.. Прикажешь - буду выть. А
хочешь, пойду с тобой в лагерь и принесу тебе скальп лысого павиана.
Хочешь?
- Не хочу лысый скальп.
- Тогда пошли.
- Куда?.. Зачем?..
- Куда - увидишь. А зачем... Неужели не понимаешь? Или... Может быть,
ты не хочешь?
Молчание. Долгое-долгое. Потом - тихо, не громче вздоха:
- Хочу...
Анатолий брел будто пьяный, спотыкаясь, два раза чуть не упал.
Потому, что он не смотрел под ноги. Он смотрел только на Анечку, как она
идет, осторожно разводя руками жесткие стебли полыни, вздрагивает, когда
они задевают бедра, живот, не привыкшую к прикосновениям обнаженную
грудь... она смущалась все больше (и от этого все больше хорошела), она
все время оглядывалась на песчаный пляжик, где остался ее купальник. А
когда они поднялись наверх и увидели под собой черный прямоугольник
раскопа, а за ним - темные пятна палаток и догорающую искру лагерного
костра, Анечка остановилась и проговорила просительно:
- Можно я все-таки оденусь?
- Нет. Мы - первобытные. - Анатолий вдруг вспомнил про давно уже
стиснутый в кулаке амулет, подошел, медленно опустил ей на плечи замшевый
шнурок. - Мы - первобытные. Где-то за лесами, далеко-далеко, живет наше
племя. А эти... - он махнул рукой в сторону лагеря. - Их нет. Они придут
через тысячи лет. Мы здесь одни, Аня.
Анечка глянула на амулет, улыбнулась. Потом сказала:
- Если мы первобытные, то никакая я тебе не Аня. Я - дикая охотница,
и зовут меня... Сероглазая, вот. А ты... - она внимательно осмотрела его.
- Ты будешь зваться Лобастый. Или нет - Большелобый. Понял? Анатолий
мельком удивился, как чудно совпали эти имена с образами его снов, и
порадовался, что даже фантазируют они с Анечкой одинаково. Значит,
правильно они нашли друг друга, значит, все у них сложится прочно и
навсегда. А еще он подумал, что дал маху с длиной шнурка для амулета:
отмерил по себе, не учел, что Анечка меньше, и каменная фигурка повисла не
на груди у нее, а на животе. Ладно, пусть. Поправить будет не поздно и
завтра.
Он стиснул в руке Анечкину ладошку, шагнул вниз, в раскоп, и дикая
охотница Сероглазая покорно пошла было за ним, но вдруг тихонько
взвизгнула, заупиралась.
Анатолий испуганно обернулся:
- Что? Что с тобой?
- Там есть кто-то! - Анечка съежилась, безуспешно и жалко попыталась
прикрыться свободной рукой, всхлипнула. - Я говорила, говорила тебе!..
- Эх ты, трусишка - заячий хвостик! Никого там нет. Пойдем, тебе там
понравится.
Да, Анечке понравилось там, в дальнем углу раскопа, где перед
найденной усердными Нечипоруками скифской бабой мерцали теперь огоньки
двух светильников. Слабые огоньки, трепетные, но неверные отсветы их
оживили серый каменный лик, будто тени смутных древних раздумий
заскользили по нему, пробудившемуся. А еще там, возле живых вздрагивающих
огоньков, лежала расстеленная на песке кудлатая шкура, и стояли на ней
глиняный кувшин, пиала с виноградом, и в каждой виноградине вздрагивали
отражения двух огоньков, и видеть все это Анечке было чуть тревожно,
непривычно и очень, очень хорошо.
Но еще лучше было то, что Анатолий так правильно сумел понять, как
нужно сделать, чтобы ей понравилось, чтобы эта, такая важная в ее жизни
ночь, не вспоминалась потом чем-то тусклым и обыденно скучным.
Анечка тихонько опустилась на колени, погладила мягкий, приятно
щекочущий мех... Или не мех?
- Что это, где ты это достал?
Анатолий довольно ухмылялся:
- Помнишь, два дня назад недалеко отсюда чабаны ночевали? Так лысый
павиан у них овцу сторговал. А я (за две бутылки "Пшеничной") от этой овцы
- шкуру и прочие детали натюрморта.
