А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Степка Стукни-в-лоб глотал жижу из грязного черепка, многим чашками служили консервные коробки.
В дальнем углу горел небольшой грудок-теплина: там было весело: играли на паршивой сиплой гармошке, подтягивали на берестяном пастушеском рожке, плясали. И плясали залихватски, с гиканьем, в присядку. Филька видел, как отрепья плясунов развевались в наполненном гвалтом воздухе. Его потянуло туда.
— Соси еще, бурдомаги много, — сказал Пашка Верблюд. — Локай вдосыт.
— Может, щиколаду хочешь али кофею?
— Хочу, — заулыбался Филька.
— Ну, ежели хочешь, дак у нас ни кофею, ни щиколаду нету… А вот что есть. — И Пашка плеснул в самый нос Фильки опивками чая.
Филька отерся рукавом своего отрепья и умоляюще посмотрел на Амельку, как бы ища защиты.
— Пойдем к Майскому Цветку, — пригласил он Фильку, а на Пашку Верблюда полушутливо закричал: — Ежели еще дозволишь вне программы, я те паюсной икрой весь зад вымажу! Да, да. И лизать заставлю… Филька, айда! Топай за мной.
Пробирались между кучками оборванцев. В трех кучках резались в грязнейшие, обмызганные карты. За печкой внутри баржи был натянут в виде палатки большой брезент, украденный с хлебного штабеля. Амелька с Филькой вошли в палатку.
— Здравствуй, Майский Цветок, — проговорил Амелька.
— Здравствуй.
При свете стоявшего на ящике застекленного фонарика Филька разглядел: дощатые нары, на нарах — прикрытая ветошью солома, на соломе — маленькая женщина; она кормила грудью ребенка.
— Вот тебе, Майский Цветок, сиська резиновая для парнишки, вот сливы, вот пряники. А это вот конь ему.
— Спасибо, — ответила женщина. — Спасибо. Вон, на ящике, видишь; мне много натащили всего. Вон вино красное. Да я не пью. Пейте.
Амелька спросил женщину:
— А где твоя шуба? — Покажи новенькому свою лисью шубу.
— А нешто не видишь? Вон висит. Амелька, конечно, видел. Он снял шубу и подал ее Фильке.
— Подивись. Краденая, конешно. По-нашему — темная.
Филька пощупал потертую одежину, сказал:
— Бархат, надо быть. Вот так шуба! Амелька самодовольно засопел, повесил шубу и с хвастливостью добавил:
— У нас все роскошно. Не иначе.
Филькины глаза привыкли к полумраку. Он внимательно рассмотрел женщину. Она лежала в синеньком ситцевом платье, в лакированных, больших, не по ноге, башмаках и с браслеткой на худой, как палочка, руке. Она показалась Фильке подростком, с желтым худощавым лицом, — правда, приятным и ласковым. Хороши задумчивые темные глаза ее: в них была и непонятная скорбь, и что-то детское, обиженное, такое знакомое Фильке. Она глядела новичку в лицо, пыталась приветствовать его улыбкой и не умела этого сделать.
— Который же год тебе? — несмело спросил он. Она молчала. За нее ответил Амелька:
— Ей скоро четырнадцать. А вот могла все-таки раздвоиться, дитю родить. Три недели тому назад.
— А где же муж-то твой?
Девчонка язвительно ухмыльнулась, закинула за голову руки и, как-то жеманно изогнувшись вся, отвернулась к стене.
— Надо полагать, мужьев у нее достаточно. Ежели она пожелает, то можешь и ты. Очень просто. Твоей марухой будет.
Филька сплюнул. Девчонка вдруг захохотала. Хохот ее был особенный, взахлеб, визгливый и дикий. Филька заметил, как плечи ее заходили, судорогой свело выгну-тую спину, ноги задергались.
— Не плачь, Майский Цветок, не плачь, — ласково, сердечно сказал Амелька и погладил ей спину.
