Это жестоко,
– Нашел, да. Я искал много лет. Случайность с домом… Синкина.
– Но это жестоко, Игорь, жестоко!..
– Неужели не жестоко – при живом отце… даже не позволить знать о нем. Вы считаете, это было правильно? – повернулся Игорь Александрович к Синкину.
Тот почему-то почувствовал себя оскорбленным.
– Сорок третий год – это не тридцать седьмой! – резко сказал он.– Еще не известно…
– Нет, в плену я не был. При мне – все мои документы, партийный билет и все ордена. Предателям этого не возвращают. Но речь о другом… Ольга: прав я или не прав, что нашел тебя?
Ольга все еще не пришла в себя… Она села на стул. И во все глаза смотрела на родного отца.
– Я ничего не понимаю…
– Ты клялся, Игорь!.. – стонала хозяйка. – Как это жестоко!
– Ольга…– Игорь Александрович смотрел на дочь требовательно. И вместе – умоляюще,– Я ничего не прошу, не требую… Я хочу знать: прав я или нет? Я не мог жить иначе. Я помню тебя маленькой, и этот образ преследовал меня… Мучил. Я слаб здоровьем. Я не мог умереть, не увидев тебя… такой.
– Ольга, он пьет! – воскликнула вдруг хозяйка. – Он – пьющий! Он – опустившийся…
– Прекрати! – Синкин с силой ударил кулаком по столу.– Прекрати так говорить! Хозяйка заплакала.
– Вы хотите, чтобы я сказала свое слово? – поднялась Ольга.
Все повернулись к ней.
– Уходите отсюда. Совсем.– Она смотрела на отца.
Судя по тому, как удивлены были мать и отчим, они ее такой еще не видели. 'Не знали,
Игорь Александрович сник, плечи опустились… Он вдруг постарел на глазах.
– Оля…
– Немедленно,
– Боже мой! – только и сказал гость. И еще раз, тихо: – Боже мой.Подошел к столу, дрожащей рукой взял рюмку водки, выпил. Взял свой чемодан, этюдник… Все это он проделал в полной тишине. Слышно было, как ветка березы чуть касалась верхнего стекла окна – трогала.
Гость остановился на пороге:
– Почему же так, Оля?
– Тебе все объяснили, Игорь! – жестко сказала хозяйка. Она перестала плакать.
– Почему так, Оля?
– Так надо. Уезжайте из села. Совсем.
– Подождите, нельзя же так… – начал было Синкин, но Ольга оборвала его:
– Папа, помолчи.
– Но зачем же гнать человека?!
– Помолчи! Я прошу.
Игорь Александрович вышел… Вслепую толкнул ворота… Оказалось – надо на себя. Он взял в одну руку чемодан и этюдник, открыл ворота. Этюдник выпал из руки, посыпались кисти, тюбики с краской. Игорь Александрович подобрал, что не откатилось далеко, кое-как затолкал в ящичек, закрыл его. И пошел по улице – в сторону автобусной остановки.
Погода стояла редкостная – ясно, тепло, тихо. Из-за плетней смотрели круглолицые подсолнухи, в горячей пыли дороги купались воробьи – никого вокруг, ни одного человека.
– Как тихо,– сказал сам себе Игорь Александрович,– Поразительно тихо.– Он где-то научился говорить сам с собой.– Если бы однажды так вот – в такой тишине – перешагнуть незаметно эту проклятую черту… И оставить бы здесь все боли, и все желания, и шагать, и шагать по горячей дороге, шагать и шагать – бесконечно. Может, мы так и делаем? Возможно, что я где-то когда-то уже перешагнул в тишине эту черту – не заметил – и теперь вовсе не я, а моя душа вышагивает по дороге на двух ногах. И болит. Но почему же тогда болит? Пожалуйся, пожалуйся… Старый осел. Я шагаю, я-собственной персоной. Несу чемодан и этюдник. Глупо! Господи, как глупо и больно!
Он не замечал, что торопится. Как будто и в самом деле скорей хотел где-то на дороге, за невидимой чертой, оставить едкую боль, которая железными когтями рвала сердце. Он торопился в чайную, что на краю села, у автобусной остановки. Он знал, что донесет туда свою боль и там слегка оглушит ее стаканом водки. Он старался ни о чем не думать – о дочери. Красивая, да. С характером. Замечательно. Замечательно… Потом он в такт своим шагам стал приговаривать:
– За-ме-ча-тель-но! За-ме-ча-тель-но! За-ме-ча-тель-но!
Мысли, мысли – вот что мучает человека. Если бы, к примеру, получил боль – и в лес: травку искать, травку, травку – от боли.
