Повернулся к Баранову.
-- Вижу, вы прочитали мою статью,-- сказал он, тыча пальцем в лежавший рядом раскрытый журнал.
-- Да, прочитал,-- хрипло ответил Баранов.
-- Так вот.-- Суварнин вытащил из кармана странички своего оригинала.-Не угодно ли полюбопытствовать, что написано у меня?
Баранов онемевшими руками взял исписанные листочки, поднес поближе к глазам. Суварнин налил себе еще водки. Баранов читал, и текст расплывался у него перед глазами: "...перед нами разворачивается во всю свою мощь новый талант... отважная попытка покончить с проблемами одолевающих нас сомнений и разочарований... начало полного понимания... блистательная демонстрация технических возможностей художника... первое погружение в глубины современной психики в живописи..."
Баранов отодвинул странички.
-- Так... так что же произошло? -- изумленно и как-то рассеянно поинтересовался он.
-- Все это дела комитета,-- объяснил Суварнин,-- они видели вашу картину. Потом прочитали мою критическую статью. Попросили меня внести в нее кое-какие изменения, -- этот Клопоев, председатель комитета, ну, тот самый, который нашлепал восемьдесят четыре портрета головы Сталина, был особенно не в себе.
-- Что же теперь со мной будет?
Суварнин пожал плечами.
-- Ничего хорошего,-- откровенно поведал он.-- Как ваш друг, советую вам: уезжайте поскорее из страны.
Подошел, взял со стола странички своего оригинала, разорвал их на мелкие кусочки, соорудил из них небольшую кучку на полу и поднес спичку... Подождал, пока погас маленький костер, тщательно растер ногой пепел, допил водку, на сей раз прямо из горлышка, и вышел из мастерской.
Эту ночь Баранов не сомкнул глаз. Всю ночь он выслушивал свою жену. Та увлеченно, торопливо говорила с восьми вечера до восьми утра -- вдохновенная речь, в ней каждая более или менее важная тема освещалась с такой точностью, настолько полно, что наверняка понравилась бы самому Эдмунду Берку1, жившему в другой стране, где жизнь была куда приятнее и лениво размереннее.
Днем ее уведомили, что их квартира передается одному виолончелисту, дядя которого работал в Центральном Комитете. В пять часов ее освобождали от всех служебных обязанностей как начальника воспитательной системы детских яслей и переводили на должность помощника врача-диетолога в колонию для детей с криминальными наклонностями, расположенную в тридцати километрах от Москвы. Используя все эти факты в качестве трамплина, перед аудиторией, состоявшей всего из одного человека, опершись спиной на взбитые подушки, она в течение двенадцати часов кряду демонстрировала мужу свое красноречие, ни разу при этом не повторяясь, лишь делая время от времени паузы, чтобы вдохнуть воздух.
-- Уничтожены, разорены,-- ясно, без всякой хрипоты констатировала она ровно в восемь, когда загудели протяжные гудки на фабриках, возвещая о начале рабочего дня.-- Мы абсолютно разорены. И за что? За какую-то идиотскую, бессмысленную мазню, в которой никто не понял ни уха ни рыла! Человек хочет быть художником. Бог с ним! Хотя это и ребячество, пусть будет, я ничего не имею против, я не жалуюсь. Человек хочет рисовать яблоки. Глупо? Ну и что из этого! Но яблоки на холсте хотя бы можно понять. Они не имеют никаких политических аллюзий. Яблоки не превращаются в бомбы. Но эта... эта голая сука... Для чего она? Какое она имеет отношение ко мне? Какое, я спрашиваю?
Онемев, Баранов во все глаза смотрел на жену, подперев подушкой голову.
-- Ну, давай! -- обратилась к нему Анна.-- Давай, скажи хоть что-нибудь! Нельзя же быть вечным молчуном. Скажи хоть что-нибудь! Одно слово...
-- Анна,-- произнес наконец срывающимся голосом расстроенный Баранов,-Анна... прошу тебя...-- Он явно колебался; хотел сказать ей: "Анна, я люблю тебя", но передумал.
-- Ну? -- подталкивала она мужа.-- Ну, что скажешь?
-- Анна, не будем терять надежды. Может, все еще образуется.
Анна окатила его ледяным взглядом.