— Я не плачу! — И девочка повернулась к нему лицом: — Я смеюсь.
У Фильки задрожал подбородок. Он видел, что по влажным щекам Майского Цветка катятся слезы.
— Зачем же ты, коли так, убежала из дому-то?! — тоскливым, отчаянным голосом проговорил он.
— Тебя, дурака, не спросила, — ответила девчонка, прижимая к своей груди, как куклу, спящего сына.
— Вот через это, что мы не знаем, кто парнишкин отец, мы все подружку любим и парнишку любим. Ухаживаем за ней вот как! Она у нас как в санатории имени Семашки… А звать ее Машка, Майский же Цветок — прозвище, в честь нового быта.
Амелька сел на пол, отбил камнем у бутылки горлышко, отхлебнул вина и закурил трубку.
— Майский Цветок просила, чтоб, значит, аборт; ну, мы отсоветовали ей, не допустили. Да. И очень распрекрасно сделали. Теперича у нас какая-то заправ-дышняя забота есть, чтобы, значит, матери с сыном было хорошо.
Сдерживая в себе горестную дрожь, Филька сказал, как взрослый:
— А вот я на этот счет знаю стихиру одну, — дедушка Нефед научил меня. Поется она так. — Филька отер губы и запел:
А котора душа тяжко согрешила,
Во утробе младенца погубила,
Ей не будет вовеки прощенья —
За дитя своего погубленье.
Филька пел звонко, трогательно, с большим чувством. Он покосился вниз и вбок: там возле ящика сидел Шарик, вилял хвостом и умильно смотрел в рот своего хозяина. Филька покосился на нары: девчонка-мать мечтательно уставилась в брезентовый потолок своей кельи; весь смысл Филькиной песни она, должно быть, вобрала себе в грудь, и выросла к ее груди большая радость.
Филька от удовольствия высморкался на песок и крикнул. И всем троим стало хорошо.
Вбежала белокурая чумазая девчонка в порыжелом драном, до пят, пальтишке. В ее руках — грязная кринка с манной кашей.
— Ты дежурная при Майском Цветке? — затыкая бутылку тряпкой, грозно спросил Амелька девочку. — Где ж ты шляешься?! Ребенок плачет.
— Я Майскому Цветку кашу варила, — пропищала та. — Ну, так и заткнись.
— Ну, ты! Вонючка! В морду!.. Фильке не понравилось это:
— Пошто так?.. Обидно ведь…
Амелькино лицо стало надменным и сердитым. Сквозь зубы сплюнув, он сказал:
— Им только шею протяни, — они тебе башку оторвут да в бельма бросят. Это — народы опасные.
Филька с Амелькой вышли из палатки в помещение баржи. Возле печки лежал на каком-то пакостном барахле щуплый парнишка. Правая нога его уродливо скрючена. Впритык к печке стоял костыль. Парнишка вздрагивал, стонал. На его голове надета в виде скуфейки арбузная корка.
— Спирька Полторы-ноги, что с тобой?
— Лихоманка, — прохрипел Спирька. — Шибко треплет по вечерам.
— Ты смотри не околей, — погрозил Амелька пальцем. — Мы не любим покойников… Чуешь?
— Чую.
Подошел парень с белыми усами, звали его Дизинтёр. Он сбежал с гражданской войны от деникинцев, да так и путается. В его руках большой арбуз. Он вынул из-за голенища нож, распластал арбуз на две половины, середку выковырял медной ложкой и выбросил тут же на песок, потом снял со Спирькиной воспаленной головы нагревшуюся арбузную скуфейку, надел свежую, холодную. Спирька вздрогнул и приятно загоготал.
— Жар вынимает, — пояснил Дизинтёр. Возле кормы, у теплинки, гнусаво пели в три голоса:
Не ходи ты так вечером поздно
И воров за собой не води,
Не влюбляйся ты в сердце блатное
И жигана любить погоди…
Амелька сказал Фильке:
— Пойдем, ежели хочешь, на улку, на наш пришпект.
