Скатившись с насыпи, припустил со всех лап… — хотел припустить… — и сделал уже несколько прыжков, но они получились нетвердые, с провалами, будто одна передняя лапа каждый раз попадала в ямку, а на каждый прыжок приходился удар острой боли. Ударила в нос неизвестно откуда взявшаяся кровь. Бобка припал наземь и с надрывом заскулил. Но боль не вытолкнулась наружу — она огорячилась, стала мокрой. Бобка узнал, откуда она идет, вместе с кровью — из укоротившейся правой лапы, будто лапа так сильно подогнулась, что ее не видно. Он стал суматошно лизать густо текущую кровь, торопясь вместе с нею зализать боль. Вылизал конец лапы до чистой кости, а боль не ушла обратно; от жестких шлепков языка она усилилась. И тогда Бобка заскулил ввысь — протяжно, без надежды, лишь для того, чтобы известить окружающих, что ему тяжко, чтобы его как-нибудь утешили или хотя бы остерегли от дальнейшей боли.
Когда он немного успокоился, солнце уже висело низко. Лай своры давно затих в стороне леса. Лишь вначале приотставшие кобельки издали оглядывались на Бобку; потом взбегали на насыпь, что-то нюхали там между рельсов. Шматок подозрительно поджался, будто к нему приближались бить, — и весь остаток своры кинулся в лес.
Лежа под насыпью, Бобка слышал надвижку и прогрохатывание поездов, их шипящую остановку, крики проезжих людей. Потом на крайнем пути стоял еще один товарный поезд, и вдоль него не спеша прошел тихий, темный человек в промасленной одежде, однообразно стуча железками. К одиноко лежащему псу с затомившимися глазами служебный человек не подошел, видно, побоявшись, — может, тот уже больной и пропащий. А может, ему было некогда.
Бобка неподвижно притих, полизывая голый кончик лапы. Боль уравновесилась терпением, даже чуть отошла, но влезла внутрь лапы, глухо добираясь до плеча. Бобке стало нестерпимо грустно, что он один и беспомощен, что суки теперь не хочется и не хочется даже играть и двигаться; Хозяин далеко, а Хозяйка с Мальчиком еще дальше и уже много дней как не появлялись. Он утешился бы сейчас любой посторонней жалостью, хоть разговорным успокоением.
Но после обоих поездов с людьми, а потом и товарного снова стало тихо — до стригущего шороха кузнечиков в сухой жесткой траве. Вдали прошли разговоры приезжих и уходящих с работы людей. Среди них Бобка распознал голос Хозяйки, торопивший Мальчика, — или же это ему почудилось в забытьи? Замирая вдали, тонко надревывал автобус, увозящий людей. Пронзительно кричала над Бобкой птица, что он так долго отдыхает в неположенном месте; кричала, качаясь на крыльях, и угомонилась с сумерками.
Ночью Бобка задремывал от слабости, но просыпался от боли и собственного скуления.
Ближе к рассвету его стало раскруживать на месте; в закрытых глазах качалась тошнота — и напомнилось, как в щенячестве он подолгу вертелся за своим хвостом. Он поднимал намаянные веки и цеплялся взглядом за приметные кустики и камни, чтобы остановить мутившую его круговерть. Живот его дернулся и вмялся, чтобы вытолкнуть тошнотную муку. Но ничего не вышло, лишь едкая горчащая слюна. Потом глаза жмурились в забытьи — и круговерть снова трогалась.
Утром, когда рассвело, Бобка поднялся на лапы и осторожно попрыгал обратно по своему следу. Насыпь он одолел не сразу, срываясь и визгливо скуля, когда укороченная лапа пыталась карабкаться по склону. Достигнув наконец рельса, припал на шпалы передохнуть. Вдруг он увидел невдалеке лежащий обрубок лапы.
Бобка принюхался к нему и заворчал от жути — от того, что пахнущая им часть тела валяется отдельно от него. Потом тронул языком подошву обрубка, — но в лапе ничего не ощутил, лишь языком — холод остывших мозолей. Лизнул сильнее — обрубок отодвинулся. Бобка пугливо подполз к нему и лизнул еще раз — в запекшийся кровью срез. И опять ничего не ощутил — ни тепла, ни успокоительной слюны. Тут он услышал бас товарного поезда, вскочил и мелкими поскоками поспешил прочь со станции.
Бежать было тяжело, неудобно, приходилось заступать здоровой лапой к середке, чтобы не завалиться набок; приходилось кивать головой с каждым скоком, чтобы смягчать побежку и заодно — нянчить боль. Уставала не только рабочая лапа, но и шея.