-- Здесь, в Москве, никогда и ничто не образуется. Никогда! Заруби себе на носу!
Оделась и поехала в детскую колонию, на свою новую работу в качестве помощника врача-диетолога на кухне.
Все предсказания Анны в скором времени полностью подтвердились. Те злобные нападки, которые обрушились на голову несчастного Баранова во всех газетах и журналах Советского Союза, превращали статью Суварнина в беспредельную хвалебную песнь. Нью-йоркский журнал "Новые массы", который никогда прежде не упоминал имени художника, вдруг напечатал на одной целой странице выполненный пером Клопоева рисунок головы Сталина, а на противоположной -- яростную критическую статью о Баранове, называя его "предателем рабочего класса всего мира, развратником на манер западных толстосумов, любителем сенсаций с Парк-авеню, человеком, которому только сидеть дома и рисовать карикатуры для журнала "Нью-Йоркер". В следующей статье какой-то писатель, который впоследствии принял католическую веру и стал работать для киностудии "Метро-Голдвин-Майер" и писать сценарии о какой-то поп-звезде, тоже не преминул воспользоваться "делом Баранова", чтобы напомнить всем, что первым провозвестником социалистического реализма был сам великий Микеланджело.
В Москве на съезде художников, который проходил под руководством все того же свирепого, пламенного Клопоева, единогласно исключили Баранова из творческого союза -- все 578 голосов "за" и ни одного "против". Однажды утром всего за два часа, с десяти до двенадцати, со стен музеев, учреждений и кабинетов ответственных лиц мгновенно, как по мановению волшебной палочки, исчезли все картины Баранова на территории всей России. Мастерская, которой Баранов пользовался целых десять лет, была у него отобрана и передана художнику, рисовавшему различные значки и надписи для Московского метрополитена. Двое верзил в штатском постоянно следовали за Барановым, не давая ему покоя ни днем ни ночью. Его почта постоянно опаздывала и приходила вскрытой. Анна Кронская обнаружила микрофон под раковиной на кухне, где она сейчас работала. Старые друзья, увидев издалека запятнавшего себя Баранова, торопливо переходили на другую сторону улицы. Теперь ему не удавалось достать билеты ни на балет, ни в театр. Какая-то женщина, которую он прежде и в глаза не видел, заявила, что у нее от него незаконнорожденный сын. Дело разбиралось в суде, в результате он его проиграл, и теперь ему приходилось еженедельно выплачивать девяносто рублей алиментов "своему ребенку". В общем, он едва не угодил в лагерь.
Чувствуя, в какую сторону дует ветер, Баранов положил в вещевой мешок свою старую кисть с верблюжьим ворсом, лампу с подставкой в форме гусиной шеи -- и вместе с Анной выехал из страны. Он был так худ, так изможден, что на него было страшно смотреть.
Полгода спустя, летом 1929 года, Баранов с Анной устроились в Берлине. Атмосфера, царившая в это время в немецкой столице, имела самое благоприятное воздействие на художников, и Баранов с головой окунулся в работу: он рисовал апельсины, лимоны, яблоки в том же своем раннем, "съедобном" стиле, и к нему тут же пришел успех.
-- Мы будем здесь очень счастливы,-- предрекла Анна и на сей раз тоже не ошиблась.-- Ты будешь писать только одни натюрморты, фрукты и овощи. Будешь очень экономно пользоваться черными тонами. Постараешься избегать всевозможных "ню" и политических аллюзий. Постоянно будешь держать рот на замке,-- я буду говорить за двоих. Понятно?
Баранов был только рад подчиняться этим простым и здравомыслящим приказаниям. Определенная расплывчатость, неуверенность линии в его работах -- что-то вроде легкого тумана -- объяснялась его подсознательными колебаниями художника, они не позволяли ему представить на холсте свой сюжет слишком четко, даже точно рассчитать место лимона на столе, покрытом скатертью. Зато можно выгодно сравнить эти его картины с теми первыми, которые он написал, когда вернулся с фронтов революции. Он процветал; щеки вновь пополнели, порозовели, он даже отрастил небольшое брюшко. На лето снимал небольшое шале1 в Баварии, и у него была превосходная мастерская в Тиргартене, которую ему сдавали в аренду. Приучился подолгу сидеть в пивных и пить вкусное мюнхенское пиво и по-прежнему, как только заходила речь о политике, отделывался тем же вопросом, как тогда, в далекие дни в России:
-- Кто его знает? Пусть разбираются философы.