Вышли, постояли у костра, покурили. Филька не умел курить, затянулся Амелькиной трубкой и закашлялся. Пошли к реке. Заря еще не погасла. Клубясь по небу, развертываясь и свертываясь быстролетной широкой лентой, табунились осенние скворцы. По реке шлепал в сумерках огнистый серый пароход. Плицы торопливо загребали воду; из трубы валил густой дым; с носа доносились крики наметчика:
— Се-е-мь!.. Семь с половино-о-й!
На том берегу, за рекой, уходила в безбрежные просторы степь. Амелька знал, что за степью, там, далеко-далеко, куда скоро улетят вот эти самые скворцы, синеет Черное море, а на море — сказочные страны: Крым, Кавказ, где круглый год тепло, где виноград и апельсины.
— Я вот уж скоро три года бродягой живу, а там не бывал; — сказал он Фильке. — Вот этой зимой поеду. Желаешь? На курорт. Гопничать.
Филька смолчал, задумался. Шарик по-умному, с грустью поглядел ему в глаза, что-то понял в них своим собачьим сердцем, повернулся в сторону города и, повизгивая, протяжно залаял. Филька тоже посмотрел на затихавший город; ему стало жаль покинутого им слепого старого Нефеда; как-то он там, сердяга?
Амелька сразу почувствовал настроение нового товарища и бодро сказал:
— Ты о слеподыре своем не думай. На Кавказе — лафа, курорт. Тепло. Мы обязательно с тобой поедем. А Шарика надо пока что на дозоры приспособить, пусть обход по ночам делает, сторожит нашу камунию.
— От кого? — безразличным голосом спросил Филька.
— Как от кого? От мильтонов, от ментов… Так милицейских мы зовем.
Постояли. Всплескивая, в реке играла рыба. Пароход вновь загудел вдали, стал делать оборот. Из-под дырявой баржи летели рев, шум, веселье беспризорников. Амелька с небрежным форсом вынул из кармана черные, без стрелок, часы.
— Идем, — сказал он.
В барже опять девчонка пробила в железный лист десять. Амелька залез под баржу, посвистел в свисток.
— Эй, шпана! Тихо, тихо. Ша! Кимарить!.. Спать!..
Баржа постепенно умолкала. Многие, не прекословя, укладывались на покой. Пожилые нищие и какие-то старушонки попрошайки давно спали. Картежники, сдерживая голоса до шепота, продолжали резаться в карты: в петушка и в трынку. Наступила тишина. Филька пошел в свой угол.
Вдруг среди полного молчанья раздались крики, брань. Это в дальнем углу дрались трое картежников: они в свалке катались по земле, опрокидывая чайники и что попало. Амелька схватил лопату и с остервенением начал охаживать ею драчунов.
— Вы что, дьяволы?.. Забыли? — шипел он. — Майскому Цветку покою не даете… Может, хотите, чтоб я кой-кому перышком горло перерезал? Завтра же из камуньи вон!
— Не имеешь полного права! Кишка тонка.
— На общее собранье вынесу.
Филька каждый вечер наблюдал, как ровно в десять, оберегая спокойствие Майского Цветка с ребенком, беспризорники водворяли тишину. Правило это они держали строго.
3. ИНЖЕНЕР ВОШКИН — ИЗОБРЕТАТЕЛЬ. ДЕВЧОНКА ИЩЕТ ПОКРОВИТЕЛЯ
Каждый вечер после десяти часов маленький отрепыш с круглым лбом залезал на крышу, где была укреплена высокая мачта с проведенной от нее к соседнему дереву струной, ложился брюхом на обшарканное о речные камни барочное днище и слушал радио. Отрепыша звали Инженер Вошкин. Он щеголял в каком-то странном наряде из мучного мешка с тремя отверстиями для головы и рук; на груди красовались георгиевский крест и медная медаль, на голове — инженерская фуражка с топором и якорем. Крутолобая голова отрепыша все-таки маловата: он обматывал ее тряпьем и сверху напяливал фуражку. Ему всего девятый год, но он старался держаться независимо; жженой пробкой он для солидности навел себе усы и клинообразную бородку. Он был изобретательный парнишка: сделал радио из жестяной коробки, выдумал песочные часы и всех уверял, что скоро изобретет шапку-невидимку. Большинство детворы относилось к нему со снисходительным уважением: некоторые искренне, другие — чтоб поглумиться над ним.