На автобусной станции, возле чайной, его ждала дочь Ольга. Она знала путь короче – опередила, Она взяла его за руку, отвела в сторону – от людей.
– Хотел выпить?
– Да. – Сердце у Игоря Александровича сдваивало.
– Не надо, папа. Я всегда знала, что ты есть – живой. Никто мне об этом не говорил… я сама знала. Давно знала. Не знаю, почему я так знала…
– Почему ты меня прогнала?
– Ты мне показался жалким. Стал говорить, что у тебя документы, ордена…
– Но они могут подумать…
– Я, я не могла подумать! – с силой сказала Ольга.– Я всю жизнь знала тебя, видела тебя во сне-ты был сильный, красивый…
– Нет, Оля, я не сильный. А вот ты красива – я рад. Я буду тобой гордиться.
– Где ты живешь?
– Там же, где жила… твоя мать. И ты. Я рад, Ольга! – Игорь Александрович закусил нижнюю губу и сильно потер пальцем переносицу – чтоб не заплакать.
И заплакал.
– Я пришла сказать тебе, что теперь я буду с тобой, папа. Не надо плакать, перестань. Я не хотела, чтоб ты там унижался… Ты пойми меня.
– Я понимаю, понимаю,– кивал головой Игорь Александрович.– Понимаю, дочь…
– Ты одинок, папа. Теперь ты не будешь одинок.
– Ты сильная, Ольга. Вот ты – сильная. И красивая… Как хорошо, что так случилось… что ты пришла. Спасибо.
– Потом, когда ты уедешь, я, наверно, пойму, что я – рада. Сейчас я только понимаю, что я тебе нужна. Но в груди – пусто. Ты хочешь выпить?
– Если тебе это неприятно, я не стану.
– Выпей. Выпей и уезжай. Я приеду к тебе. Пойдем, выпей…
Через десять минут синий автобус, посадив у остановки "Мякишево" пассажиров, катил по хорошему проселку в сторону райцентра, где железнодорожная станция.
У открытого окна, пристроив у ног чемодан и этюдник, сидел седой человек в светлом костюме. Он плакал. А чтобы этого никто не видел, он высунул голову в окно и незаметно – краем рукава – вытирал слезы.
В профиль и анфас
На скамейке, у ворот, сидел старик. Он такой же усталый, тусклый, как этот теплый день к вечеру. А было и у него раннее солнышко, и он шагал по земле и легко чувствовал ее под ногами. А теперь – вечер, спокойный, с дымками по селу.
На скамейку присел длиннорукий худой парень с морщинистым лицом. Такие толлько на вид слабые, на деле выносливые, как кони.
Парень тяжело вздохнул и стал закуривать.
– Гуляешь? – спросил старик.
– Это не гульба, дед,– не сразу сказал Иван.– Собачьи слезы, У тебя нет полтора рубля?
– Откуда?
– Башка лопается по швам,
– Как с работой-то?
– Никак. Бери, говорит, вилы да на скотный двор,
– Это кто, директор?
– Ну да. А у меня три специальности в кармане да почти девять классов образования. Ишачь сам, если такой сознательный.
– На сколь отобрали права-то?
– На год. А я выпил-то всего кружку пива! Да красенького стакан, А он придрался… С прошлого года караулил, гад, Я его тогда матом послал, он окрысился…
– Ты уж какой-то… шибко неуживчивый, парень. Надо маленько аккуратней. Чего вот теперь с ими сделаешь? Они – начальство…
– Ну и что?
– Ну и сиди теперь. Три специальности, а будешь сидеть. Где и смолчать надо.
Жгли ботву в огородах – скоро пахать. И каждый год одно и то же, а все не надоест человеку и все вдыхал бы и вдыхал этот горьковатый, прелый запах дыма и талой земли.
– Где и смолчать надо, парень, – повторил старик, глядя на огоньки в огородах.– Наше дело такое.
– Да я особо-то не лаюсь,– неохотно откликнулся Иван.– Если уж прицепится какой… Главное, я же правила-то не нарушал! – опять горько воскликнул он.– За стакан вина да за кружку пива – на год лишать человека!.. Паразит.
– Заглянь через плетень, моя старуха в огороде?
– Зачем?
– У меня под печкой бутылка самогонки есть. Я б те вынес похмелиться-то.
Иван поспешно встал, заглянул в огород.
– Там,– сказал он,– в дальнем углу. Сюда – ноль внимания.
Старик сходил в дом, принес бутылку самогона и немного батуну. И стакан.