Когда Суварнин, поведение которого вначале вызывало лишь подозрение со стороны официальных лиц, а потом обернулось официальным остракизмом -- и в этом, конечно, была прежде всего виновата его неопубликованная статья о картине Баранова,-- приехал в Берлин, где ему негде было преклонить голову, Баранов, проявляя щедрость, пригласил его к себе. Критик жил в свободной комнате под его мастерской, и однажды, когда Суварнин рассказал ему, что его зеленая обнаженная заняла самое достойное место в новом музее декадентского искусства в Ленинграде, Баранов только довольно хмыкнул.
Анна нашла работу в качестве инструктора по физическому воспитанию в одной из новых молодежных организаций, которые росли как грибы в то время, и вскоре ее старания и разработанные ею весьма эффективные программы были замечены. Благодаря своим неустанным усилиям она подготовила целые батальоны женщин со стальной мускулатурой, с громадными, сильными бедрами, которые могли шагать по восемнадцать часов кряду по пересеченной местности, вспаханным полям и запросто голыми руками разоружить довольно крепких мужчин, вооруженных винтовками со штыками. Когда к власти пришел Гитлер, ее вызвали в правительство и поручили руководить всей обширной программой физических тренировок для женщин в Пруссии и Саксонии. Значительно позже статистическое Бюро материнства и фронта национальной чести опубликовало доклад, в котором указывалось, что воспитанницы, прошедшие соответствующие тренировки у Анны, распространяя по стране ее опыт, добились весьма печальных результатов: у их подопечных немок происходили выкидыши или рождались мертвые дети, и это в соотношении семи к одному.
Но об этом, само собой, стало известно тогда, когда чета Барановых покинула страну.
В период с 1933 по 1937 год жизнь Барановых была ничуть не хуже той, какую они вели в самые счастливые денечки там, в Москве. Баранов неустанно трудился, и его вкусные, зрелые фрукты на холстах украшали множество стен в жилищах знаменитых обитателей; как утверждают, несколько его натюрмортов висели даже в личном, недоступном для отравляющих газов бомбоубежище фюрера под зданием его канцелярии, заметно оживляя довольно суровую обстановку. Популярность Анны и доброжелательность Баранова нравились многим, и их часто приглашали на различные социальные мероприятия и приемы, на которых Анна, как всегда, решительным образом монополизировала беседу, разглагольствуя с присущей ей ясностью и осторотой наблюдений по поводу таких важных и серьезных тем, как военная тактика, производство стали, дипломатия и воспитание детей.
Как вспоминали их друзья, именно в этот период сам Баранов становился все более немногословным, большей частью в любой компании молчал. На приемах или вечеринках он обычно стоял рядом с Анной, жуя спелые виноградные ягоды или миндальные орешки, отвечая на вопросы рассеянно, односложно. Вдруг он начал худеть, и его уставшие глаза говорили о том, что он плохо спит по ночам, видит дурные сны. Стал опять писать по ночам, закрывая дверь на ключ, опуская ставни на окнах, и всю его громадную мастерскую освещала лишь лампа с гусиной шеей.
Для друзей Анны и самого Баранова стало большим сюрпризом появление новой обнаженной в зеленых тонах. Суварнин, который видел и оригинал, и новую берлинскую "ню", утверждал, что, вероятно, последняя куда лучше первой, хотя изображенная на полотне фигура, по крайней мере по своей концепции, вполне идентична.
-- Страдание на твоем холсте,-- говорил Суварнин, который в это время работал в правительстве в качестве разъезжающего критика официальной государственной архитектуры (на этом посту, как вполне разумно считал он, совершенные в суждениях ошибки не столь заметны и не столь опасны, как это бывало у него при оценки живописи),-- проступает еще с большей силой, чем прежде, оно просто невыносимо. Оно героическое по характеру, гигантское, достигает божественных масштабов,-- ясно, что Баранов погрузился в темные подвалы отчаяния. Может, я так об этом сужу потому, что мне известны ночные кошмары, испытываемые художником, особенно тот, часто повторявшийся, когда ты, стоя в одной комнате с многочисленными без устали болтающими женщинами, не мог раскрыть рта, чтобы произнести хотя бы слово. Именно поэтому, возможно, у меня появилось сильное ощущение, что все это -- олицетворение всего человечества, оцепеневшего, бессловесного, впавшего в отчаяние, молча, но энергично протестующего против трагических перипетий жизни. Особенно мне понравился такой милый, совершенно новый нюанс -- обнаженный карлик-гермафродит, которого слева на переднем плане обнюхивает пара маленьких черно-бурых животных...