Инженер Вошкин очень понравился Фильке. И на вторую же ночь Филька полез к нему на баржу.
— Ты что тут?
— По ефиру путешествую.
— Неужли слышно?
— Слышно, — важно сказал Инженер Вошкин и покрутил наведенные усы. — Передают гитацию, дуй их горой. Да бюро погоды.
— Какая бюро?
— Погоду врут. Осадков нет, тенденций нет… Скоро балалайки будут, тогда услышишь. Оба лежали рядом на спине.
— У нас которые марафету нюхают… Я не нюхаю.
— Какую такую марафету? — спросил Филька.
— Кокаин. Нешто не знаешь?
— А пошто его нюхают? Он ладикалон, что ли?
— Нет. Он белый… А нюхают, чтоб обалдеть. Филька ничего не понял и решил, что мальчишка врет.
— Наша шпана другой раз что украдет, выменяет на марафету, — тоном знатока разглагольствовал Инженер Вошкин; чтоб скрыть детскую нежность своего голоса, он говорил с хрипотцой и подозрительно косился на Фильку, опасаясь, как бы тот не принял его за «пацана», то есть за маленького мальчика, — Рваная рубаха у нас ценится четыре понюшки марафеты, десять понюшек — сапоги. Понюшка вместо денег у нас ходит. Другие которые пропадают чрез это. Все променяет. Голый. И нос у него опухнет. А сам трясется весь, Я не нюхаю: образование не дозволяет. Вредно.
Филька улыбнулся. Инженер Вошкин не заметил этого. Лежа на спине, он со вниманием всматривался в небо: тьма вверху и звезды.
— Желательно бы знать: что есть звезды? — мечтательно сказал Инженер Вошкин и, крадучись, положил что-то возле Фильки.
— Звезды, надо быть, огонь, — ответил Филька.
— Известно, не курица. Я подозрительную трубу изобретаю. Вострономию. Все увижу, что там есть.
Вдруг Филька вскрикнул и сбросил с себя какую-то черную скакнувшую ему на грудь гадину. Инженер Вошкин захохотал.
— Это я лягушку изобрел, не бойся, — Он поднял и показал свое изобретение Фильке.
— Однако ты башка, — похвалил его Филька. Инженер Вошкин поиграл медалью, поправил под картузом тряпку, важно сказал:
— Еще изобретаю одну вещь, только ты не говори Амельке. Я изобретаю двойную мазь: хочу Майский Цветок к себе приворожить, чтоб на мне женилась.
Филька повернул к нему свое улыбающееся лицо и рассмеялся:
— Какой же резонт из этого, ежели ты маленький парнишка?
— Ага! Я, по-твоему, пацан?! А это видишь? — с неожиданной яростью закричал Инженер Вошкин, тыча в свои усы и бороду. — Пошел вон, пятнай тя черти! — И он ударил Фильку по загривку. — А то живо на тебя изобретенного удава напущу! Двадцать две сажени…
Филька от хохота свалился с баржи в кусты. Спать не хотелось. Он растер уставшие от смеха скулы и осторожно стал пробираться к реке. Услышал где-то близко голоса — мужской и женский. Голоса вдруг смолкли, притаились. Притаился и Филька. Вот опять заговорили. Фильке интересно послушать, и он тихохонько пополз на голоса.
— Ты откуда родом-то? Как попала-то сюда? — говорил мужчина.