– Что ж ты сразу не сказал? – заторопился Иван.– Сидит помалкивает!..– Он налил стакан и одним духом оглушил.– Я вот такой больше люблю, чем первач. Этот с вонью, как бензин,– долго не будешь раздумывать. Кха!.. Пей. Сразу только.
Старик выпил не торопясь, закусил батуном.
– Как бензин, верно?
– Самогон как самогон. Какой бензин?
– Ну вот! – Иван хлопнул себя ладонью в грудь,– Теперь можно жить. Спасибо, дед. Хошь моих? – Протянул пачку "Памира".
Старик с трудом ухватил негнущимися пальцами сигаретку, помял-помял, посмотрел на нее внимательно, прикурил.
– Петька-то пишет?
– Пишет. Помру я скоро, Иван.
Иван удивленно посмотрел на старика:
– Брось ты!..
– Хошь брось, хошь положь… на месте будет.– Старик говорил спокойно.
– Болит, што ль, чего?
– Нет. Чую. Тебе столько годов будет, тоже учуешь.
Ивану сделалось хорошо от самогона, не хотелось говорить про смерть.
– Брось! – сказал он.– Поживешь. Гармонь, што ль, принесть?
– Неси.
Иван перешел через дорогу, вошел в дом… И его долго не было. Потом вышел с гармошкой, но опять хмурый.
– Мать, – сказал он. – Жалко вообще-то…
– Все жа ехать хошь?
– Ну а что делать-то? – Иван, видно, только что так говорил с матерью.Не могу же я на этот… Да ну – к черту совсем! Я Северным морским путем прошел… Я моторист, слесарь пятого разряда… Ну ладно, год не буду ездить, но неужели… Да ну – к черту! – Он тронул гармонь, что-то такое попробовал и бросил. Ему стало грустно.– Не везет мне тоже, дед. Крепко. Женился на Дальнем Востоке, так? Родилась дочка… А она делает фортель и уезжает к мамочке в Ленинград. Ты понял? – Он часто рассказывал, как он женился.
– Пошто в Ленинград-то?
– Она на Дальнем Востоке за техникум отрабатывала. Да мне ее-то – черт с ней, мне дочь жалко. Снится.
– К ей теперь поедешь?
– К жене?! Она второй год замужем… Молодая красивая кыса.
– А куда?
– К корешу одному… На шахты. Может, не на все время. Может, на год…
– На год у вас теперь не получается. Шибко уж легко стали из дому уходить.
– Ну а что я тут буду делать-то?!-опять взвился Иван. – На этот идти, на… Да ну, к черту! – Он развернул гармонь, заиграл и стал подпевать – как-то нарочно весело, зло:
Вот живу я с женщиной,
Ум-па-ра-ра-ра!
А вот уходит женщина
Да от меня.
Напугалась, лапушка?
Кончена игра!..
Старик все так же спокойно слушал.
– Сам сочиняю,– сказал Иван.– На ходу прямо. Могу всю ночь петь.
А мы не будем кланяться -
В профиль и анфас;
В золотой оправушке…
– Баламут ты, Ванька,– сказал старик.– Ну, пошел ба, поработал год на свинарнике… Мать не жалеешь. Она всю жись и так одна прожила.
Иван перестал играть, долго молчал.
– Не в этом дело, дед. Мне обидно. Что, думаешь, у них не нашлось бы места, где устроить меня? Что им, один лишний слесарь помешает? Я тебя умоляю!.. Директор на меня тоже зуб имеет. Я его дочку пару раз проводил из клуба, он стал опасаться. А там можно опасаться: полудурок. А я трепаться умею… Я б ему сделал подарок. Зря, между прочим, не сделал.
– Чтоб в подоле принесла? Подарок-то?
– Ага. Скромный такой. К Восьмому марта.
– Это вы умеете.
– Вообще грустно, дед. Почему так? Ничего неохота… как это… как свидетель. Я один раз свидетелем был: один другому дал по очкам, у того зрение нарушилось. И вот сижу я на суде и не могу понять: я-то зачем здесь? Самое ж дурацкое дело! Ну, видел – и все. Измучился, пока суд шел.– Иван посмотрел на огоньки в огородах, вздохнул, помолчал.– Так и здесь. Сижу и думаю: "А я при чем здесь?" Суд хоть длинный был, но кончился, и я вышел. А здесь куда выйдешь? Не выйдешь.
– Отсюда одна дорога – на тот свет.
Иван налил в стакан, выпил.
– Нет счастья в жизни,– сказал он и сплюнул.– Тебе налить?
– Будет.
– Вот тебе хорошо было жить?
Старик долго молчал.