Баранов, конечно, не был опрометчив и не торопился выставлять на обзор широкой публики свое новое творение. (Внутренняя необходимость, подвигшая его на создание вновь своего шедевра, получала свое полное удовлетворение после завершения картины, а тех пока еще не увядших воспоминаний о вреде, который он причинил себе с Анной, оказалось вполне достаточно, чтобы отбить любое тщеславное желание показать публично свое произведение в Берлине.) Но все произошло помимо его воли. Гестапо во время своих рутинных обходов домов и кабинетов людей, имевших обыкновение читать иностранные газеты (к сожалению, Баранов никак не мог отделаться от такой привычки), обнаружило зеленую обнаженную в тот день, когда Баранов ее закончил. Двое сыщиков оказались ребятами простыми, но в достаточной мере пропитанными национал-социалистской культурой, чтобы учуять здесь отступничество и ересь. Потребовав подкреплений, они организовали заградительный кордон вокруг дома и позвали начальника бюро, которое занималось этими вопросами.
Через час Баранова арестовали, а Анну сняли с работы и отправили работать в качестве помощника врача-диетолога в дом для незамужних матерей на польской границе. Как и в Москве, никто здесь, в Берлине, даже один полковник, отчаянный бретер, из танковой дивизии СС, с которым у Анны были весьма интимные отношения, не осмелился заступиться за него, убедить всех в том, что Баранов работал один и никогда тайно не посещал модель для своей зеленой обнаженной.
Баранова допрашивали в гестапо целый месяц. Более или менее обычный допрос, в ходе которого он лишился трех зубов и был дважды приговорен к смертной казни, преследовал одну-единственную цель -- чтобы он, Баранов, выдал всех своих сообщников, передал гестапо полный их список и признался в совершении кое-каких актов саботажа на расположенных поблизости от его дома авиационных заводах, которые он наверняка совершал на протяжении последних семи месяцев.
Когда он находился в руках гестапо, его картину повесили для обозрения широкой публики на большой выставке, организованной нацистским министерством пропаганды, чтобы ознакомить ее с новейшими тенденциями в декадентском антинемецком искусстве. Эта выставка имела громадный успех, и ее посетили сотни тысяч людей, гораздо больше, чем любую другую из всех состоявшихся до этого времени в Берлине.
Из тюрьмы он вышел сутулым, разбитым человеком, которому теперь в течение нескольких месяцев предстояло есть только жидкую пищу. В день его выхода на свободу ведущий критик берлинской "Тагеблатт" выступил с официальным мнением по поводу картины Баранова. "Это воплощение еврейского анархизма в его наивысшем проявлении. Подстрекаемый Римом (на заднем фоне на картине виднелись руины маленькой разрушенной сельской церквушки), в сговоре с Уолл-стрит и Голливудом, получая приказы из Москвы, этот червяк и варвар, урожденный Гольдфарб, сумел внедриться в самую сердцевину германской культуры, пытаясь тем самым дискредитировать здоровье немецкой нации и здравомыслие наших немецких институтов правосудия. Это не что иное, как пацифистская атака на нашу армию, флот и авиацию, отвратительная восточная клевета на наших славных немецких женщин, торжество так называемой распутной психологии венского гетто, зловоние из сточных ям, столь дорогих сердцу французских дегенератов, хитроумный аргумент в пользу английского министерства иностранных дел, распространяющего повсюду свой кровожадный империализм. С присущим нам некрикливым чувством собственного достоинства мы, немцы, и мир немецкого искусства, мы, проповедники гордой, святой немецкой души, должны сплотить крепче свои ряды и в уважительной, но твердой форме, спокойным тоном потребовать, чтобы вырезали с корнем эту гангренозную опухоль из жизни нашей нации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
-- Вижу, вы прочитали мою статью,-- сказал он, тыча пальцем в лежавший рядом раскрытый журнал.
