Поп же, то есть её муж, как раз наоборот — сделается очень высокий. Но это не смущайтесь. Это перетрубация в ролях и — больше ничего. Даже лучше! Итак, я подаю, товарищи, третий и самый последний звонок!
Занавес отдёрнули, и зал вытаращил полусонные глаза.
Вот выплыла попадья, по одежде точь-в-точь та же, только на коротеньких ножках и пищит, а вслед за нею — высоченный поп, тот же самый — грива, борода; только ряса по колено и ходули-ноги, длинные, в обмотках.
В публике смех, возгласы:
— Пошто попадье ноги обрубили?
— А ну-ка, бабушка, спляши!
— Эй, полтора попа!!
Изрядно наспиртовавшийся Федотыч едва залез в будку, но суфлировал на удивленье ясно и отчётливо: вся публика, даже та, что в коридоре, имела удовольствие слушать зараз две пьесы — одну из будки, другую от действующих лиц.
Жировушка Федотыча — в черепке бараний жир с паклей — чадила ему в самый нос.
Действие на сцене как по маслу. Буржуя-жениха прогнали, в доме водворился коммунист. Аннушка родила ребёнка, который лежит в люльке и плачет. Люльку качает поп (кузнец Филат).
Он говорит:
— Это ребёнок коммунистический, — и поёт басом колыбельную:
Баю-баюшки-баю,
Коммунистов признаю…
Ты лежи, лежи, лежи
И ногами не дрожи…
— Достукалась, притащила ребёночка, — злобствует попадья. — А коммунистишку-то твоего опять на войну гонят…
— О, горе мне, горе!.. — восклицает Аннушка и подсаживается к люльке, чтобы произнести над ребёнком монолог. Она влипла глазами в будку, там чернохвостый огонёк дымит, а Федотыч — что за диво — наморщил нос и весь оскалился.
— О, горе мне, горе!.. Сиротинушка моя!..
Вдруг в будке захрипело, зафыркало и на весь зал раздалось: — Чччих! — а огонёк погас.
Федотыч опять захрипел, опять чихнул и крикнул:
— Эй, Пашка! Дайте-ка скорей огонька… У меня жирову… А-п чих!.. жировушка погасла.
За сценой беготня, шёпот, перебранка: все спички вышли, зажигалка не работает.
— О, горе мне, горе!.. — безнадёжно стонет Аннушка.
— Погоди ты… Го-о-ре!.. — кряхтит, вылезая из будки, Федотыч. — У тебя горе, а у меня вдвое. Видишь, жировушка погасла.
Он подполз к краю сцены и забодался:
— А-п чхи!.. Товарищи… А-п чхи!.. Тьфу, пятнай тя черти!.. Нет ли серянок у кого?
Публика с весёлостью и смехом:
— На, дедка. На-на-на!..
И снова как по маслу.
Аннушка так натурально убивалась над младенцем и так трогательно говорила, что произвела на зрителей впечатление сильнейшее: бабы засморкались, мужики сопели, как верблюды.
Офимьюшкин Ванятка подрядился, вместо Филата, за три яйца плакать по-ребячьи. Он плакал за кулисами звонко, с чувством, жалобно. Какой-то дядя даже сердобольно крикнул Аннушке:
— Дай ему титьку!
— И баба:
— Поди уплакался ребенчишко-то…
Словом, действие закончилось замечательно. Все были довольны, кроме Павла Мохова. Он, скрипя зубами, тряс за грудки пьяного Федотыча:
— Дядя ты мне или последний сукин сын?! Неужто не мог после-то нажраться! Такую, дьявол старый, устроил полемику с своей жировушкой…
* * *
По селу пели третьи петухи.
За Таней и Васютиным, опять шагавшими вдоль цветущих грядок, шли в отдалении парни с гармошкой и орали какую-то частушку, очень для Тани оскорбительную.
— Эй, ахтеры! — кричали в зале. — Работайте поскорейча… Которые уж спят давно.
Действительно, на окнах и вдоль стен под окнами сидели и лежали спящие тела.
Когда открыли сцену, наступившую густую тишину толок и встряхивал нечеловеческий храп. Это дед Андрон, согнувшись в три погибели, упёр лысину в широкую поясницу сидевшей впереди ядрёной бабы, пускал слюни и храпел. Другие спящие с усердием подхватывали.
Настроение актёров было приподнято: это действие очень весёлое — пляски, песни, хоровод, а кончается убийством Аннушки. Мерзавец буржуй-жених, которого зарезали в прошлом действии, должен внезапно появиться и смертоносной пулей сразить несчастную Аннушку. Это гвоздь пьесы. Это должно потрясти зрителей. Недаром Павел Мохов с такой загадочно-торжествующей улыбкой сыплет в медвежачье ружьё здоровенный заряд пороху: грохнет, как из пушки.