Лесная тропа привела Бобку к ручью. Он, как обычно, скучил, напряг лапы, чтобы прыгнуть на ближайший камень, — и прыгнул. Но до его сухой макушки не дотянул. Лапа скользнула по скату, и, ударившись о камень мордой и культей, Бобка вякнул от боли. Вымокший, он отпрыгнул назад и лег на берегу, грея языком раскровенившийся кончик культи и поскуливая. Полежав, встал и, снова сосредоточившись у кромки, прыгнул. Отдохнувшие лапы теперь вымахнули его до середины камня, но передняя вновь не попала на сухую макушку: одиноко, без поправки, оттолкнувшаяся от берега, она теперь чиркнула сбоку камня, и Бобка вновь оказался в воде. Он поглядел вперед на еще несколько торчащих из воды камней, на быструю стремнину ручья, и лапы, потеряв уверенность, вернули его назад.
Пришлось бежать вприпрыжку вдоль ручья к дороге, и там — через мостик.
Лишь к полудню он добрался до своего поселка на берегу озера. Псы за заборами подозрительно обгавкали его. Многим из них приходилось скакать, поджав лапу после ушиба, но чтобы совсем не доставать больной лапой земли — такого не бывало. Бобка же смог поднять рану на половину длины лапы — так поначалу показалось одним; а другие сразу увидели, что эта половина — потеряна. Простопсины вглядывались сквозь штакетники, а за глухими заборами стучали когтями породистые и тянули вверх морды, услышав оповещение: «Чужак-чужак! Нет — не чужак. Свой-свой, калека! Свой-свой, урод!», а некоторые лаяли взахлеб: «Ага! Урод! А-вот! Вот! Вот-вот-вот! Урод-урод-урод!» Под общим лаем Бобка не посмел отдыхать; из последних сил, кивая чуть не до земли, допрыгал к своей калитке — она была открыта, — до конуры, упал на подстилку, мордой на ошейник, закрыл глаза, чуя свое последнее успокоение, и, измаянный, согласился бы сейчас вообще никогда и никуда не убегать.
Очнулся он от радостных возгласов: «Бобка! Бобка! Ах ты, Бо-обчик…» Сил в хвосте едва хватило, чтобы чуть шевельнуть им. Мальчик был в новых брюках, весь в дальних запахах, которые развозят населенные вагоны с окошками. Он потянулся приласкать Бобку — но вдруг, отдернувшись, испуганно закричал Хозяина. С Хозяином вышла из дома и Хозяйка, она сразу тоненько заохала; такая круглолицая и плотная, толще Хозяина, а причитала пискляво, как девочка. Мальчик нечаянно заплакал, загундосил в нос. Бобка понял: это из-за его оставшейся на станции лапы. Он повинно заскулил и снова принялся лизать культю, как бы обещая им, особенно Хозяину, что лапа у него заживет, а может, и отрастет вровень с целой.
Хозяин заугрюмился, проворчал что-то, наверное, о его долгом отсутствии.
Бобка приостановил лизание, глаза его развлажнелись от боли. Мальчик что-то доказывал отцу, и Хозяин еще поворчал, присел перед Бобкой, осмотрел его раскровавленную культю, потрепанное ухо и проворчал что-то решительное.
Мальчик тогда загундосил громче, и Хозяин ушел под навес, где у него было курево и где уже хлопотала Хозяйка, собирая Бобке поесть. Закурив, Хозяин сказал: «Ладно», — и Мальчик присел перед Бобкой, несколько раз прогладил ладошкой его взморщенный лоб.
Так Бобка остался жить инвалидом.
Весь остаток лета и начало осени Бобка вылезал из конуры лишь для того, чтобы поесть и немного размяться. Уныние и дрема не покидали его, не стало охоты до прежних радостей: ни поиграть с Мальчиком или пробежаться по окружности натянутой цепи, ни перегавкаться с соседями, ни поддержать их тревоги лаем или проситься погулять.
Культя ныла постоянной, непропадающей болью. Лишь потеряв одну лапу, Бобка ощутил, насколько покойно, тепло и защищенно остальным. Через культю вползали в тело холод, хворь и сырость, в ее кончике будто завелась мелкая жующая тварь, которую никак не доискаться — хоть грызи!