– В твои годы я так не думал,– негромко заговорил он.– Знал работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать ба весь, наверно, с год все село кормить можно было. Некогда было так думать,
– А я не знаю, для чего я работаю. Ты понял? Вроде нанялся, работаю. Но спроси: "Для чего?" – не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрался… А дальше что? – Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет.Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то…
– Заелись,– пояснил старик.
– И ты не знаешь. У вас никакого размаха не было, поэтому вам хватало… Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо.
– Налей-ка,– попросил старик. Выпил, тоже сплюнул.– Сороконожки,вдруг зло сказал он.– Суетитесь на земле – туда-сюда, туда-сюда, а толку никакого. Машин понаделали, а… тьфу! Рак-то, он от чего? От бензина вашего, от угару. Скоро детей рожать разучитесь…
– Не скажи.
– И чуют ведь, что неладно живут, а все хорохорятся, "Разма-ах"! А чего гнусишь тогда?
– Чего эт тебя заело-то? Что дремучими вас назвал? А какие же вы?
– Лодыри вы. Светлые. Вы ведь как нонче: ему, подлецу, за ездку рупь двадцать кладут – можно четыре рубля в день заробить, а он две ездки делает и коней выпрягает. А сам – хоть об лоб поросят бей – здоровый. А мне двадцать пять соток за ездку начисляли, и я по пять ездок делал, да на трех, на четырех подводах. Трудодень заробишь, да год ждешь, сколь тебе на его отвалят. А отвалили – шиш с маслом. И вы же ноете: не знаю, для чего робить! Тебе полторы тыщи в месяц неохота заробить, а я за такие-то денюжки все лето горбатился.
– А мне не надо столько денег,– словно подзадоривая старика, сказал Иван.– Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо.
– Не надо, а полтора рубля – похмелиться – нету. Ходишь как побирушка… не надо ему! Мать-то высохла на работе. Черти… Лодыри. Солнышко-то ишо вон где, а они уж с пашни едут. Да на машинах, с песнями!.. Эх… работники. Только по клубам засвистывать, подарки отцам мастерить…
– Нет, уж такой жизни теперь не будет, чтоб… Вообще ты формально прав, но ведь конь тоже работает…
– Позорно ему на свинарнике поработать! А мясо не позорно исть?
– Не поймешь, дед, – вздохнул Иван.
– Где нам!
– Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это меня не устраивает. Я не могу только на один желудок работать.
Эх, на один желудочек,
На-нина-ни-на…
– пропел он.
Старик усмехнулся:
– Обормот. Жена-то пошто ушла? Пил небось?
– Я не фраер, дед, я был классный флотский специалист. Ушла-то?.. Не знаю. Именно потому, что я не был фраером.
– Кем не был?
– Это так…– Иван поставил гармонь на лавку, закурил, долго молчал. И вдруг не дурашливо, а с какой-то затаенной тревогой, даже болью сказал: – А правда ведь не знаю, зачем живу.
– Жениться надо.
– Удивляюсь. Я же не дурак. Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит? Как я этого не пойму!
– Женись, маяться перестанешь. Не до этого будет.
– Нет, тоже не то. Я должен сгорать от любви. А где тут сгоришь!.. Не понимаю; то ли я один такой дурак, то ли все так, но помалкивают… Веришь, нет: ночью думаю-думаю – до того плохо станет, хоть кричи. Ну зачем?!
– Тьфу! – Старик покачал головой.– Совсем испортился народишко.
А день тихо умирал, истлевал в теплой сырости. Темней и темней становилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И все острее пахло дымом. Долго еще будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут звучать отчетливо, а шум и возня в деревне будут стихать, И совсем уже темно станет. Огоньки в огородах станут гаснуть, И где-нибудь, совсем близко, звучный мужской голос скажет:
– Ну, пошли, ладно,
Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день, настолько звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся люди, торопятся. Опаздывают.
Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было на душе, муторно. Стал одеваться.
Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах – древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах, зола которых седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с весной, но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.
– Может, я схожу к директору-то, попрошу?.. – заговорила мать.
Иван брился.
– Еще чего! В ноги упади – он довольный будет.
– Ну а как жа теперь? – Мать старалась говорить не просительно, как можно убедительней – понимала; разговор, наверно, последний. – Ходют люди, просют. Язык-то не отсохнет…
– Я ходил. Просил.
– Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете…
– Хватит, мам.
Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала тихонько и запричитала:
– Куда вот собрался? К черту на кулички… То ли уж на роду мне написано весь свой век мучиться. Пошто жа, сынок, только про себя думаешь?..
Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже, И оттого он хмурился раньше времени.
– Да што ты меня… на войну, што ли, провожаешь?