Но если б Павел Мохов видел, каким пожаром горят глаза коварной Тани и с какой страстью стучит в её груди сердце, его улыбка вмиг уступила бы место бешеной ревности.
Парочка тесно сидела плечо в плечо, от товарища Васютина пахло духами и табаком, от красотки Тани — хлебной пылью, мышами и гнёздами ласточек.
Ёлки и сосны. Берег реки. Аннушка с ребёнком сидит на камне.
— Какой хороший вечер, — говорит она. — Спи, мой маленький, спи. Чу, коровушка мычит. Чу, собачка взлаяла. А как птички-то чудесно распевают. Чу, соловей…
Яйца, видимо, подействовали: Филат на все лады заливался за сценой.
Появляются девушки, парни. Начинают хоровод. Свистит соловей, крякают утки, квакают лягушки, мычит корова.
— Дайте и мне, подруженьки, посмотреть на вашу весёлость…— сквозь слёзы говорит Аннушка. — Папаша и мамаша выгнали меня из дому с несчастным дитем. А супруг мой, коммунист, убит белыми злодеями. Которые сутки я голодная иду.
Аннушка горько всхлипывает. Её утешают, ласкают ребёнка. За кулисами ржёт конь, мяукает кошка, клохчут курицы, хрюкает свинья.
— Ах, ах! Возвратите мне мои счастливые денёчки!
Зрители вздыхают. Храпенье во всех концах крепнет. Давно уснувший в будке Федотыч тоже присоединил свой гнусавый храп. Лысина деда Андрона съехала с тёткиной поясницы в пышный зад.
Вдруг из-за кустов выскочил буржуй-жених, в руках деревянный пистолет.
Наступила трагическая минута.
Павел Мохов взвёл за кулисами курок.
— Ах, вот где моя изменщица! — и жених кинулся к Аннушке. — Вон! Всех перестреляю!
Визготня, топот, гвалт — и сцена вмиг пуста.
Лицо буржуя красное, осатанелое. Он схватил ребёнка, ударил его головой об пол и швырнул в реку.
Аннушка оцепенела, и весь зал оцепенел.
— Ну-с! — крикнул жених и дёрнул её за руку.
Павел Мохов выставил в щель дуло своей фузеи.
— Ведь мы же с папочкой и мамочкой полагали, что вы зарезаны, — вся трепеща, сказала Аннушка.
— Ничего подобного… Ну, паскуда, коммунистка, молись богу. Умри, несчастная! — и жених направил пистолет в грудь Аннушки.
— Ах, прощай, белый свет!.. — закачалась Аннушка и оглянулась назад, куда упасть.
Павел Мохов сладострастно спустил курок, но самопал дал осечку.
Зал разинул рот и перестал дышать.
— Умри, несчастная!! — свирепо крикнул жених.
— Ах, прощай, белый свет!.. — отчаянно простонала Аннушка и закачалась.
Павел Мохов трясущейся рукой всунул новый пистон, но самопал опять дал осечку. Ругаясь и шипя, Павел выбрал из проржавленных пистонов самый свежий.
Жених умоляюще взглянул на кулисы и, покрутив над головой пистолет, вновь направил его в грудь донельзя смутившейся Аннушки:
— Умри, несчастная!!
— Кто-то крикнул в зале:
— Чего ж она не умирает-то!
— Ах, прощай, белый свет!.. — третий раз простонала Аннушка, и самопал за кулисами третий раз дал осечку.
Дыбом у Павла поднялись волосы, он заскорготал зубами. Жених бросил свой деревянный пистолет, крикнул: — Тьфу! — и, ругаясь, удалился.
Аннушка же совершенно не знала, что ей предпринять, — наконец, закачалась и упала.
— Занавес! Занавес давай! — суетились за сценой.
Но в это время, как гром, тарарахнул выстрел.
Весь зал подпрыгнул, ахнул.
Храпевший суфлёр Федотыч тоже подпрыгнул, подняв на голове будку. С окон посыпались на пол спящие, а те, что храпели на полу, вскочили, опять упали — и поползли, ничего не соображая.
Аннушка убежала, и занавес плавно стал задёргиваться.
— Товарищи! — быстро поднялся на стул Васютин. — Я член репертуарной коллегии драматической секции первого сектора уездного культагитпросвета…
Мужики злорадно засмеялись. Раздались выкрики:
— Жалаим!