Особенно худо было по ночам, когда Бобка лежал, прикрыв культю кончиком хвоста, вслушиваясь в посторонние шумы. Устав слушать, он сонно открывал глаза. Освещенный луной или дальней лампочкой мир казался холодным и как будто состоял из острых предметов, отчего Бобка ощущал вокруг культи болезненное пространство, словно она так непомерно пухла. Он снова закрывал глаза. Но тогда тварь начинала грызть лапу, чуть отпуская, а затем еще злее впиваясь острыми зубами.
Утром боль отступала и забывалась от разнообразия и тепла дневной жизни.
Выходила Хозяйка, толстая и ловкая, затапливала очаг; потом — Хозяин, хмурый, нечесаный, и вскоре за ним — Мальчик. Появлялся из веранды кот Капитон. Потягивался, чутко поводил ушами, как бы удостоверяясь в неизменности оставленного на ночь наружного мира, после чего шел к оплывшей кучке песка…Бобка помнил Капитона с прошлого лета, когда Хозяйка принесла его в сумке, еще котенком, и пустила в середину двора, между верандой и сараем.
Котенок неприютно помялся на лапках, стал осторожно высматривать и вынюхивать во все стороны, а когда Бобка загремел из конуры цепью и приблизился, выгнул спину и вскинул хвост. Бобка вначале ревниво погавкал; однако в нем появилось смутное искушение допустить это маленькое существо на свою территорию, чтобы с ним общаться, — ведь Бобка и сам в прошлое лето был годовалым щенком. Он то гавкал на котенка, то, когда искушение поиграть побеждало, припадал на передние лапы, чтобы сравняться с ним ростом, и нетерпеливо натягивал цепь. Хозяйка подождала, пока они попривыкнут друг к другу и у котенка уляжется на спине шерстка, потом нагнулась взять его, но котенок сам побежал в сторону веранды, будто почуяв, что именно там ему назначено жить.
С появлением Капитона Бобкина сторожевая служба чуть разнообразилась.
Прибавилось занятие для зрения: следить за подвижным существом и разгадывать его действия. Вначале, пока Капитон был наивным котенком, это было нетрудно.
Он гонялся за мелкими предметами: за конфетными бумажками, которые Мальчик подбрасывал ему и дергал за нитку; сам приставал к любой отдельно лежащей мелочи, оживляя ее лапками для игры и преследования; или старался зацепить коготками низко летающих мух. Но пугался больших вещей — мяча, швабры, неожиданного появления Бобки, — вскидывался на лапках или же припадал к земле, урча и напружинивая лапку, чтобы ударить, а часто, не выдержав, пускался наутек на веранду или до ближайшего дерева. Мелким рыбкам, которых ему давали, сразу отъедал голову, чтобы они теряли облик и уже не смогли бы извернуться и ускользнуть; а на сухую колбасную кожуру мурчал и злился, как на живую и враждебную, потому что она сопротивлялась жеванию и не хотела быть проглоченной.
Потом Капитон подрос: разочаровался ловить мух, признал Бобкино существование и осмелел захаживать на его территорию — интересоваться, что у него в миске и в конуре. Бобка бестолково радовался, подробно обнюхивал Капитона, припадал мордой на лапы, прыгал и даже дурашливо пугал отрывистым басистым хуканьем, — не знал, как играть с непохожим на него существом. И вскоре примирился: не суждено — и они дружили без игровой возни, одним лишь учтивым наблюдением жизни другого, а потом, когда бытие каждого пригляделось до подробностей, и одним лишь доверчивым приятием — ощущением единой хозяйской родины.
Капитон, конечно, заметил, что Бобка стал инвалидом, но особого вида не подал, хотя и озадачился вначале его новой подскакивающей побежкой, а по ночам чаще просыпался, привыкая к иному звяканью Бобкиной цепи, будто ее теперь кто-то встряхивал, а Бобка спал в конуре и ничего не слышал. Первые дни Капитон стеснялся приближаться к невеселому почужевшему Бобке, несмотря на то что Мальчик теперь подкармливал пса сверх положенных остатков и в миске у него появлялась любопытная снедь.
Зато стал навещать Бобку соседний пес по кличке Вэф. Вэф был уже старенький, но из-за своей щуплости и умильной крутолобастой морды выглядел щенком-переростком. Прибился он к соседям самостоятельно, когда Бобка еще ползал сосунком и его прибытия, конечно, не помнил…Вэф тогда просто подошел с наружной стороны калитки и незлобно гавкнул: «В-вэф! В-вэф!»