- А водку где взял?
- Где взял - там больше нету. Зато в кувшине есть. Хочешь? Анечка с
легкой досадой помотала головой. Ей не нравилось то, что они говорили. Это
были обычные фразы, слова для каждодневного пользования, лишние,
неуместные теперь. Естественнее всего было молчание, но если замолчать,
начнется то, ради чего они здесь, - неиспытанное, и поэтому пугающее. Нет,
пусть еще не сейчас, пусть чуть позже...
Она перевела взгляд на хмурое каменное лицо, спросила:
- Слушай, а чего ты вечером с павианом сцепился? Ты что,
действительно считаешь, что скифские бабы - это еще первобытное что-то?
Чем же их могли делать, если металла еще не было? Они же каменные...
Анатолий нетерпеливо дернул плечом (теперь разговор показался
неуместным ему):
- Я же не говорил, что все, я же только про эту. А как делали... Мы о
многих древних вещах не можем понять, как их делали. - Он присел рядом с
Анечкой. - Может быть, все остальные были сделаны гораздо позже, по
образцу этой. Они же все почти одинаковые. Ведь мы знаем только, что это
какой-то культ, а больше мы ничего не знаем...
Он говорил, говорил, а рука его будто невзначай коснулась Анечкиного
колена, скользнула по бедру, выше...
Аня вздрогнула и вдруг заговорила очень быстро, каким-то незнакомым,
жалобным голосом:
- Может, не надо еще? Давай не будем до свадьбы, а? Вдруг Виталий
Максимович узнает? А ты еще водку эту принес... Скажет - аморалка. Пьяный
разврат. Помнишь, он предупреждал, чтобы не было? Ты ведь знаешь, какой
он. Выгонит же!
- Плевать на павиана! - Анатолий ловил губами ее губы.
Она вдруг неожиданно сильно оттолкнула его:
- И здесь не надо! Это же святилище было! Не хорошо здесь, грешно!
- Ну что ты, глупая моя, хорошая? Не бойся, трусишка. Павиан спит
давно, он нас не найдет. А этот камень - это просто камень, и все.
Давно-давно глупые голодные люди сделали из него бога, чтоб у кого было
еду выклянчивать. А он не бог - он мертвый булыжник. Не бойся. Ничего не
бойся, ведь я же рядом...
Ну, не упрямься, любимая моя, сероглазая! Я же знаю, что тебе самой
этого хочется...
И Анечка покорилась ненавязчивому, но властному нажиму его рук.
Закусив губу, изо всех сил вцепившись в каменеющие плечи (ЕГО плечи), она
чувствовала, как пружинисто сминается под ее спиной теплый колючий мех,
как горячие ласковые ладони слепо и нетерпеливо шарят по груди, по
плечам...
Со слабым стуком упал на песок кувшин...
...Потом они долго лежали, прижавшись друг к другу, и звезды глядели
им прямо в глаза, и не хотелось ни двигаться, ни думать, ни говорить.
А потом Анечка встала на колени, склонилась над Анатолием, поцеловала
его - длинно, крепко и смело, как не целовала до сих пор никогда.
Поцеловала и отстранилась, тревожно и странно глянула в каменное лицо
скифской бабы, нащупала все еще болтающийся на шее амулет. И Анатолий
заметил, как качнулись во тьме ее глаз два крохотных огонька...
Лес встретил их сумраком, полным вкрадчивой беззвучной угрозы,
промозглой влагой мха, осторожным похрустыванием под ногами (и не только
под их ногами), и так было долго; а потом впереди, в копящейся между
стволами туманной мгле закачались два крохотных огонька, и Сероглазая, до
сих пор покорно позволявшая вести себя за руку, вдруг тихонько взвизгнула
и заупиралась.
Большелобый испуганно обернулся, но готовый уже сорваться вопрос
замер у него на губах. Все было ясно и так: страшного не случилось. Просто
Сероглазая поняла, куда они идут. Поняла, и боится.