— Толкуй по-хрещеному!.. По-русски…
— Товарищи! Главный дом соседнего с вами совхоза обращается в народный дом для разумных развлечений. Я имею бумагу. Вот она. Советская власть охотно идёт навстречу вашим духовным запросам. А теперь кричите за мной: автора, автора, автора!
И зал, ничего не понимая, загремел за товарищем Васютиным.
Автор же, за кулисами, упав головой на стол, плакал.
Васютин нырнул за сцену и в недоумении остановился.
— Товарищ Мохов! Как вам не стыдно? Вас вызывает публика. Слышите? Ну, пойдёмте скорей.
Павел Мохов вытер кулаками глаза и уже ничего не мог понять, что с ним происходило. Куда-то шёл, где-то остановился. Из полумрака впились в него сотни горящих глаз.
А Федотыч, меж тем, пошатываясь, совался носом по сцене, душа горела завести скандал.
— Товарищи! Вот пред вами автор, сочинитель пьесы, которой вы только что любовались… Почтим его. Да здравствует талантливый Павел Мохов! Браво! Браво! — захлопал Васютин в ладоши, за ним сцена, за ней — весь зал.
— Бра-в-во! Биц-биц-биц! Браво! Молодец, Пашка! Ничего… Жалаим… Павел, говори! Чего молчишь?..
— Почтим от всех присутствующих! Ура!!. — надрывался Васютин.
Федотыч плюнул в кулак и, крякнув, стиснул зубы.
Павел взглянул орлом на Таню, взглянул на окно, за которым розовело утро, и в каком-то телячьем восторге, захлёбываясь, начал речь:
— Товарищи! Да, я действительно есть коллективный сочинитель…— но вдруг от крепкого удара по затылку слетел с ног.
— Я те дам, как дядю за грудки брать! — крутя кулаком, дико хрипел над ним Федотыч. — Я те почту от всех присутствующих!..
На следующий день товарищ Васютин уехал в город. Вместе с ним исчезла и красотка Таня. В школе же после «Безвинной смерти Аннушки» не досчитались семи казённых стульев.
Павел Мохов от превратного удара судьбы долго потягивал горькую совместно со своим двоюродным дядей Федотычем. Пили они в овине, в том самом, за цветущими грядками, за школой.
— Ты, племяш, не серчай, что я те по шее приурезал, — шамкал пьяненький Федотыч. — А вот ежели такие теятеры будем часто представлять, у нас не останется ни мебели, ни девок.
1 2
Занавес отдёрнули, и зал вытаращил полусонные глаза.
Вот выплыла попадья, по одежде точь-в-точь та же, только на коротеньких ножках и пищит, а вслед за нею — высоченный поп, тот же самый — грива, борода; только ряса по колено и ходули-ноги, длинные, в обмотках.
В публике смех, возгласы:
— Пошто попадье ноги обрубили?
— А ну-ка, бабушка, спляши!
— Эй, полтора попа!!
Изрядно наспиртовавшийся Федотыч едва залез в будку, но суфлировал на удивленье ясно и отчётливо: вся публика, даже та, что в коридоре, имела удовольствие слушать зараз две пьесы — одну из будки, другую от действующих лиц.
Жировушка Федотыча — в черепке бараний жир с паклей — чадила ему в самый нос.
Действие на сцене как по маслу. Буржуя-жениха прогнали, в доме водворился коммунист. Аннушка родила ребёнка, который лежит в люльке и плачет. Люльку качает поп (кузнец Филат).
Он говорит:
— Это ребёнок коммунистический, — и поёт басом колыбельную:
Баю-баюшки-баю,
Коммунистов признаю…
Ты лежи, лежи, лежи
И ногами не дрожи…
— Достукалась, притащила ребёночка, — злобствует попадья. — А коммунистишку-то твоего опять на войну гонят…
— О, горе мне, горе!.. — восклицает Аннушка и подсаживается к люльке, чтобы произнести над ребёнком монолог. Она влипла глазами в будку, там чернохвостый огонёк дымит, а Федотыч — что за диво — наморщил нос и весь оскалился.
— О, горе мне, горе!.. Сиротинушка моя!..
Вдруг в будке захрипело, зафыркало и на весь зал раздалось: — Чччих! — а огонёк погас.
Федотыч опять захрипел, опять чихнул и крикнул:
— Эй, Пашка! Дайте-ка скорей огонька… У меня жирову… А-п чих!.. жировушка погасла.
За сценой беготня, шёпот, перебранка: все спички вышли, зажигалка не работает.
— О, горе мне, горе!.. — безнадёжно стонет Аннушка.