Взрослому сыну владельца понравился такой наивный подход; он впустил пса во двор: мелкого, грязно-кудлатого, лохмоногого дворнягу со светло-пегим окрасом и неизвестным прошлым, — тут же назвал его Вэфом, дал ему поесть и даже сколотил наспех конуру; видно, для того, чтобы отец, вечно сердитый на него, на сына, что он мало работает в огороде и все больше гоняет музыку на полный звук или укатывает на мотоциклах с компанией, не прогнал бы Вэфа со двора. Вэф служил плохо, за весь день гавкал несколько раз, как одышливый старичок: «В-вэф! В-вэф…»; на цепи он сразу захандрил, ошейник глубоко утонул в его пушистой шее, которая оказалась совсем тонкой; цепь ему была и чуждой, и тяжелой, днем он уставал от нее, а ночь напролет отдыхал. И его отпустили служить вольно. Осенью, когда сын уехал, его седовласый отец хотел прогнать нерадивца, но тот, каждый раз послушно уходя, через несколько дней снова являлся со своим кротким «В-вэф, в-вэф» и достиг того, что его надоело прогонять. Так он прожил зиму (щели в конуре пришлось заткнуть крученой бумагой), а весной Седовласому принесли взрослого щенка, тоже простопсина, но от давней дворовой суки без бродяжьего прошлого. Сын Седовласого — он в это время как раз снова наезжал к отцу — дал новому псу дурашливую кличку Мопед. Мопед быстро возмужал и вскоре вытеснил Вэфа из конуры в случайно упавшую набок водосборную бочку, и его законно посадили на цепь, а Вэф остался при нем, как старый родственник. Седовласый, совсем к этому времени привыкший к Вэфу, не стал ставить бочку обратно на попа, лишь откатил ее подальше от угла дома, чтобы ее теперь зря не заливало, и подпер камнями. Приятели сына любили Вэфа за то, что он провожал их от калитки до дому своим деликатным вэфканьем, а если те хотели — охотно подставлял черно-пятнистый лоб с крупными ушами под снисходительный треп. Тогда как Мопед облаивал их мелко, но настойчиво, не давая себя гладить.
Правда, с появлением Мопеда Вэфу стало меньше перепадать едового внимания, и он в последнее время жил на три двора: два ближних по улице дома были без песьего призора, и Вэф стал отираться там под кухонными окнами, а хозяйки, завидя его невинную морду, разделывали мясо от костей не так тщательно, как раньше…До своего несчастья Бобка держался с Вэфом пренебрежительно, даже высокомерно, хотя бы потому, что тот был мельче, с несуразным гавканьем, и никудышный для дворовой службы — без чувства своей единоличной территории.
Он быстро отгавкал попытки Вэфа пристроиться также и к их кухонному окну, а летом — его терпеливое вылеживание в сторонке от очага, пока Хозяйка что-нибудь сготовит. А Хозяин добавил Вэфу пинка. Все же Вэф, больше не заходя к ним, с улицы привечал Бобку своим мочалистым, без особой формы, хвостом. И Бобка быстро догадался зря не тратить на него горла.
Теперь, когда он одиноко замкнулся в конуре, Вэф стал навещать его через случайную щель в заборе. Он почуял разницу в Бобкиной службе, выспрашивал его издали «В-вэф? В-вэф?», а когда увидел его беспомощные инвалидские скоки, сам, не побоявшись, подошел и познакомился с ним, причем осторожно понюхал и свежую корочку на культе, — а горюющий Бобка не смог показать былой гонор. Все же Вэф не совсем впустую прожил свои долгие дворняжьи годы: его сметки хватило понять, что молодой, устойчивый по службе Бобка — тем более крупнее его, Вэфа, — потеряв лапу, сразу стал ему ровней. Понял это и Бобка, исскуливший ночами всю свою спесивую заскорузлость. Они подружились, и Вэф иногда, с молчаливого Бобкиного согласия, брал из его миски косточку потощее.
По другую сторону двора жила белая остромордая сучка Аста. Она, как и Вэф, была вольноотпущенной, но пределов своей территории почти не покидала, служила ревностно и аккуратно. Стоило ее владельцам после отлучки войти в калитку, как она тут же выпрастывалась из конуры, забегала вперед них в глубь двора и, неся хвост опрятным колечком, громко сообщала хозяевам, что порученная ей территория в полном порядке: вот-вот, вот ведь — насквозь пролаяна.