Тихо-тихо, так, чтоб расслышала Сероглазая, но не услыхали шуршащие,
снующие, крадущиеся вокруг невидимые и неизвестные (а значит - опасные),
Большелобый проговорил:
- Пойдем. Там хорошо - не станут искать.
- Нет! - замотала головой Сероглазая. - Там плохо, смерть. Ты не
знаешь.
Некоторое время Большелобый думал. Охотник и воин знает, что такое
смерть, знает, какая она бывает, и где может прятаться. Знает гораздо
лучше, чем самая умная из Вислогрудых. Может ли смерть притаиться там, где
глупые старухи делают глупое? Нет. Колдуньи опасны, могут убить, но
колдуньи спят, их нету там, впереди. А без них... Может ли убивать место?
Не болото, не река, не камнепад - просто место? Нет. Никто из охотников не
рассказывал про такое, значит, так не бывает. Сероглазая боится того, чего
нет.
Он дернул Сероглазую за руку:
- Пойдем. Там пусто, нет никого. Не страшно. Пойдем!
Она подчинилась, пошла, не стала упрямиться и спорить. Вот только
что-то новое поселилось в ее глазах - что-то, чего Большелобый не понял,
но что ему очень не понравилось.
В Святилище действительно было пусто. Пусто и тихо. Только еле слышно
лопотали о чем-то под слабыми прикосновениями сонного ветерка листья
кустов, нависающих над откосами потаенного овражка - жилища Праматери;
только негромко потрескивали там, на дне, фитили двух светильников перед
каменным изваянием Изначальницы Рода. Неверные отсветы скользили по серому
каменному лику тенями смутных древних раздумий, шарили по расстеленному на
земле меху - ложу Праматери, на котором стоял затейливо изукрашенный
горшочек и грудой были насыпаны ягоды - ее ночная еда. А больше в
святилище не было ничего. И никого.
Они спустились в лощину, и Большелобый усадил Сероглазую на ложе
Изначальницы Рода, а сам пристроился рядом и первым делом занялся своим
топором. Все нужное было у него с собой, да и нужно-то было немногое,
чтобы выправить и наточить смявшееся о рысий череп мягкое лезвие.
Закончив с этим, он еще раз внимательно осмотрелся, заглянул в
горшочек: а что там? Там было темное и густое, хорошее. Один только раз в
своей жизни Большелобому удалось попробовать это - украдкой, дрожа от
страха, и отхлебнул-то он совсем немного, но Вислогрудые все равно
догадались по запаху изо рта и побили, и три дня не подпускали к еде. И к
утренней не подпускали, и к вечерней. С тех пор он боялся к этому
подходить. А так хотелось еще!
- Что там? - Сероглазая выговорила это вяло, ей не было интересно,
просто надоело молчать.
- Дурманящий сок. - Большелобый потрогал горшочек, облизнулся. -
Хочешь?
Она отвернулась:
- Нет.
- Тогда и я не хочу, - обиженно буркнул Большелобый.
Дурманящий сок - это приятно и вкусно, но сердить Сероглазую лучше не
надо. Ничего, ночь длинная. Может быть, она еще передумает.
Он искоса глянул на Сероглазую и обмер вдруг в наивном восторге, и
смотрел, смотрел на нее, на живые теплые блики, скользящие по ее коже - по
лицу, по сильным крепким плечам, по едва прикрытой истрепанным мехом груди
и по меху, скрывающему то, что ниже...
Он не заметил, как это получилось. Руки будто сами собой нащупали за
пазухой амулет Вислогрудой с Пробудившимся Животом (сколько уговаривал
Кривонога сделать его, сколько всего пришлось за него отдать!), и будто
сам собой оделся на шею Сероглазой кожаный шнурок - она не шевельнулась,
не вздрогнула даже, только глаза ее стали огромными, черными. А потом
Большелобый как-то вдруг осознал, что Сероглазая тут, рядом, что ее
сильное гибкое тело прижато к нему; услышал тихий шепот - какой-то
незнакомый, жалобный, просящий (никогда еще Умеющие Рожать не
разговаривали с ним так):
- Не надо!.. Потом, не здесь!.. Праматерь все видит - не простит,
накажет, страшно накажет! Вислогрудые будут очень долго убивать... - Она
вывернулась из его рук, отодвинулась подальше. - Сними с меня амулет. Не
будем до срока, здесь. Страшно!