-- Да, прочитал,-- хрипло ответил Баранов.
-- Так вот.-- Суварнин вытащил из кармана странички своего оригинала.-Не угодно ли полюбопытствовать, что написано у меня?
Баранов онемевшими руками взял исписанные листочки, поднес поближе к глазам. Суварнин налил себе еще водки. Баранов читал, и текст расплывался у него перед глазами: "...перед нами разворачивается во всю свою мощь новый талант... отважная попытка покончить с проблемами одолевающих нас сомнений и разочарований... начало полного понимания... блистательная демонстрация технических возможностей художника... первое погружение в глубины современной психики в живописи..."
Баранов отодвинул странички.
-- Так... так что же произошло? -- изумленно и как-то рассеянно поинтересовался он.
-- Все это дела комитета,-- объяснил Суварнин,-- они видели вашу картину. Потом прочитали мою критическую статью. Попросили меня внести в нее кое-какие изменения, -- этот Клопоев, председатель комитета, ну, тот самый, который нашлепал восемьдесят четыре портрета головы Сталина, был особенно не в себе.
-- Что же теперь со мной будет?
Суварнин пожал плечами.
-- Ничего хорошего,-- откровенно поведал он.-- Как ваш друг, советую вам: уезжайте поскорее из страны.
Подошел, взял со стола странички своего оригинала, разорвал их на мелкие кусочки, соорудил из них небольшую кучку на полу и поднес спичку... Подождал, пока погас маленький костер, тщательно растер ногой пепел, допил водку, на сей раз прямо из горлышка, и вышел из мастерской.
Эту ночь Баранов не сомкнул глаз. Всю ночь он выслушивал свою жену. Та увлеченно, торопливо говорила с восьми вечера до восьми утра -- вдохновенная речь, в ней каждая более или менее важная тема освещалась с такой точностью, настолько полно, что наверняка понравилась бы самому Эдмунду Берку1, жившему в другой стране, где жизнь была куда приятнее и лениво размереннее.
Днем ее уведомили, что их квартира передается одному виолончелисту, дядя которого работал в Центральном Комитете. В пять часов ее освобождали от всех служебных обязанностей как начальника воспитательной системы детских яслей и переводили на должность помощника врача-диетолога в колонию для детей с криминальными наклонностями, расположенную в тридцати километрах от Москвы. Используя все эти факты в качестве трамплина, перед аудиторией, состоявшей всего из одного человека, опершись спиной на взбитые подушки, она в течение двенадцати часов кряду демонстрировала мужу свое красноречие, ни разу при этом не повторяясь, лишь делая время от времени паузы, чтобы вдохнуть воздух.
-- Уничтожены, разорены,-- ясно, без всякой хрипоты констатировала она ровно в восемь, когда загудели протяжные гудки на фабриках, возвещая о начале рабочего дня.-- Мы абсолютно разорены. И за что? За какую-то идиотскую, бессмысленную мазню, в которой никто не понял ни уха ни рыла! Человек хочет быть художником. Бог с ним! Хотя это и ребячество, пусть будет, я ничего не имею против, я не жалуюсь. Человек хочет рисовать яблоки. Глупо? Ну и что из этого! Но яблоки на холсте хотя бы можно понять. Они не имеют никаких политических аллюзий. Яблоки не превращаются в бомбы. Но эта... эта голая сука... Для чего она? Какое она имеет отношение ко мне? Какое, я спрашиваю?
Онемев, Баранов во все глаза смотрел на жену, подперев подушкой голову.
-- Ну, давай! -- обратилась к нему Анна.-- Давай, скажи хоть что-нибудь! Нельзя же быть вечным молчуном. Скажи хоть что-нибудь! Одно слово...
-- Анна,-- произнес наконец срывающимся голосом расстроенный Баранов,-Анна... прошу тебя...-- Он явно колебался; хотел сказать ей: "Анна, я люблю тебя", но передумал.
-- Ну? -- подталкивала она мужа.-- Ну, что скажешь?
-- Анна, не будем терять надежды. Может, все еще образуется.
Анна окатила его ледяным взглядом.