1 2 3 4 5
– Нашел, да. Я искал много лет. Случайность с домом… Синкина.
– Но это жестоко, Игорь, жестоко!..
– Неужели не жестоко – при живом отце… даже не позволить знать о нем. Вы считаете, это было правильно? – повернулся Игорь Александрович к Синкину.
Тот почему-то почувствовал себя оскорбленным.
– Сорок третий год – это не тридцать седьмой! – резко сказал он.– Еще не известно…
– Нет, в плену я не был. При мне – все мои документы, партийный билет и все ордена. Предателям этого не возвращают. Но речь о другом… Ольга: прав я или не прав, что нашел тебя?
Ольга все еще не пришла в себя… Она села на стул. И во все глаза смотрела на родного отца.
– Я ничего не понимаю…
– Ты клялся, Игорь!.. – стонала хозяйка. – Как это жестоко!
– Ольга…– Игорь Александрович смотрел на дочь требовательно. И вместе – умоляюще,– Я ничего не прошу, не требую… Я хочу знать: прав я или нет? Я не мог жить иначе. Я помню тебя маленькой, и этот образ преследовал меня… Мучил. Я слаб здоровьем. Я не мог умереть, не увидев тебя… такой.
– Ольга, он пьет! – воскликнула вдруг хозяйка. – Он – пьющий! Он – опустившийся…
– Прекрати! – Синкин с силой ударил кулаком по столу.– Прекрати так говорить! Хозяйка заплакала.
– Вы хотите, чтобы я сказала свое слово? – поднялась Ольга.
Все повернулись к ней.
– Уходите отсюда. Совсем.– Она смотрела на отца.
Судя по тому, как удивлены были мать и отчим, они ее такой еще не видели. 'Не знали,
Игорь Александрович сник, плечи опустились… Он вдруг постарел на глазах.
– Оля…
– Немедленно,
– Боже мой! – только и сказал гость. И еще раз, тихо: – Боже мой.Подошел к столу, дрожащей рукой взял рюмку водки, выпил. Взял свой чемодан, этюдник… Все это он проделал в полной тишине. Слышно было, как ветка березы чуть касалась верхнего стекла окна – трогала.
Гость остановился на пороге:
– Почему же так, Оля?
– Тебе все объяснили, Игорь! – жестко сказала хозяйка. Она перестала плакать.
– Почему так, Оля?
– Так надо. Уезжайте из села. Совсем.
– Подождите, нельзя же так… – начал было Синкин, но Ольга оборвала его:
– Папа, помолчи.
– Но зачем же гнать человека?!
– Помолчи! Я прошу.
Игорь Александрович вышел… Вслепую толкнул ворота… Оказалось – надо на себя. Он взял в одну руку чемодан и этюдник, открыл ворота. Этюдник выпал из руки, посыпались кисти, тюбики с краской. Игорь Александрович подобрал, что не откатилось далеко, кое-как затолкал в ящичек, закрыл его. И пошел по улице – в сторону автобусной остановки.
Погода стояла редкостная – ясно, тепло, тихо. Из-за плетней смотрели круглолицые подсолнухи, в горячей пыли дороги купались воробьи – никого вокруг, ни одного человека.
– Как тихо,– сказал сам себе Игорь Александрович,– Поразительно тихо.– Он где-то научился говорить сам с собой.– Если бы однажды так вот – в такой тишине – перешагнуть незаметно эту проклятую черту… И оставить бы здесь все боли, и все желания, и шагать, и шагать по горячей дороге, шагать и шагать – бесконечно. Может, мы так и делаем? Возможно, что я где-то когда-то уже перешагнул в тишине эту черту – не заметил – и теперь вовсе не я, а моя душа вышагивает по дороге на двух ногах. И болит. Но почему же тогда болит? Пожалуйся, пожалуйся… Старый осел. Я шагаю, я-собственной персоной. Несу чемодан и этюдник. Глупо! Господи, как глупо и больно!
Он не замечал, что торопится. Как будто и в самом деле скорей хотел где-то на дороге, за невидимой чертой, оставить едкую боль, которая железными когтями рвала сердце. Он торопился в чайную, что на краю села, у автобусной остановки. Он знал, что донесет туда свою боль и там слегка оглушит ее стаканом водки. Он старался ни о чем не думать – о дочери. Красивая, да. С характером. Замечательно. Замечательно… Потом он в такт своим шагам стал приговаривать:
– За-ме-ча-тель-но! За-ме-ча-тель-но! За-ме-ча-тель-но!
Мысли, мысли – вот что мучает человека. Если бы, к примеру, получил боль – и в лес: травку искать, травку, травку – от боли.
