не издал ужасный вопль. Было заметно, что, пока горела его рука, волосы у него стояли дыбом. После этого с его рук, ног и груди раскаленными докрасна крючьями были содраны большие куски живой плоти. В свежие раны налили жидкого свинца и кипящего масла. Весь воздух на площади был отравлен запахом жженой плоти. Потом вокруг его предплечий, бедер, запястий и лодыжек были обвязаны крепкие веревки, в которые впрягли четырех сильных лошадей, по одной у каждого угла помоста. Взвивался кнут, и лошади рвались вперед. Предполагалось, что они разорвут несчастного на части. Целый час лошадей пришпоривали и стегали, но им никак не удавалось оторвать хотя бы одну ногу или руку. Удары кнута и крики палачей заглушались душераздирающими воплями человека, испытывавшего страшные мучения.
Добавили еще лошадей, и их всех стегали кнутом. Крики Дамьена переросли в безумный рев. Наконец, палачи получили разрешение судей, присутствовавших на казни, раздробить преступнику суставы, чтобы облегчить работу лошадям. Дамьен приподнял голову, чтобы посмотреть, что с ним делают, но не издал ни звука, пока ему дробили суставы. Он повернул лицо к распятию, которое держали возле него, и поцеловал его, а два священника в это время призывали его покаяться. Потом на лошадей опять обрушились удары кнута, и через полтора часа после начала казни они, наконец, смогли оторвать его левую ногу.
Люди на площади и аристократы в окнах захлопали в ладони. Казнь продолжалась…
Когда была оторвана правая нога, Дамьен начал бешено кричать. Ему раздробили плечевые суставы, и кнут опять взвился в воздух. Когда отделилась правая рука, крики несчастного стали слабеть. Его голова начала клониться назад, но лишь только когда была оторвана правая рука, она поникла полностью. На помосте остался пульсирующий обрубок с головой, волосы на которой побелели. Но эта голова и тело все еще жили.
С головы Дамьена остригли волосы и собрали вместе все его члены. К нему опять подошли отцы. Анри Самсон, главный палач, тем не менее, удержал их, говоря, что Дамьен уже умер. Тогда верили, что преступники отказывались от отпущения грехов перед смертью, потому что их тела продолжали дергаться, а нижняя челюсть двигалась, как бы говоря что-то. Это тело все еще дышало: его глаза скользили взглядом по толпе.
То, что осталось от этого человека, было сожжено на костре, а пепел – развеян по ветру.
Таким был конец несчастного, перенесшего самые страшные мучения, какие только существовали на земле, и произошло это в Париже на моих глазах, как и на глазах многих тысяч людей, включая самых красивых и благородных женщин Франции, собравшихся у окон».
С содроганием посмотрел я на стоявшую в окне леди и вдруг ясно понял: каждый вечер упивалась она видом изуродованного тела, сладкой музыкой звучали в ее ушах вопли несчастного, а день был лишь прелюдией к этому зрелищу, проносившемуся перед ее мысленным взором и захватившему все ее существо.
1 2 3