Spellcheck by HarryFan
Ирвин Шоу
Одиссея стрелка
***
– В Бразилии, – говорил Уайтджек, – худо было с девочками. С американками.
Они лежали на удобных койках под грациозно свисающим пологом из москитных сеток, в казарме, где, кроме них двоих, никого не было, тихой, пустой, затененной и особенно прохладной, если вспомнить, что снаружи слепило жгучее солнце Африки.
– Три месяца в джунглях, на рисе и обезьяньем мясе, – Уайтджек раскурил длинную толстую дешевую сигару и, покосившись на жестяную кровлю, погрузился в клубы дыма. – Когда мы оказались в Рио, мы точно знали, что заслужили американку. И вот лейтенант, Джонни Маффет и я, мы раздобыли телефонный справочник американского посольства и давай звонить прямо по алфавиту – секретаршам, машинисткам, переводчицам, регистраторшам, авось кто-нибудь из них клюнет.
Уайтджек ухмыльнулся, глядя на потолок. Улыбка очень красила его широкое, загорелое грубоватое лицо. Говор у него был южный, хоть и не тот, что вызывает у северян оскомину.
– Идея была лейтенанта, и, пока мы добрались до «К», он уже готов был бросить это дело, но тут мы напоролись просто на золотую жилу – «М». – Он медленно выпустил длинную струю сигарного дыма. – Ох-хо, – протянул он, мечтательно прикрывая глаза. – Два месяца и одиннадцать дней – как сыр в масле. Три бесконечно нежных и пылких американки со своим собственным жильем. Пиво на льду всю неделю, бифштексы – такие здоровенные, хоть мула ими седлай, и никаких тебе забот – валяйся на пляже после полудня; придет охота – поплавай. В общем, солдат спит, а служба идет.
– Ну и как были девочки? – спросил Стаис. – Что надо?
– Как вам сказать, сержант. – Уайтджек умолк и задумчиво поджал губы. – Если по правде, сержант, девочки лейтенанта и Джонни были этакие смазливые зверюшки. А моя… – он снова замолчал. – …В мирное время ей бы не подцепить себе парня, даже если ее зачислить в пехотную дивизию. Тощенькая, маленькая, выпуклостей меньше, чем у ружейного дула, да еще в очках. Но стоило ей на меня взглянуть, и я сразу понял: ни Джонни, ни лейтенант ее не волнуют. Она смотрела только на меня, и за стеклами очков взгляд у нее был мягким, полным надежды, робким и зовущим. – Уайтджек щелчком сбил пепел в консервную банку, стоявшую у него на голой груди. – Иногда, – проговорил он медленно, – чувствуешь себя последним ничтожеством, если думаешь только о себе и не отвечаешь на такой призыв. Вот что я вам скажу, сержант. Я пробыл в Рио два месяца и одиннадцать дней, и даже не взглянул на другую женщину. Все эти загорелые бабенки, что шатаются по пляжу, вылезая на три четверти из купальников и вихляя своими прелестями перед твоим носом, – я даже не взглянул на них. Эта тощенькая очкастая пигалица была такой приятной, нежной и такой порядочной, что дай бог любому парню! Да будь он даже распоследним кобелем – он и глазом не повел бы на другую женщину.
Уайтджек загасил сигару, снял с груди жестянку, перевернулся на живот.
– Ладно, – сказал он, – я немного вздремну.
Не прошло и минуты, как Уайтджек тихо похрапывал, по-детски уткнувшись в согнутую руку мужественным лицом горца.
Снаружи, с той стороны, где была тень, доносилось заунывное диковатое пение: местный мальчишка утюжил чьи-то форменные брюки. С летного поля, в двухстах ярдах, снова и снова раздавался рев машин, садящихся или взмывающих в предвечернее небо.
Стаис устало закрыл глаза. С тех пор как он попал в Аккру, он только и делал, что валялся на койке, спал и грезил, слушая рассказы Уайтджека.
– Привет! – сказал Уайтджек, когда два дня назад Стаис медленно вошел в казарму. – Куда путь держите?
– Домой, – ответил Стаис, в который раз устало при этом улыбаясь. – А вы?
– Не домой. – Уайтджек чуть усмехнулся. – Совсем не домой.
Стаису нравилось слушать Уайтджека. Уайтджек рассказывал об Америке, о лесах Голубого хребта, где он служил в лесничестве, о стряпне матери и о своих потрясающих собаках, которым не было равных в умении брать и держать след, о том, как со среднего бомбардировщика он пытался в горах охотиться на оленя (ни черта не выходило – со дна ущелий поднимались вихри), о пирушках по выходным дням в лесу со своим другом Джонни Маффетом и с девчонками с мельницы из соседнего местечка. Девятнадцать месяцев Стаис не был в Америке, и рассказы Уайтджека переносили его в родные места, такие милые и почти осязаемые.