На автобусной станции, возле чайной, его ждала дочь Ольга. Она знала путь короче – опередила, Она взяла его за руку, отвела в сторону – от людей.
– Хотел выпить?
– Да. – Сердце у Игоря Александровича сдваивало.
– Не надо, папа. Я всегда знала, что ты есть – живой. Никто мне об этом не говорил… я сама знала. Давно знала. Не знаю, почему я так знала…
– Почему ты меня прогнала?
– Ты мне показался жалким. Стал говорить, что у тебя документы, ордена…
– Но они могут подумать…
– Я, я не могла подумать! – с силой сказала Ольга.– Я всю жизнь знала тебя, видела тебя во сне-ты был сильный, красивый…
– Нет, Оля, я не сильный. А вот ты красива – я рад. Я буду тобой гордиться.
– Где ты живешь?
– Там же, где жила… твоя мать. И ты. Я рад, Ольга! – Игорь Александрович закусил нижнюю губу и сильно потер пальцем переносицу – чтоб не заплакать.
И заплакал.
– Я пришла сказать тебе, что теперь я буду с тобой, папа. Не надо плакать, перестань. Я не хотела, чтоб ты там унижался… Ты пойми меня.
– Я понимаю, понимаю,– кивал головой Игорь Александрович.– Понимаю, дочь…
– Ты одинок, папа. Теперь ты не будешь одинок.
– Ты сильная, Ольга. Вот ты – сильная. И красивая… Как хорошо, что так случилось… что ты пришла. Спасибо.
– Потом, когда ты уедешь, я, наверно, пойму, что я – рада. Сейчас я только понимаю, что я тебе нужна. Но в груди – пусто. Ты хочешь выпить?
– Если тебе это неприятно, я не стану.
– Выпей. Выпей и уезжай. Я приеду к тебе. Пойдем, выпей…
Через десять минут синий автобус, посадив у остановки "Мякишево" пассажиров, катил по хорошему проселку в сторону райцентра, где железнодорожная станция.
У открытого окна, пристроив у ног чемодан и этюдник, сидел седой человек в светлом костюме. Он плакал. А чтобы этого никто не видел, он высунул голову в окно и незаметно – краем рукава – вытирал слезы.
В профиль и анфас
На скамейке, у ворот, сидел старик. Он такой же усталый, тусклый, как этот теплый день к вечеру. А было и у него раннее солнышко, и он шагал по земле и легко чувствовал ее под ногами. А теперь – вечер, спокойный, с дымками по селу.
На скамейку присел длиннорукий худой парень с морщинистым лицом. Такие толлько на вид слабые, на деле выносливые, как кони.
Парень тяжело вздохнул и стал закуривать.
– Гуляешь? – спросил старик.
– Это не гульба, дед,– не сразу сказал Иван.– Собачьи слезы, У тебя нет полтора рубля?
– Откуда?
– Башка лопается по швам,
– Как с работой-то?
– Никак. Бери, говорит, вилы да на скотный двор,
– Это кто, директор?
– Ну да. А у меня три специальности в кармане да почти девять классов образования. Ишачь сам, если такой сознательный.
– На сколь отобрали права-то?
– На год. А я выпил-то всего кружку пива! Да красенького стакан, А он придрался… С прошлого года караулил, гад, Я его тогда матом послал, он окрысился…
– Ты уж какой-то… шибко неуживчивый, парень. Надо маленько аккуратней. Чего вот теперь с ими сделаешь? Они – начальство…
– Ну и что?
– Ну и сиди теперь. Три специальности, а будешь сидеть. Где и смолчать надо.
Жгли ботву в огородах – скоро пахать. И каждый год одно и то же, а все не надоест человеку и все вдыхал бы и вдыхал этот горьковатый, прелый запах дыма и талой земли.
– Где и смолчать надо, парень, – повторил старик, глядя на огоньки в огородах.– Наше дело такое.
– Да я особо-то не лаюсь,– неохотно откликнулся Иван.– Если уж прицепится какой… Главное, я же правила-то не нарушал! – опять горько воскликнул он.– За стакан вина да за кружку пива – на год лишать человека!.. Паразит.
– Заглянь через плетень, моя старуха в огороде?
– Зачем?
– У меня под печкой бутылка самогонки есть. Я б те вынес похмелиться-то.
Иван поспешно встал, заглянул в огород.
– Там,– сказал он,– в дальнем углу. Сюда – ноль внимания.
Старик сходил в дом, принес бутылку самогона и немного батуну. И стакан.