-- Здесь, в Москве, никогда и ничто не образуется. Никогда! Заруби себе на носу!
Оделась и поехала в детскую колонию, на свою новую работу в качестве помощника врача-диетолога на кухне.
Все предсказания Анны в скором времени полностью подтвердились. Те злобные нападки, которые обрушились на голову несчастного Баранова во всех газетах и журналах Советского Союза, превращали статью Суварнина в беспредельную хвалебную песнь. Нью-йоркский журнал "Новые массы", который никогда прежде не упоминал имени художника, вдруг напечатал на одной целой странице выполненный пером Клопоева рисунок головы Сталина, а на противоположной -- яростную критическую статью о Баранове, называя его "предателем рабочего класса всего мира, развратником на манер западных толстосумов, любителем сенсаций с Парк-авеню, человеком, которому только сидеть дома и рисовать карикатуры для журнала "Нью-Йоркер". В следующей статье какой-то писатель, который впоследствии принял католическую веру и стал работать для киностудии "Метро-Голдвин-Майер" и писать сценарии о какой-то поп-звезде, тоже не преминул воспользоваться "делом Баранова", чтобы напомнить всем, что первым провозвестником социалистического реализма был сам великий Микеланджело.
В Москве на съезде художников, который проходил под руководством все того же свирепого, пламенного Клопоева, единогласно исключили Баранова из творческого союза -- все 578 голосов "за" и ни одного "против". Однажды утром всего за два часа, с десяти до двенадцати, со стен музеев, учреждений и кабинетов ответственных лиц мгновенно, как по мановению волшебной палочки, исчезли все картины Баранова на территории всей России. Мастерская, которой Баранов пользовался целых десять лет, была у него отобрана и передана художнику, рисовавшему различные значки и надписи для Московского метрополитена. Двое верзил в штатском постоянно следовали за Барановым, не давая ему покоя ни днем ни ночью. Его почта постоянно опаздывала и приходила вскрытой. Анна Кронская обнаружила микрофон под раковиной на кухне, где она сейчас работала. Старые друзья, увидев издалека запятнавшего себя Баранова, торопливо переходили на другую сторону улицы. Теперь ему не удавалось достать билеты ни на балет, ни в театр. Какая-то женщина, которую он прежде и в глаза не видел, заявила, что у нее от него незаконнорожденный сын. Дело разбиралось в суде, в результате он его проиграл, и теперь ему приходилось еженедельно выплачивать девяносто рублей алиментов "своему ребенку". В общем, он едва не угодил в лагерь.
Чувствуя, в какую сторону дует ветер, Баранов положил в вещевой мешок свою старую кисть с верблюжьим ворсом, лампу с подставкой в форме гусиной шеи -- и вместе с Анной выехал из страны. Он был так худ, так изможден, что на него было страшно смотреть.
Полгода спустя, летом 1929 года, Баранов с Анной устроились в Берлине. Атмосфера, царившая в это время в немецкой столице, имела самое благоприятное воздействие на художников, и Баранов с головой окунулся в работу: он рисовал апельсины, лимоны, яблоки в том же своем раннем, "съедобном" стиле, и к нему тут же пришел успех.
-- Мы будем здесь очень счастливы,-- предрекла Анна и на сей раз тоже не ошиблась.-- Ты будешь писать только одни натюрморты, фрукты и овощи. Будешь очень экономно пользоваться черными тонами. Постараешься избегать всевозможных "ню" и политических аллюзий. Постоянно будешь держать рот на замке,-- я буду говорить за двоих. Понятно?
Баранов был только рад подчиняться этим простым и здравомыслящим приказаниям. Определенная расплывчатость, неуверенность линии в его работах -- что-то вроде легкого тумана -- объяснялась его подсознательными колебаниями художника, они не позволяли ему представить на холсте свой сюжет слишком четко, даже точно рассчитать место лимона на столе, покрытом скатертью. Зато можно выгодно сравнить эти его картины с теми первыми, которые он написал, когда вернулся с фронтов революции. Он процветал; щеки вновь пополнели, порозовели, он даже отрастил небольшое брюшко. На лето снимал небольшое шале1 в Баварии, и у него была превосходная мастерская в Тиргартене, которую ему сдавали в аренду. Приучился подолгу сидеть в пивных и пить вкусное мюнхенское пиво и по-прежнему, как только заходила речь о политике, отделывался тем же вопросом, как тогда, в далекие дни в России:
-- Кто его знает? Пусть разбираются философы.