Большелобый нетерпеливо дернул плечом:
- Боишься? Зачем боишься, кого? Эту? - он ткнул пальцем в хмурое лицо
Прародительницы. - Эту не бойся, она - камень. Мертвый, глупый, ничего не
может, не страшный. Смотри!
Сероглазая в ужасе взвизгнула, съежилась, прикрывая руками голову,
потому что он плюнул на изваяние. И еще раз. И снова. И ничего не
случилось.
Большелобый обернул к ней торжествующее лицо:
- Что, наказала? Убила? Нет. Не может наказать - она камень, не бог.
Нет богов, кроме Великого Неба, а оно - с нами. Оно защитит. Кого еще
боишься? Вислогрудых? Они сами меня боятся. Они - слабые, глупые, умеют
только жрать, бормотать непонятное и пугать нестрашным. А я - сильный, у
меня острый топор. Убью их, - он говорил, говорил, а рука его нашла в
темноте ее колено, скользнула по бедру, выше, туда, где прикрыто оленьей
шкурой... - Не бойся. С тобой - я, а со мной - Великое Небо. Не бойся...
Он вдруг рванул застежку на груди Сероглазой, и облезлая шкура
соскользнула с ее тела, открыв глазам давно и нетерпеливо желаемое. Ладони
его легли на горячее, упругое, ощутили неподатливость твердеющих сосков,
нажали чуть сильнее...
И Сероглазая подчинилась этому нажиму властных, по-хозяйски уверенных
рук. Вцепившись в тяжело нависающие над ней плечи, до крови, до боли
закусив губу, она чувствовала, как сминается под ее спиной теплый колючий
мех, как тело цепенеет в предчувствии другой, сладкой, не испытанной еще
боли...
С тихим стуком упал горшочек, покатился по земле, проливая запретный
сок...
...Потом они долго лежали, тесно прижавшись друг к другу, и черные
ветви черных кустов плавно качались над ними, и не хотелось ни двигаться,
ни думать, ни говорить.
А потом Сероглазая встала на колени, склонилась над Большелобым,
потерлась лицом о его грудь, и лицо ее было мокрым, а в глазах стыла
тоска. Потерлась и отстранилась, обреченно взглянула в каменное лицо
Праматери, крепко прижала ладонями болтающийся на животе амулет. И
Большелобый заметил, как качнулись во тьме ее глаз крохотные огоньки
светильников, как вдруг дернулись, судорожно скривились ее губы. Он уже
понял, что случилось страшное, когда сорвавшийся с этих губ истошный вопль
заставил его вскочить на трясущиеся, непослушные ноги.
Сероглазая выла, лицо ее было исковеркано болью и страхом, скорченное
тело била частая дрожь, а глаза... Страшные глаза, не серые уже, а мутные,
тусклые; в них не было ничего, кроме боли, выпившей чувства и глубину.
В цепенеющем от страха мозгу Большелобого промелькнула смутная мысль,
что поза Сероглазой странно похожа на позу горбящегося перед ней изваяния
Праматери: стоит на коленях, локти прижаты к бокам, пальцы обеих рук
вцепились в живот, голова ушла в плечи... Только каменная Праматерь
замерла в спокойном мрачноватом раздумье, а Сероглазая костенеет в
агонии... Великое Небо, помоги ей, спаси! Не спасает... Почему, почему, за
что?!
С яростным рыком Большелобый вонзил зубы в свою волосатую руку. Он
услышал треск рвущейся кожи, и соленое, горячее брызнуло на губы, и стало
легче. Страх, жажда понимания - все это пусть приходит потом. Старик
Волчье Ухо учил: воин быстр и яростен, защищая своих и себя. Потом,
победив, можно впускать в себя страх и раздумья. Потом. Не в бою.