– Что ж ты сразу не сказал? – заторопился Иван.– Сидит помалкивает!..– Он налил стакан и одним духом оглушил.– Я вот такой больше люблю, чем первач. Этот с вонью, как бензин,– долго не будешь раздумывать. Кха!.. Пей. Сразу только.
Старик выпил не торопясь, закусил батуном.
– Как бензин, верно?
– Самогон как самогон. Какой бензин?
– Ну вот! – Иван хлопнул себя ладонью в грудь,– Теперь можно жить. Спасибо, дед. Хошь моих? – Протянул пачку "Памира".
Старик с трудом ухватил негнущимися пальцами сигаретку, помял-помял, посмотрел на нее внимательно, прикурил.
– Петька-то пишет?
– Пишет. Помру я скоро, Иван.
Иван удивленно посмотрел на старика:
– Брось ты!..
– Хошь брось, хошь положь… на месте будет.– Старик говорил спокойно.
– Болит, што ль, чего?
– Нет. Чую. Тебе столько годов будет, тоже учуешь.
Ивану сделалось хорошо от самогона, не хотелось говорить про смерть.
– Брось! – сказал он.– Поживешь. Гармонь, што ль, принесть?
– Неси.
Иван перешел через дорогу, вошел в дом… И его долго не было. Потом вышел с гармошкой, но опять хмурый.
– Мать, – сказал он. – Жалко вообще-то…
– Все жа ехать хошь?
– Ну а что делать-то? – Иван, видно, только что так говорил с матерью.Не могу же я на этот… Да ну – к черту совсем! Я Северным морским путем прошел… Я моторист, слесарь пятого разряда… Ну ладно, год не буду ездить, но неужели… Да ну – к черту! – Он тронул гармонь, что-то такое попробовал и бросил. Ему стало грустно.– Не везет мне тоже, дед. Крепко. Женился на Дальнем Востоке, так? Родилась дочка… А она делает фортель и уезжает к мамочке в Ленинград. Ты понял? – Он часто рассказывал, как он женился.
– Пошто в Ленинград-то?
– Она на Дальнем Востоке за техникум отрабатывала. Да мне ее-то – черт с ней, мне дочь жалко. Снится.
– К ей теперь поедешь?
– К жене?! Она второй год замужем… Молодая красивая кыса.
– А куда?
– К корешу одному… На шахты. Может, не на все время. Может, на год…
– На год у вас теперь не получается. Шибко уж легко стали из дому уходить.
– Ну а что я тут буду делать-то?!-опять взвился Иван. – На этот идти, на… Да ну, к черту! – Он развернул гармонь, заиграл и стал подпевать – как-то нарочно весело, зло:
Вот живу я с женщиной,
Ум-па-ра-ра-ра!
А вот уходит женщина
Да от меня.
Напугалась, лапушка?
Кончена игра!..
Старик все так же спокойно слушал.
– Сам сочиняю,– сказал Иван.– На ходу прямо. Могу всю ночь петь.
А мы не будем кланяться -
В профиль и анфас;
В золотой оправушке…
– Баламут ты, Ванька,– сказал старик.– Ну, пошел ба, поработал год на свинарнике… Мать не жалеешь. Она всю жись и так одна прожила.
Иван перестал играть, долго молчал.
– Не в этом дело, дед. Мне обидно. Что, думаешь, у них не нашлось бы места, где устроить меня? Что им, один лишний слесарь помешает? Я тебя умоляю!.. Директор на меня тоже зуб имеет. Я его дочку пару раз проводил из клуба, он стал опасаться. А там можно опасаться: полудурок. А я трепаться умею… Я б ему сделал подарок. Зря, между прочим, не сделал.
– Чтоб в подоле принесла? Подарок-то?
– Ага. Скромный такой. К Восьмому марта.
– Это вы умеете.
– Вообще грустно, дед. Почему так? Ничего неохота… как это… как свидетель. Я один раз свидетелем был: один другому дал по очкам, у того зрение нарушилось. И вот сижу я на суде и не могу понять: я-то зачем здесь? Самое ж дурацкое дело! Ну, видел – и все. Измучился, пока суд шел.– Иван посмотрел на огоньки в огородах, вздохнул, помолчал.– Так и здесь. Сижу и думаю: "А я при чем здесь?" Суд хоть длинный был, но кончился, и я вышел. А здесь куда выйдешь? Не выйдешь.
– Отсюда одна дорога – на тот свет.
Иван налил в стакан, выпил.
– Нет счастья в жизни,– сказал он и сплюнул.– Тебе налить?
– Будет.
– Вот тебе хорошо было жить?
Старик долго молчал.