Когда Суварнин, поведение которого вначале вызывало лишь подозрение со стороны официальных лиц, а потом обернулось официальным остракизмом -- и в этом, конечно, была прежде всего виновата его неопубликованная статья о картине Баранова,-- приехал в Берлин, где ему негде было преклонить голову, Баранов, проявляя щедрость, пригласил его к себе. Критик жил в свободной комнате под его мастерской, и однажды, когда Суварнин рассказал ему, что его зеленая обнаженная заняла самое достойное место в новом музее декадентского искусства в Ленинграде, Баранов только довольно хмыкнул.
Анна нашла работу в качестве инструктора по физическому воспитанию в одной из новых молодежных организаций, которые росли как грибы в то время, и вскоре ее старания и разработанные ею весьма эффективные программы были замечены. Благодаря своим неустанным усилиям она подготовила целые батальоны женщин со стальной мускулатурой, с громадными, сильными бедрами, которые могли шагать по восемнадцать часов кряду по пересеченной местности, вспаханным полям и запросто голыми руками разоружить довольно крепких мужчин, вооруженных винтовками со штыками. Когда к власти пришел Гитлер, ее вызвали в правительство и поручили руководить всей обширной программой физических тренировок для женщин в Пруссии и Саксонии. Значительно позже статистическое Бюро материнства и фронта национальной чести опубликовало доклад, в котором указывалось, что воспитанницы, прошедшие соответствующие тренировки у Анны, распространяя по стране ее опыт, добились весьма печальных результатов: у их подопечных немок происходили выкидыши или рождались мертвые дети, и это в соотношении семи к одному.
Но об этом, само собой, стало известно тогда, когда чета Барановых покинула страну.
В период с 1933 по 1937 год жизнь Барановых была ничуть не хуже той, какую они вели в самые счастливые денечки там, в Москве. Баранов неустанно трудился, и его вкусные, зрелые фрукты на холстах украшали множество стен в жилищах знаменитых обитателей; как утверждают, несколько его натюрмортов висели даже в личном, недоступном для отравляющих газов бомбоубежище фюрера под зданием его канцелярии, заметно оживляя довольно суровую обстановку. Популярность Анны и доброжелательность Баранова нравились многим, и их часто приглашали на различные социальные мероприятия и приемы, на которых Анна, как всегда, решительным образом монополизировала беседу, разглагольствуя с присущей ей ясностью и осторотой наблюдений по поводу таких важных и серьезных тем, как военная тактика, производство стали, дипломатия и воспитание детей.
Как вспоминали их друзья, именно в этот период сам Баранов становился все более немногословным, большей частью в любой компании молчал. На приемах или вечеринках он обычно стоял рядом с Анной, жуя спелые виноградные ягоды или миндальные орешки, отвечая на вопросы рассеянно, односложно. Вдруг он начал худеть, и его уставшие глаза говорили о том, что он плохо спит по ночам, видит дурные сны. Стал опять писать по ночам, закрывая дверь на ключ, опуская ставни на окнах, и всю его громадную мастерскую освещала лишь лампа с гусиной шеей.
Для друзей Анны и самого Баранова стало большим сюрпризом появление новой обнаженной в зеленых тонах. Суварнин, который видел и оригинал, и новую берлинскую "ню", утверждал, что, вероятно, последняя куда лучше первой, хотя изображенная на полотне фигура, по крайней мере по своей концепции, вполне идентична.
-- Страдание на твоем холсте,-- говорил Суварнин, который в это время работал в правительстве в качестве разъезжающего критика официальной государственной архитектуры (на этом посту, как вполне разумно считал он, совершенные в суждениях ошибки не столь заметны и не столь опасны, как это бывало у него при оценки живописи),-- проступает еще с большей силой, чем прежде, оно просто невыносимо. Оно героическое по характеру, гигантское, достигает божественных масштабов,-- ясно, что Баранов погрузился в темные подвалы отчаяния. Может, я так об этом сужу потому, что мне известны ночные кошмары, испытываемые художником, особенно тот, часто повторявшийся, когда ты, стоя в одной комнате с многочисленными без устали болтающими женщинами, не мог раскрыть рта, чтобы произнести хотя бы слово. Именно поэтому, возможно, у меня появилось сильное ощущение, что все это -- олицетворение всего человечества, оцепеневшего, бессловесного, впавшего в отчаяние, молча, но энергично протестующего против трагических перипетий жизни. Особенно мне понравился такой милый, совершенно новый нюанс -- обнаженный карлик-гермафродит, которого слева на переднем плане обнюхивает пара маленьких черно-бурых животных...