У Бобки сложились с ней натянутые отношения. Еще вначале, когда он впервые осознал ее как суку, он обнюхал ее с настырным дружелюбием — и за это она стервозно цапнула его, причем прихватила зубами одну лишь шкуру, чтобы было больней. И Бобка ее с тех пор не то что невзлюбил, но отметил, что как самка она остерегает себя слишком рьяно. Что его и остудило. Потом, при редких встречах на улице, он, послушный велению обязательной перепроверки знакомства, учтиво, опасливо обнюхивал ее, вспоминал то стервозное клацанье челюстями, ее мелкие зловредные зубки и больше не приставал — притерпелся подавлять интерес…В начале осени Бобка все чаще стал появляться из конуры, осваиваясь с безлапым положением.
1 2 3 4 5 6 7
Когда он немного успокоился, солнце уже висело низко. Лай своры давно затих в стороне леса. Лишь вначале приотставшие кобельки издали оглядывались на Бобку; потом взбегали на насыпь, что-то нюхали там между рельсов. Шматок подозрительно поджался, будто к нему приближались бить, — и весь остаток своры кинулся в лес.
Лежа под насыпью, Бобка слышал надвижку и прогрохатывание поездов, их шипящую остановку, крики проезжих людей. Потом на крайнем пути стоял еще один товарный поезд, и вдоль него не спеша прошел тихий, темный человек в промасленной одежде, однообразно стуча железками. К одиноко лежащему псу с затомившимися глазами служебный человек не подошел, видно, побоявшись, — может, тот уже больной и пропащий. А может, ему было некогда.
Бобка неподвижно притих, полизывая голый кончик лапы. Боль уравновесилась терпением, даже чуть отошла, но влезла внутрь лапы, глухо добираясь до плеча. Бобке стало нестерпимо грустно, что он один и беспомощен, что суки теперь не хочется и не хочется даже играть и двигаться; Хозяин далеко, а Хозяйка с Мальчиком еще дальше и уже много дней как не появлялись. Он утешился бы сейчас любой посторонней жалостью, хоть разговорным успокоением.
Но после обоих поездов с людьми, а потом и товарного снова стало тихо — до стригущего шороха кузнечиков в сухой жесткой траве. Вдали прошли разговоры приезжих и уходящих с работы людей. Среди них Бобка распознал голос Хозяйки, торопивший Мальчика, — или же это ему почудилось в забытьи? Замирая вдали, тонко надревывал автобус, увозящий людей. Пронзительно кричала над Бобкой птица, что он так долго отдыхает в неположенном месте; кричала, качаясь на крыльях, и угомонилась с сумерками.
Ночью Бобка задремывал от слабости, но просыпался от боли и собственного скуления.
Ближе к рассвету его стало раскруживать на месте; в закрытых глазах качалась тошнота — и напомнилось, как в щенячестве он подолгу вертелся за своим хвостом. Он поднимал намаянные веки и цеплялся взглядом за приметные кустики и камни, чтобы остановить мутившую его круговерть. Живот его дернулся и вмялся, чтобы вытолкнуть тошнотную муку. Но ничего не вышло, лишь едкая горчащая слюна. Потом глаза жмурились в забытьи — и круговерть снова трогалась.
Утром, когда рассвело, Бобка поднялся на лапы и осторожно попрыгал обратно по своему следу. Насыпь он одолел не сразу, срываясь и визгливо скуля, когда укороченная лапа пыталась карабкаться по склону. Достигнув наконец рельса, припал на шпалы передохнуть. Вдруг он увидел невдалеке лежащий обрубок лапы.
Бобка принюхался к нему и заворчал от жути — от того, что пахнущая им часть тела валяется отдельно от него. Потом тронул языком подошву обрубка, — но в лапе ничего не ощутил, лишь языком — холод остывших мозолей. Лизнул сильнее — обрубок отодвинулся. Бобка пугливо подполз к нему и лизнул еще раз — в запекшийся кровью срез. И опять ничего не ощутил — ни тепла, ни успокоительной слюны. Тут он услышал бас товарного поезда, вскочил и мелкими поскоками поспешил прочь со станции.
Бежать было тяжело, неудобно, приходилось заступать здоровой лапой к середке, чтобы не завалиться набок; приходилось кивать головой с каждым скоком, чтобы смягчать побежку и заодно — нянчить боль. Уставала не только рабочая лапа, но и шея.