— Погоди ты… Го-о-ре!.. — кряхтит, вылезая из будки, Федотыч. — У тебя горе, а у меня вдвое. Видишь, жировушка погасла.
Он подполз к краю сцены и забодался:
— А-п чхи!.. Товарищи… А-п чхи!.. Тьфу, пятнай тя черти!.. Нет ли серянок у кого?
Публика с весёлостью и смехом:
— На, дедка. На-на-на!..
И снова как по маслу.
Аннушка так натурально убивалась над младенцем и так трогательно говорила, что произвела на зрителей впечатление сильнейшее: бабы засморкались, мужики сопели, как верблюды.
Офимьюшкин Ванятка подрядился, вместо Филата, за три яйца плакать по-ребячьи. Он плакал за кулисами звонко, с чувством, жалобно. Какой-то дядя даже сердобольно крикнул Аннушке:
— Дай ему титьку!
— И баба:
— Поди уплакался ребенчишко-то…
Словом, действие закончилось замечательно. Все были довольны, кроме Павла Мохова. Он, скрипя зубами, тряс за грудки пьяного Федотыча:
— Дядя ты мне или последний сукин сын?! Неужто не мог после-то нажраться! Такую, дьявол старый, устроил полемику с своей жировушкой…
* * *
По селу пели третьи петухи.
За Таней и Васютиным, опять шагавшими вдоль цветущих грядок, шли в отдалении парни с гармошкой и орали какую-то частушку, очень для Тани оскорбительную.
— Эй, ахтеры! — кричали в зале. — Работайте поскорейча… Которые уж спят давно.
Действительно, на окнах и вдоль стен под окнами сидели и лежали спящие тела.
Когда открыли сцену, наступившую густую тишину толок и встряхивал нечеловеческий храп. Это дед Андрон, согнувшись в три погибели, упёр лысину в широкую поясницу сидевшей впереди ядрёной бабы, пускал слюни и храпел. Другие спящие с усердием подхватывали.
Настроение актёров было приподнято: это действие очень весёлое — пляски, песни, хоровод, а кончается убийством Аннушки. Мерзавец буржуй-жених, которого зарезали в прошлом действии, должен внезапно появиться и смертоносной пулей сразить несчастную Аннушку. Это гвоздь пьесы. Это должно потрясти зрителей. Недаром Павел Мохов с такой загадочно-торжествующей улыбкой сыплет в медвежачье ружьё здоровенный заряд пороху: грохнет, как из пушки.
Но если б Павел Мохов видел, каким пожаром горят глаза коварной Тани и с какой страстью стучит в её груди сердце, его улыбка вмиг уступила бы место бешеной ревности.
Парочка тесно сидела плечо в плечо, от товарища Васютина пахло духами и табаком, от красотки Тани — хлебной пылью, мышами и гнёздами ласточек.
Ёлки и сосны. Берег реки. Аннушка с ребёнком сидит на камне.
— Какой хороший вечер, — говорит она. — Спи, мой маленький, спи. Чу, коровушка мычит. Чу, собачка взлаяла. А как птички-то чудесно распевают. Чу, соловей…
Яйца, видимо, подействовали: Филат на все лады заливался за сценой.
Появляются девушки, парни. Начинают хоровод. Свистит соловей, крякают утки, квакают лягушки, мычит корова.
— Дайте и мне, подруженьки, посмотреть на вашу весёлость…— сквозь слёзы говорит Аннушка. — Папаша и мамаша выгнали меня из дому с несчастным дитем. А супруг мой, коммунист, убит белыми злодеями. Которые сутки я голодная иду.
Аннушка горько всхлипывает. Её утешают, ласкают ребёнка. За кулисами ржёт конь, мяукает кошка, клохчут курицы, хрюкает свинья.
— Ах, ах! Возвратите мне мои счастливые денёчки!
Зрители вздыхают. Храпенье во всех концах крепнет. Давно уснувший в будке Федотыч тоже присоединил свой гнусавый храп. Лысина деда Андрона съехала с тёткиной поясницы в пышный зад.
Вдруг из-за кустов выскочил буржуй-жених, в руках деревянный пистолет.
Наступила трагическая минута.
Павел Мохов взвёл за кулисами курок.
— Ах, вот где моя изменщица! — и жених кинулся к Аннушке. — Вон! Всех перестреляю!
Визготня, топот, гвалт — и сцена вмиг пуста.
Лицо буржуя красное, осатанелое. Он схватил ребёнка, ударил его головой об пол и швырнул в реку.
Аннушка оцепенела, и весь зал оцепенел.
— Ну-с! — крикнул жених и дёрнул её за руку.
Павел Мохов выставил в щель дуло своей фузеи.