– Жил у нас в городке человек по имени Томас Вулф, – начал в то утро Уайтджек ни с того ни с сего. – Это был здоровенный парень, и отправился он в Нью-Йорк, чтобы стать писателем. Может, слышали о таком?
– Слыхал, – отозвался Стаис. – Я читал две его книжки.
– Ну вот, прочел и я его книжку, – продолжал Уайтджек, – ту самую, и жители нашего городка сначала просто вопили, так им хотелось его линчевать, но я все-таки прочел его книжку, и в ней он разделал наш городок в пух и прах, и когда его привезли обратно мертвым, я спустился с гор и пошел на его похороны. Уйма знаменитостей явилась из Нью-Йорка в Чеппел-Хил хоронить его, жарко было, и хоть я никогда не встречал этого парня, на я прочел его книжку и чувствовал, что это правильно – прийти на его похороны. Весь городишко был там, притихший, а пять лет назад они просто вопили, так им хотелось его линчевать. Это было грустное и впечатляющее зрелище, и я рад, что пошел тогда.
В другой раз неспешный низкий голос пробивается сквозь полудрему в духоте:
– Моя мама берет перепела, снимает мясо с костей, потом выкапывает здоровенную сладкую картофелину, кладет в кастрюлю, сверху немного бекона, туда же добавляет перепелиное мясо и тушит все это на медленном огне часа три и все время поливает маслом. Попробуйте как-нибудь.
– Ладно, – сказал Стаис, – попробую.
Чин у Стаиса был невысокий, а в Америку нескончаемым потоком возвращались полковники: им отдавали все места в самолетах С-54, летящих на запад, и Стаис вынужден был ждать. Это было тоже неплохо. Валяться на койке, беззаботно вытянувшись во весь рост, – после Греции эти дни казались праздником. Тем более что ему совсем не хотелось появиться дома и предстать перед матерью эдаким усталым стариком. Казармы здесь были обычно спокойны и пусты, жратва за общим столом недурна, а в распределителе всегда можно было раздобыть кока-колу и шоколадное молоко. Рядовые из экипажа Уайтджека были молоды и самоуверенны, целыми днями купались, ходили в кино или ночь напролет дулись в покер в соседней казарме, а плавная, неторопливая речь Уайтджека все текла и текла в промежутках между сном и грезами. Уайтджек был аэрофотографом и стрелком в составе разведэскадрильи, побывал на Аляске, в Бразилии, снова в Штатах и сейчас направлялся в Индию, переполненный рассказами. Он служил в полку «митчеллов», и весь полк должен был перебазироваться туда же, кроме двух «митчеллов», которые загорелись при взлете в Натале и разбились на глазах у Уайтджека, пока его самолет кружил над полем, в зоне ожидания. Весь полк задержали в Натале, и только самолет Уайтджека отправили через океан в Аккру.
Лежа на нагретой койке, почти убаюканный диковатой песней черного мальчишки, доносящейся в окно, Стаис думал о двух «митчеллах», пылающих где-то между морем и джунглями в трех тысячах милях отсюда, о других самолетах, горящих еще где-то, о том, как приятно будет оказаться дома, сидеть в кресле и смотреть на маму, о хорошенькой австриячке, которую он встретил в Иерусалиме, и о ДС-3, медленно, как сумеречный ангел, снижавшемся на неровные потаенные пастбища в Пелопоннесских горах.
Он уснул. Тело его покоилось на койке под простыней в тихой казарме, а сам он, мягко подхваченный потоком видений, снова кружил над Афинами, внизу на холмах – тускло мерцающие руины, и пикирующие истребители в небе, и голос Латропа в наушниках, когда они стремительным маневром ввинчивались в безоблачное небо Греции: «Сегодня в воздухе инструкторы, курсантов от полетов отстранили».
Вот он на высоте пятидесяти футов стремительно и бешено проносится над Плоешти, и в крошево, что под ним, дюжинами падают горящие «либерейторы». И вот уже он уплывает от белого пляжа в Бенгази, и ребята, давным-давно погибшие, резвятся на мягкой зыби. Потом резкий рывок парашюта, отозвавшийся в каждой мышце, потом зелено-голубая чаша лесов Миннесоты, его отец, маленький толстяк, спящий на сосновой хвое в выходной день. И опять Афины… Афины…
– Не понимаю, что нашло на лейтенанта, – раздался новый голос, и Стаис очнулся. – Проходит мимо по летному полю и в упор не видит.
Стаис открыл глаза. На краю койки Уайтджека примостился Новак, парень с фермы в Оклахоме, и рассуждал.