Лесная тропа привела Бобку к ручью. Он, как обычно, скучил, напряг лапы, чтобы прыгнуть на ближайший камень, — и прыгнул. Но до его сухой макушки не дотянул. Лапа скользнула по скату, и, ударившись о камень мордой и культей, Бобка вякнул от боли. Вымокший, он отпрыгнул назад и лег на берегу, грея языком раскровенившийся кончик культи и поскуливая. Полежав, встал и, снова сосредоточившись у кромки, прыгнул. Отдохнувшие лапы теперь вымахнули его до середины камня, но передняя вновь не попала на сухую макушку: одиноко, без поправки, оттолкнувшаяся от берега, она теперь чиркнула сбоку камня, и Бобка вновь оказался в воде. Он поглядел вперед на еще несколько торчащих из воды камней, на быструю стремнину ручья, и лапы, потеряв уверенность, вернули его назад.
Пришлось бежать вприпрыжку вдоль ручья к дороге, и там — через мостик.
Лишь к полудню он добрался до своего поселка на берегу озера. Псы за заборами подозрительно обгавкали его. Многим из них приходилось скакать, поджав лапу после ушиба, но чтобы совсем не доставать больной лапой земли — такого не бывало. Бобка же смог поднять рану на половину длины лапы — так поначалу показалось одним; а другие сразу увидели, что эта половина — потеряна. Простопсины вглядывались сквозь штакетники, а за глухими заборами стучали когтями породистые и тянули вверх морды, услышав оповещение: «Чужак-чужак! Нет — не чужак. Свой-свой, калека! Свой-свой, урод!», а некоторые лаяли взахлеб: «Ага! Урод! А-вот! Вот! Вот-вот-вот! Урод-урод-урод!» Под общим лаем Бобка не посмел отдыхать; из последних сил, кивая чуть не до земли, допрыгал к своей калитке — она была открыта, — до конуры, упал на подстилку, мордой на ошейник, закрыл глаза, чуя свое последнее успокоение, и, измаянный, согласился бы сейчас вообще никогда и никуда не убегать.
Очнулся он от радостных возгласов: «Бобка! Бобка! Ах ты, Бо-обчик…» Сил в хвосте едва хватило, чтобы чуть шевельнуть им. Мальчик был в новых брюках, весь в дальних запахах, которые развозят населенные вагоны с окошками. Он потянулся приласкать Бобку — но вдруг, отдернувшись, испуганно закричал Хозяина. С Хозяином вышла из дома и Хозяйка, она сразу тоненько заохала; такая круглолицая и плотная, толще Хозяина, а причитала пискляво, как девочка. Мальчик нечаянно заплакал, загундосил в нос. Бобка понял: это из-за его оставшейся на станции лапы. Он повинно заскулил и снова принялся лизать культю, как бы обещая им, особенно Хозяину, что лапа у него заживет, а может, и отрастет вровень с целой.
Хозяин заугрюмился, проворчал что-то, наверное, о его долгом отсутствии.
Бобка приостановил лизание, глаза его развлажнелись от боли. Мальчик что-то доказывал отцу, и Хозяин еще поворчал, присел перед Бобкой, осмотрел его раскровавленную культю, потрепанное ухо и проворчал что-то решительное.
Мальчик тогда загундосил громче, и Хозяин ушел под навес, где у него было курево и где уже хлопотала Хозяйка, собирая Бобке поесть. Закурив, Хозяин сказал: «Ладно», — и Мальчик присел перед Бобкой, несколько раз прогладил ладошкой его взморщенный лоб.
Так Бобка остался жить инвалидом.
Весь остаток лета и начало осени Бобка вылезал из конуры лишь для того, чтобы поесть и немного размяться. Уныние и дрема не покидали его, не стало охоты до прежних радостей: ни поиграть с Мальчиком или пробежаться по окружности натянутой цепи, ни перегавкаться с соседями, ни поддержать их тревоги лаем или проситься погулять.
Культя ныла постоянной, непропадающей болью. Лишь потеряв одну лапу, Бобка ощутил, насколько покойно, тепло и защищенно остальным. Через культю вползали в тело холод, хворь и сырость, в ее кончике будто завелась мелкая жующая тварь, которую никак не доискаться — хоть грызи!
Особенно худо было по ночам, когда Бобка лежал, прикрыв культю кончиком хвоста, вслушиваясь в посторонние шумы. Устав слушать, он сонно открывал глаза. Освещенный луной или дальней лампочкой мир казался холодным и как будто состоял из острых предметов, отчего Бобка ощущал вокруг культи болезненное пространство, словно она так непомерно пухла. Он снова закрывал глаза. Но тогда тварь начинала грызть лапу, чуть отпуская, а затем еще злее впиваясь острыми зубами.
Утром боль отступала и забывалась от разнообразия и тепла дневной жизни.