– В твои годы я так не думал,– негромко заговорил он.– Знал работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать ба весь, наверно, с год все село кормить можно было. Некогда было так думать,
– А я не знаю, для чего я работаю. Ты понял? Вроде нанялся, работаю. Но спроси: "Для чего?" – не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрался… А дальше что? – Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет.Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то…
– Заелись,– пояснил старик.
– И ты не знаешь. У вас никакого размаха не было, поэтому вам хватало… Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо.
– Налей-ка,– попросил старик. Выпил, тоже сплюнул.– Сороконожки,вдруг зло сказал он.– Суетитесь на земле – туда-сюда, туда-сюда, а толку никакого. Машин понаделали, а… тьфу! Рак-то, он от чего? От бензина вашего, от угару. Скоро детей рожать разучитесь…
– Не скажи.
– И чуют ведь, что неладно живут, а все хорохорятся, "Разма-ах"! А чего гнусишь тогда?
– Чего эт тебя заело-то? Что дремучими вас назвал? А какие же вы?
– Лодыри вы. Светлые. Вы ведь как нонче: ему, подлецу, за ездку рупь двадцать кладут – можно четыре рубля в день заробить, а он две ездки делает и коней выпрягает. А сам – хоть об лоб поросят бей – здоровый. А мне двадцать пять соток за ездку начисляли, и я по пять ездок делал, да на трех, на четырех подводах. Трудодень заробишь, да год ждешь, сколь тебе на его отвалят. А отвалили – шиш с маслом. И вы же ноете: не знаю, для чего робить! Тебе полторы тыщи в месяц неохота заробить, а я за такие-то денюжки все лето горбатился.
– А мне не надо столько денег,– словно подзадоривая старика, сказал Иван.– Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо.
– Не надо, а полтора рубля – похмелиться – нету. Ходишь как побирушка… не надо ему! Мать-то высохла на работе. Черти… Лодыри. Солнышко-то ишо вон где, а они уж с пашни едут. Да на машинах, с песнями!.. Эх… работники. Только по клубам засвистывать, подарки отцам мастерить…
– Нет, уж такой жизни теперь не будет, чтоб… Вообще ты формально прав, но ведь конь тоже работает…
– Позорно ему на свинарнике поработать! А мясо не позорно исть?
– Не поймешь, дед, – вздохнул Иван.
– Где нам!
– Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это меня не устраивает. Я не могу только на один желудок работать.
Эх, на один желудочек,
На-нина-ни-на…
– пропел он.
Старик усмехнулся:
– Обормот. Жена-то пошто ушла? Пил небось?
– Я не фраер, дед, я был классный флотский специалист. Ушла-то?.. Не знаю. Именно потому, что я не был фраером.
– Кем не был?
– Это так…– Иван поставил гармонь на лавку, закурил, долго молчал. И вдруг не дурашливо, а с какой-то затаенной тревогой, даже болью сказал: – А правда ведь не знаю, зачем живу.
– Жениться надо.
– Удивляюсь. Я же не дурак. Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит? Как я этого не пойму!
– Женись, маяться перестанешь. Не до этого будет.
– Нет, тоже не то. Я должен сгорать от любви. А где тут сгоришь!.. Не понимаю; то ли я один такой дурак, то ли все так, но помалкивают… Веришь, нет: ночью думаю-думаю – до того плохо станет, хоть кричи. Ну зачем?!
– Тьфу! – Старик покачал головой.– Совсем испортился народишко.
А день тихо умирал, истлевал в теплой сырости. Темней и темней становилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И все острее пахло дымом. Долго еще будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут звучать отчетливо, а шум и возня в деревне будут стихать, И совсем уже темно станет. Огоньки в огородах станут гаснуть, И где-нибудь, совсем близко, звучный мужской голос скажет:
– Ну, пошли, ладно,
Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день, настолько звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся люди, торопятся. Опаздывают.
Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было на душе, муторно. Стал одеваться.
Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах – древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах, зола которых седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с весной, но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.
– Может, я схожу к директору-то, попрошу?.. – заговорила мать.
Иван брился.
– Еще чего! В ноги упади – он довольный будет.
– Ну а как жа теперь? – Мать старалась говорить не просительно, как можно убедительней – понимала; разговор, наверно, последний. – Ходют люди, просют. Язык-то не отсохнет…
– Я ходил. Просил.
– Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете…
– Хватит, мам.
Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала тихонько и запричитала:
– Куда вот собрался? К черту на кулички… То ли уж на роду мне написано весь свой век мучиться. Пошто жа, сынок, только про себя думаешь?..
Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже, И оттого он хмурился раньше времени.
– Да што ты меня… на войну, што ли, провожаешь?
1 2 3 4 5