— Ведь мы же с папочкой и мамочкой полагали, что вы зарезаны, — вся трепеща, сказала Аннушка.
— Ничего подобного… Ну, паскуда, коммунистка, молись богу. Умри, несчастная! — и жених направил пистолет в грудь Аннушки.
— Ах, прощай, белый свет!.. — закачалась Аннушка и оглянулась назад, куда упасть.
Павел Мохов сладострастно спустил курок, но самопал дал осечку.
Зал разинул рот и перестал дышать.
— Умри, несчастная!! — свирепо крикнул жених.
— Ах, прощай, белый свет!.. — отчаянно простонала Аннушка и закачалась.
Павел Мохов трясущейся рукой всунул новый пистон, но самопал опять дал осечку. Ругаясь и шипя, Павел выбрал из проржавленных пистонов самый свежий.
Жених умоляюще взглянул на кулисы и, покрутив над головой пистолет, вновь направил его в грудь донельзя смутившейся Аннушки:
— Умри, несчастная!!
— Кто-то крикнул в зале:
— Чего ж она не умирает-то!
— Ах, прощай, белый свет!.. — третий раз простонала Аннушка, и самопал за кулисами третий раз дал осечку.
Дыбом у Павла поднялись волосы, он заскорготал зубами. Жених бросил свой деревянный пистолет, крикнул: — Тьфу! — и, ругаясь, удалился.
Аннушка же совершенно не знала, что ей предпринять, — наконец, закачалась и упала.
— Занавес! Занавес давай! — суетились за сценой.
Но в это время, как гром, тарарахнул выстрел.
Весь зал подпрыгнул, ахнул.
Храпевший суфлёр Федотыч тоже подпрыгнул, подняв на голове будку. С окон посыпались на пол спящие, а те, что храпели на полу, вскочили, опять упали — и поползли, ничего не соображая.
Аннушка убежала, и занавес плавно стал задёргиваться.
— Товарищи! — быстро поднялся на стул Васютин. — Я член репертуарной коллегии драматической секции первого сектора уездного культагитпросвета…
Мужики злорадно засмеялись. Раздались выкрики:
— Жалаим!
— Толкуй по-хрещеному!.. По-русски…
— Товарищи! Главный дом соседнего с вами совхоза обращается в народный дом для разумных развлечений. Я имею бумагу. Вот она. Советская власть охотно идёт навстречу вашим духовным запросам. А теперь кричите за мной: автора, автора, автора!
И зал, ничего не понимая, загремел за товарищем Васютиным.
Автор же, за кулисами, упав головой на стол, плакал.
Васютин нырнул за сцену и в недоумении остановился.
— Товарищ Мохов! Как вам не стыдно? Вас вызывает публика. Слышите? Ну, пойдёмте скорей.
Павел Мохов вытер кулаками глаза и уже ничего не мог понять, что с ним происходило. Куда-то шёл, где-то остановился. Из полумрака впились в него сотни горящих глаз.
А Федотыч, меж тем, пошатываясь, совался носом по сцене, душа горела завести скандал.
— Товарищи! Вот пред вами автор, сочинитель пьесы, которой вы только что любовались… Почтим его. Да здравствует талантливый Павел Мохов! Браво! Браво! — захлопал Васютин в ладоши, за ним сцена, за ней — весь зал.
— Бра-в-во! Биц-биц-биц! Браво! Молодец, Пашка! Ничего… Жалаим… Павел, говори! Чего молчишь?..
— Почтим от всех присутствующих! Ура!!. — надрывался Васютин.
Федотыч плюнул в кулак и, крякнув, стиснул зубы.
Павел взглянул орлом на Таню, взглянул на окно, за которым розовело утро, и в каком-то телячьем восторге, захлёбываясь, начал речь:
— Товарищи! Да, я действительно есть коллективный сочинитель…— но вдруг от крепкого удара по затылку слетел с ног.
— Я те дам, как дядю за грудки брать! — крутя кулаком, дико хрипел над ним Федотыч. — Я те почту от всех присутствующих!..
На следующий день товарищ Васютин уехал в город. Вместе с ним исчезла и красотка Таня. В школе же после «Безвинной смерти Аннушки» не досчитались семи казённых стульев.
Павел Мохов от превратного удара судьбы долго потягивал горькую совместно со своим двоюродным дядей Федотычем. Пили они в овине, в том самом, за цветущими грядками, за школой.
— Ты, племяш, не серчай, что я те по шее приурезал, — шамкал пьяненький Федотыч. — А вот ежели такие теятеры будем часто представлять, у нас не останется ни мебели, ни девок.
1 2