Выходила Хозяйка, толстая и ловкая, затапливала очаг; потом — Хозяин, хмурый, нечесаный, и вскоре за ним — Мальчик. Появлялся из веранды кот Капитон. Потягивался, чутко поводил ушами, как бы удостоверяясь в неизменности оставленного на ночь наружного мира, после чего шел к оплывшей кучке песка…Бобка помнил Капитона с прошлого лета, когда Хозяйка принесла его в сумке, еще котенком, и пустила в середину двора, между верандой и сараем.
Котенок неприютно помялся на лапках, стал осторожно высматривать и вынюхивать во все стороны, а когда Бобка загремел из конуры цепью и приблизился, выгнул спину и вскинул хвост. Бобка вначале ревниво погавкал; однако в нем появилось смутное искушение допустить это маленькое существо на свою территорию, чтобы с ним общаться, — ведь Бобка и сам в прошлое лето был годовалым щенком. Он то гавкал на котенка, то, когда искушение поиграть побеждало, припадал на передние лапы, чтобы сравняться с ним ростом, и нетерпеливо натягивал цепь. Хозяйка подождала, пока они попривыкнут друг к другу и у котенка уляжется на спине шерстка, потом нагнулась взять его, но котенок сам побежал в сторону веранды, будто почуяв, что именно там ему назначено жить.
С появлением Капитона Бобкина сторожевая служба чуть разнообразилась.
Прибавилось занятие для зрения: следить за подвижным существом и разгадывать его действия. Вначале, пока Капитон был наивным котенком, это было нетрудно.
Он гонялся за мелкими предметами: за конфетными бумажками, которые Мальчик подбрасывал ему и дергал за нитку; сам приставал к любой отдельно лежащей мелочи, оживляя ее лапками для игры и преследования; или старался зацепить коготками низко летающих мух. Но пугался больших вещей — мяча, швабры, неожиданного появления Бобки, — вскидывался на лапках или же припадал к земле, урча и напружинивая лапку, чтобы ударить, а часто, не выдержав, пускался наутек на веранду или до ближайшего дерева. Мелким рыбкам, которых ему давали, сразу отъедал голову, чтобы они теряли облик и уже не смогли бы извернуться и ускользнуть; а на сухую колбасную кожуру мурчал и злился, как на живую и враждебную, потому что она сопротивлялась жеванию и не хотела быть проглоченной.
Потом Капитон подрос: разочаровался ловить мух, признал Бобкино существование и осмелел захаживать на его территорию — интересоваться, что у него в миске и в конуре. Бобка бестолково радовался, подробно обнюхивал Капитона, припадал мордой на лапы, прыгал и даже дурашливо пугал отрывистым басистым хуканьем, — не знал, как играть с непохожим на него существом. И вскоре примирился: не суждено — и они дружили без игровой возни, одним лишь учтивым наблюдением жизни другого, а потом, когда бытие каждого пригляделось до подробностей, и одним лишь доверчивым приятием — ощущением единой хозяйской родины.
Капитон, конечно, заметил, что Бобка стал инвалидом, но особого вида не подал, хотя и озадачился вначале его новой подскакивающей побежкой, а по ночам чаще просыпался, привыкая к иному звяканью Бобкиной цепи, будто ее теперь кто-то встряхивал, а Бобка спал в конуре и ничего не слышал. Первые дни Капитон стеснялся приближаться к невеселому почужевшему Бобке, несмотря на то что Мальчик теперь подкармливал пса сверх положенных остатков и в миске у него появлялась любопытная снедь.
Зато стал навещать Бобку соседний пес по кличке Вэф. Вэф был уже старенький, но из-за своей щуплости и умильной крутолобастой морды выглядел щенком-переростком. Прибился он к соседям самостоятельно, когда Бобка еще ползал сосунком и его прибытия, конечно, не помнил…Вэф тогда просто подошел с наружной стороны калитки и незлобно гавкнул: «В-вэф! В-вэф!»