«Это — Дизинтёр, — догадался Филька, — он, он…»
— Я-то? Я с-под Саратову. А пошла с голоду. Голод у нас сильный был, страсть какой голод, человечииу ели которые. Вот ушла… А то батька с маткой и меня, чего доброго, сожрали бы,
— Та-а-к… Бывает. А я тамбовский. От Деникина удрал. Ну, не лежит мое сердце воевать. Ни в красных, ни в белых. Ну их к чумару.
— На вот тебе браслетку…
— На што мне твою краденую браслетку?
— Я не украдывала: мне барыня одна подарила… Продашь, купишь себе булок, шоколаду.
— На што мне твой шоколад? Мне в рот не надо. Я крестьянин. А ты, девчонка, беги отсюда. Скорей беги. А то пропадешь здесь с этой шатией.
Филька слышал, как девчонка сильно, надсадно задышала и стала говорить дрожащим торопливым голосом:
— Я тебе завтра вина добуду. Я тебе селедок добуду, сыру… Ты только, Гриша, полюби меня.
— Дурочка ты, дурочка… Я не пью вина. Пошто мне твой сыр да селедки?.. Ежели захочу, сам куплю. Я ж на пристани кули таскаю… На рубль, ежели желаешь… На еще полтину… Только убегай отсель, куда глаза глядят. Я тоже вскорости в деревню уйду, на землю сяду для работы.
Девчонка всхлипнула и заговорила еще торопливей:
— Нет, ты полюби меня, слышишь, полюби… Я не отстану… Полюби!.. Я марухой твоей буду. Хочешь?
Филька, воткнув голову в гущу веток, стоял на карачках шагах в трех-четырех от говоривших, но никак не мог разглядеть их лиц: так что-то неявственно серело сквозь сумрак ночи. Ему стало жаль девчонки: она представлялась его воображению такой же несчастной, как Майский Цветок, такой же обиженной и бесприютной.
Но вот заговорил Дизинтёр грубым мужиковским голосом. Филька насторожился. Он уважал этого толстогубого, широкоплечего, с голубыми глазами, парня, Ему нравилось, что парень опрятен, умывает лицо мылом, расчесывает медным старинным гребнем льняные свои волосы. «Нет, хороший, резонный парень. Уж он-то никогда не допустит с девчонкой худого».
Парень говорил:
— И чего ты, девчонка, липнешь ко мне? Который тебе год? Ведь я знаю, тебе годов не боле, как четырнадцать. Дура ты, дура, глупая… Неужели я на тебя польщусь? И напрасно ты меня в кусты манишь… Дура!
Тогда девчонка заплакала. Сначала тихонько, по-щенячьи, потом толще, покашливая, всхлипывая и сморкаясь. Сморщился и Филька: тоже подступили слезы… «Что же это такое, а?»
Девчонка, заикаясь, как в родимчике, по-детски выкрикивала обиженным голосом:
— Я… я… мне хочется… ребеночка чтобы родить… Чтобы как Майский Цветок! Ребеночка!.. Парень засопел, спросил:
— Зачем тебе?
— Чтобы мне уваженье было… Чтобы…
— Брось! — крикнул парень так громко, что Филька немножко отполз назад. — Брось канитель разводить!.. Нехорошо это, паскудно… Брось!
Парень, сердито пыхтя, встал и, шурша сонными ветвями, быстро удалился.
Девчонка плакала в кустах:
— Может быть, я… Может, я не за худым к нему, к дураку. Мне страшно здесь одной, вот и… Пожалеть некому…
Филька крякнул и, взволнованный, пошел под баржу спать. На пепле потухшего костра сладко дрых свернувшийся калачиком Шарик. Сонная «камуния» храпела, покрикивала, бредила…
Многие спали на лохмотьях; другие прямо на земле; некоторые же подстилали под себя содранные с витрин пласты афиш.
Какой-то отрепыш вскочил и резко заорал во сне:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48