– Все ребята обеспокоены. – У него был застенчивый, высокий, почти девичий голос. – Я-то думал, что лучше нашего лейтенанта и быть не может. А теперь… – Новак поежился, – а теперь, если и заметит, рявкнет, да так, будто он не кто иной, как генерал Улисс Грант.
– А может, – сказал Уайтджек, – может, это все оттого, что у него на глазах лейтенант Броган врезался в землю там, в Натале… Они с Броганом дружили с десяти лет. Все равно как если бы у меня на глазах такое же стряслось с Джонни Маффетом.
– Думаю, что нет. – Новак подошел к своей койке и вытащил блокнот для писем. – Все началось еще в Майами четыре недели назад. Вы разве не заметили?
– Заметил, – проговорил Уайтджек.
– Поговорили бы с ним. – Новак начал писать письмо. – Вы с ним приятели. Как-никак нам вместе в бой идти. Нехорошо – проходит мимо и в упор не видит. А может, он все это время пьет?
– Нет, он не пьет.
– Поговорили бы с ним.
– Может, и поговорю. – Уайтджек сел. – Может, и поговорю. – Он уныло посмотрел на свой живот. – С тех пор как я попал в армию, я разжирел, как свинья. Когда я принимал присягу, у меня была талия двадцать восемь с половиной дюймов. А теперь – тридцать два и три четверти, ни больше, ни меньше. Армия… Наверное, не стоило в нее вступать. С моей профессией и в резерве можно было сидеть, да к тому же я – единственный кормилец больной матери.
– Зачем тогда вступали? – Стаис подал голос.
– О-о, – улыбнулся в ответ Уайтджек, – проснулись. Ну как самочувствие, получше, сержант?
– Спасибо, получше. Зачем же вы вступали?
– Ну… – Уайтджек поскреб щеку. – Понимаете, я все ждал и ждал. Сидел в своей хижине в горах, старался не слушать радио и все ждал да ждал и в конце концов спустился вниз к матери и сказал: «Мэм, я не могу больше ждать», – и вступил.
– Когда это было? – спросил Стаис.
– Через восемь дней, – Уайтджек опять улегся, взбив подушку, – через восемь дней после Пирл-Харбора.
– Сержант, – сказал Новак, – сержант Стаис, вы не обидитесь, если я напишу моей девушке, что вы грек?
– Нет, – сказал Стаис мрачно, – не обижусь. Только, знаете, я родился в Миннесоте.
– Знаю, – сказал Новак, продолжая старательно писать, – но ваши родители из Греции. Моей девушке будет очень интересно – надо же: родители из Греции, а вы Грецию бомбили, и сбили вас там.
– Что еще за девушка? – поинтересовался Уайтджек. – Помнится, ты говорил, что она закрутила с техником-сержантом во Флашинге, Лонг-Айленд.
– Это верно, – примирительно ответил Новак, – но мне все еще хочется думать о ней как о моей девушке.
– Те, что остаются дома, – сумрачно сказал Уайтджек, – они-то и получают все нашивки и всех девчонок. Мой девиз: с глаз долой – из сердца вон, и никаких писем.
– А мне приятно писать этой девушке из Флашинга, Лонг-Айленд, – сказал Новак смущенно, но с оттенком упрямства. Потом повернулся к Стаису: – Сколько же дней вы пробыли в горах, пока греческие крестьяне не нашли вас?
– Четырнадцать, – ответил Стаис.
– И сколько среди вас было раненых?
– Трое. Из семи. Остальные умерли.
– Может, ему не хочется говорить об этом, Чарли? – вмешался Уайтджек.
– О, извините. – Новак поднял глаза, и на его молодом невыразительном лице проступило явное огорчение.
– Да ничего, – сказал Стаис, – я не против.
– А вы сказали им, что вы тоже грек? – спросил Новак.
– Сказал, когда наконец объявился тот, что говорил по-английски.
– До чего нелепо, – протянул Новак задумчиво, – быть греком, бомбить Грецию и не знать языка… А можно, я напишу своей девушке, что у них была рация и они связались с Каиром?
– Она девушка техника-сержанта из Флашинга в Лонг-Айленде, – монотонно проговорил Уайтджек. – Чего бы тебе не смотреть правде в глаза?
– Мне так больше нравится, – ответил Новак с чувством собственного достоинства.
– Да, пожалуй, можно написать, что у них была рация, – сказал Стаис. – Это было так давно. Через три дня ДС-3 нашел окно в облачности и сел. Все время лил дождь и перестал всего минут за тридцать до темноты, так что, когда самолет приземлился, брызги поднялись футов на пятнадцать вверх. Мы кричали от радости, но ни один из нас не в силах был подняться с места, ни один из нас, потому что от слабости никто не мог стоять.