Взрослому сыну владельца понравился такой наивный подход; он впустил пса во двор: мелкого, грязно-кудлатого, лохмоногого дворнягу со светло-пегим окрасом и неизвестным прошлым, — тут же назвал его Вэфом, дал ему поесть и даже сколотил наспех конуру; видно, для того, чтобы отец, вечно сердитый на него, на сына, что он мало работает в огороде и все больше гоняет музыку на полный звук или укатывает на мотоциклах с компанией, не прогнал бы Вэфа со двора. Вэф служил плохо, за весь день гавкал несколько раз, как одышливый старичок: «В-вэф! В-вэф…»; на цепи он сразу захандрил, ошейник глубоко утонул в его пушистой шее, которая оказалась совсем тонкой; цепь ему была и чуждой, и тяжелой, днем он уставал от нее, а ночь напролет отдыхал. И его отпустили служить вольно. Осенью, когда сын уехал, его седовласый отец хотел прогнать нерадивца, но тот, каждый раз послушно уходя, через несколько дней снова являлся со своим кротким «В-вэф, в-вэф» и достиг того, что его надоело прогонять. Так он прожил зиму (щели в конуре пришлось заткнуть крученой бумагой), а весной Седовласому принесли взрослого щенка, тоже простопсина, но от давней дворовой суки без бродяжьего прошлого. Сын Седовласого — он в это время как раз снова наезжал к отцу — дал новому псу дурашливую кличку Мопед. Мопед быстро возмужал и вскоре вытеснил Вэфа из конуры в случайно упавшую набок водосборную бочку, и его законно посадили на цепь, а Вэф остался при нем, как старый родственник. Седовласый, совсем к этому времени привыкший к Вэфу, не стал ставить бочку обратно на попа, лишь откатил ее подальше от угла дома, чтобы ее теперь зря не заливало, и подпер камнями. Приятели сына любили Вэфа за то, что он провожал их от калитки до дому своим деликатным вэфканьем, а если те хотели — охотно подставлял черно-пятнистый лоб с крупными ушами под снисходительный треп. Тогда как Мопед облаивал их мелко, но настойчиво, не давая себя гладить.
Правда, с появлением Мопеда Вэфу стало меньше перепадать едового внимания, и он в последнее время жил на три двора: два ближних по улице дома были без песьего призора, и Вэф стал отираться там под кухонными окнами, а хозяйки, завидя его невинную морду, разделывали мясо от костей не так тщательно, как раньше…До своего несчастья Бобка держался с Вэфом пренебрежительно, даже высокомерно, хотя бы потому, что тот был мельче, с несуразным гавканьем, и никудышный для дворовой службы — без чувства своей единоличной территории.
Он быстро отгавкал попытки Вэфа пристроиться также и к их кухонному окну, а летом — его терпеливое вылеживание в сторонке от очага, пока Хозяйка что-нибудь сготовит. А Хозяин добавил Вэфу пинка. Все же Вэф, больше не заходя к ним, с улицы привечал Бобку своим мочалистым, без особой формы, хвостом. И Бобка быстро догадался зря не тратить на него горла.
Теперь, когда он одиноко замкнулся в конуре, Вэф стал навещать его через случайную щель в заборе. Он почуял разницу в Бобкиной службе, выспрашивал его издали «В-вэф? В-вэф?», а когда увидел его беспомощные инвалидские скоки, сам, не побоявшись, подошел и познакомился с ним, причем осторожно понюхал и свежую корочку на культе, — а горюющий Бобка не смог показать былой гонор. Все же Вэф не совсем впустую прожил свои долгие дворняжьи годы: его сметки хватило понять, что молодой, устойчивый по службе Бобка — тем более крупнее его, Вэфа, — потеряв лапу, сразу стал ему ровней. Понял это и Бобка, исскуливший ночами всю свою спесивую заскорузлость. Они подружились, и Вэф иногда, с молчаливого Бобкиного согласия, брал из его миски косточку потощее.
По другую сторону двора жила белая остромордая сучка Аста. Она, как и Вэф, была вольноотпущенной, но пределов своей территории почти не покидала, служила ревностно и аккуратно. Стоило ее владельцам после отлучки войти в калитку, как она тут же выпрастывалась из конуры, забегала вперед них в глубь двора и, неся хвост опрятным колечком, громко сообщала хозяевам, что порученная ей территория в полном порядке: вот-вот, вот ведь — насквозь пролаяна.
У Бобки сложились с ней натянутые отношения. Еще вначале, когда он впервые осознал ее как суку, он обнюхал ее с настырным дружелюбием — и за это она стервозно цапнула его, причем прихватила зубами одну лишь шкуру, чтобы было больней. И Бобка ее с тех пор не то что невзлюбил, но отметил, что как самка она остерегает себя слишком рьяно. Что его и остудило. Потом, при редких встречах на улице, он, послушный велению обязательной перепроверки знакомства, учтиво, опасливо обнюхивал ее, вспоминал то стервозное клацанье челюстями, ее мелкие зловредные зубки и больше не приставал — притерпелся подавлять интерес…В начале осени Бобка все чаще стал появляться из конуры, осваиваясь с безлапым положением.
1 2 3 4 5 6 7