Баранов, конечно, не был опрометчив и не торопился выставлять на обзор широкой публики свое новое творение. (Внутренняя необходимость, подвигшая его на создание вновь своего шедевра, получала свое полное удовлетворение после завершения картины, а тех пока еще не увядших воспоминаний о вреде, который он причинил себе с Анной, оказалось вполне достаточно, чтобы отбить любое тщеславное желание показать публично свое произведение в Берлине.) Но все произошло помимо его воли. Гестапо во время своих рутинных обходов домов и кабинетов людей, имевших обыкновение читать иностранные газеты (к сожалению, Баранов никак не мог отделаться от такой привычки), обнаружило зеленую обнаженную в тот день, когда Баранов ее закончил. Двое сыщиков оказались ребятами простыми, но в достаточной мере пропитанными национал-социалистской культурой, чтобы учуять здесь отступничество и ересь. Потребовав подкреплений, они организовали заградительный кордон вокруг дома и позвали начальника бюро, которое занималось этими вопросами.
Через час Баранова арестовали, а Анну сняли с работы и отправили работать в качестве помощника врача-диетолога в дом для незамужних матерей на польской границе. Как и в Москве, никто здесь, в Берлине, даже один полковник, отчаянный бретер, из танковой дивизии СС, с которым у Анны были весьма интимные отношения, не осмелился заступиться за него, убедить всех в том, что Баранов работал один и никогда тайно не посещал модель для своей зеленой обнаженной.
Баранова допрашивали в гестапо целый месяц. Более или менее обычный допрос, в ходе которого он лишился трех зубов и был дважды приговорен к смертной казни, преследовал одну-единственную цель -- чтобы он, Баранов, выдал всех своих сообщников, передал гестапо полный их список и признался в совершении кое-каких актов саботажа на расположенных поблизости от его дома авиационных заводах, которые он наверняка совершал на протяжении последних семи месяцев.
Когда он находился в руках гестапо, его картину повесили для обозрения широкой публики на большой выставке, организованной нацистским министерством пропаганды, чтобы ознакомить ее с новейшими тенденциями в декадентском антинемецком искусстве. Эта выставка имела громадный успех, и ее посетили сотни тысяч людей, гораздо больше, чем любую другую из всех состоявшихся до этого времени в Берлине.
Из тюрьмы он вышел сутулым, разбитым человеком, которому теперь в течение нескольких месяцев предстояло есть только жидкую пищу. В день его выхода на свободу ведущий критик берлинской "Тагеблатт" выступил с официальным мнением по поводу картины Баранова. "Это воплощение еврейского анархизма в его наивысшем проявлении. Подстрекаемый Римом (на заднем фоне на картине виднелись руины маленькой разрушенной сельской церквушки), в сговоре с Уолл-стрит и Голливудом, получая приказы из Москвы, этот червяк и варвар, урожденный Гольдфарб, сумел внедриться в самую сердцевину германской культуры, пытаясь тем самым дискредитировать здоровье немецкой нации и здравомыслие наших немецких институтов правосудия. Это не что иное, как пацифистская атака на нашу армию, флот и авиацию, отвратительная восточная клевета на наших славных немецких женщин, торжество так называемой распутной психологии венского гетто, зловоние из сточных ям, столь дорогих сердцу французских дегенератов, хитроумный аргумент в пользу английского министерства иностранных дел, распространяющего повсюду свой кровожадный империализм. С присущим нам некрикливым чувством собственного достоинства мы, немцы, и мир немецкого искусства, мы, проповедники гордой, святой немецкой души, должны сплотить крепче свои ряды и в уважительной, но твердой форме, спокойным тоном потребовать, чтобы вырезали с корнем эту гангренозную опухоль из жизни нашей нации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15