– Об этом обязательно надо написать моей девушке, – сказал Новак, – от слабости никто не мог стоять.
– Потом снова пошел дождь, поле стало сплошным месивом, грязь по колено, и когда наконец в ДС-3 забрались все, взлететь не удалось.
Стаис говорил спокойно и задумчиво, словно был один и обращался к себе.
– Мы просто увязли в этой греческой трясине. Тогда пилот, капитан, вылез и огляделся: льет дождь, вокруг стоят крестьяне и дружелюбно улыбаются, и никто ничего не может сделать. И тут он начал ругаться и ругался минут десять. Он был родом из Сан-Франциско и уж что-что, а ругаться умел. Потом все начали ломать ветки с деревьев в лесу вокруг пастбища, даже те из нас, кто еще час назад совсем не мог стоять. Завалили мы эту громадину ДС-3 ветвями и сели дождь пережидать. Так вот сидели в лесу и молились, чтобы ни один немецкий патруль не вылез в этакую непогоду. В те три дня я выучил пять слов по-гречески.
– Какие? – спросил Новак.
– «Vouno», – что значит «гора», «Vrohi» – «дождь», «Theos» – «бог», «Avrion» – «завтра» и «Yassou» – это значит «прощай».
– Yassou, – произнес Новак, – прощай.
– Потом вышло солнце, и начало парить. Все молчали. Сидели и глядели, как подсыхает трава. Потом кое-где лужи исчезли, а потом затвердела грязь. Забрались мы тогда в ДС-3, а греки стали тянуть, толкать машину, и наконец мы выкарабкались оттуда. А те крестьяне стояли внизу и махали руками, как будто провожали нас на Центральном вокзале в Нью-Йорке. Не пролетели мы и десяти миль, как оказались прямо над расположением немцев. Они дали по нам несколько залпов, но промазали. Лучшая минута во всей моей жизни была та, когда я укладывался на койку в каирском госпитале. Целую минуту я просто стоял рядом с ней и смотрел на простыни. Потом лег, очень медленно.
– А что стало с греками? Вы что-нибудь о них знаете? – спросил Новак.
– Нет, – ответил Стаис. – Наверное, они все еще там. Ждут. Надеются, что мы когда-нибудь вернемся.
В наступившем молчании слышался только скрип пера Новака. Стаис думал о трех греках с худыми, темными лицами горцев. Такими он их видел последний раз: машут руками, постепенно отдаляясь и исчезая среди кустарника на короткой зеленой траве горного пастбища, у самого Эгейского моря. Они были приветливы и полны желания услужить, а в глазах затаилось такое выражение, будто они ждут смерти.
– Сколько у вас на счету вылетов? – спросил Новак.
– Двадцать один с половиной, – ответил Стаис. Он улыбнулся. – Последний я посчитал за половину.
– А сколько вам лет? – Новак, очевидно, старательно описывал все, заслуживающее внимания, девушке техника-сержанта.
– Девятнадцать.
– Вы выглядите старше, – сказал Уайтджек.
– Да, – ответил Стаис.
– Значительно старше.
– Да.
– А сами вы сбили хоть один самолет? – Новак поглядел на него застенчиво, его мясистое красное лицо было неуверенным и смущенным, как у мальчишки, задающего сомнительные вопросы о девочках. – Лично вы?
– Два, – сказал Стаис, – лично.
– И что вы чувствовали?.
– Оставь ты его в покое, – сказал Уайтджек, – у человека глаза слипаются от усталости.
– Я почувствовал облегчение, – сказал Стаис. Он постарался вспомнить, что действительно почувствовал, когда дал очередь и «фокке-вульф» задымился, как вонючая дымовая шашка, и немецкий пилот еще какой-то миг неистово боролся, пытаясь сбить огонь, а потом перестал неистово бороться. Разве такое кому-нибудь расскажешь, самому и то словами не вспомнить. – Узнаете, – сказал он, – и довольно скоро. В небе до черта немцев.
– Япошек, – вставил Уайтджек. – Мы собираемся в Индию.
– В небе до черта япошек.
Все приумолкли, и только эхо от слова «япошек» прошелестело в длинной притихшей комнате над пустыми рядами коек. Стаис почувствовал прежнее пошатывающее головокружение, то, которое начинается где-то за глазными яблоками и происхождение которого врач в Каире объяснил голоданием, шоком, пережитыми опасностями или всем этим, вместе взятым. Он лег на спину, стараясь не закрывать глаз, потому что, когда он закрывал их, головокружение становилось сильней, а пошатывание просто непереносимым.
1 2 3