Единого взгляда, брошенного на побелевшие в нечеловеческом напряжении
тонкие пальцы, хватило, чтобы понять: причина пожирающей Сероглазую боли -
там, на животе. Большелобый кинулся, обхватил ее запястья, дернул, еще,
сильнее - оторвать, увидеть, помочь... Бесполезно. Не поддаются сведенные
судорогой руки. Ну что ж, он знает, как побеждают такое. Большелобый
отшатнулся на миг, и, надсадно хекнув, изо всех сил ударил кулаком в
маленький вздрагивающий подбородок.
Он сделал нужное. Сероглазая смолкла и опрокинулась на бок, будто
кости ее вдруг стали песком, а мышцы - водой. И Большелобый снова схватил
ее за руки, уперся ногой в грудь, рванул всей своей силой и всей тяжестью
тела.
Получилось. Под хруст и треск мышц (не своих ли?) ему удалось
оторвать ее руки от живота и одну от другой. И почему-то натянулся и
лопнул шнурок амулета, и почему-то живот и левая ладонь Сероглазой
облились кровью... А правая... Зашевелились от ужаса космы на голове и
руках Большелобого, пальцы его взмокли от пота, утратили цепкость, и
правая рука Сероглазой выскользнула из них, безвольно откинулась, с
тяжелым глухим стуком ударилась о песок.
Старик Волчье Ухо был мудр и умел воспитывать воинов. Сейчас он бы
радовался, если бы был рядом, если бы его лоб не раздавили три зимы назад
клыки медведя-стервятника. Большелобый не стал вдумываться в то, что
увидел, не стал гадать, как могло случиться такое. Сероглазая лежала
неподвижно, бессильно разметавшись по ложу Праматери, и с ее черных
искусанных губ капала кровь, и кровь текла из ран на животе и левой
ладони, а правую руку ее - торопливо пожирало страшное, и некогда было
думать.
Быстро, но без суеты, вслушиваясь в надрывные стоны Сероглазой
(стонет, значит жива еще, значит, еще не поздно), Большелобый шагнул по
жесткому, влажному от росы меху, нагнулся, подобрал топор, и мельком
порадовался, что не поленился поправить лезвие, и теперь все будет
хорошо.
1 2 3 4
хочешь, пойду с тобой в лагерь и принесу тебе скальп лысого павиана.
Хочешь?
- Не хочу лысый скальп.
- Тогда пошли.
- Куда?.. Зачем?..
- Куда - увидишь. А зачем... Неужели не понимаешь? Или... Может быть,
ты не хочешь?
Молчание. Долгое-долгое. Потом - тихо, не громче вздоха:
- Хочу...
Анатолий брел будто пьяный, спотыкаясь, два раза чуть не упал.
Потому, что он не смотрел под ноги. Он смотрел только на Анечку, как она
идет, осторожно разводя руками жесткие стебли полыни, вздрагивает, когда
они задевают бедра, живот, не привыкшую к прикосновениям обнаженную
грудь... она смущалась все больше (и от этого все больше хорошела), она
все время оглядывалась на песчаный пляжик, где остался ее купальник. А
когда они поднялись наверх и увидели под собой черный прямоугольник
раскопа, а за ним - темные пятна палаток и догорающую искру лагерного
костра, Анечка остановилась и проговорила просительно:
- Можно я все-таки оденусь?
- Нет. Мы - первобытные. - Анатолий вдруг вспомнил про давно уже
стиснутый в кулаке амулет, подошел, медленно опустил ей на плечи замшевый
шнурок. - Мы - первобытные. Где-то за лесами, далеко-далеко, живет наше
племя. А эти... - он махнул рукой в сторону лагеря. - Их нет. Они придут
через тысячи лет. Мы здесь одни, Аня.
Анечка глянула на амулет, улыбнулась. Потом сказала:
- Если мы первобытные, то никакая я тебе не Аня. Я - дикая охотница,
и зовут меня... Сероглазая, вот. А ты... - она внимательно осмотрела его.
- Ты будешь зваться Лобастый. Или нет - Большелобый. Понял? Анатолий
мельком удивился, как чудно совпали эти имена с образами его снов, и
порадовался, что даже фантазируют они с Анечкой одинаково. Значит,
правильно они нашли друг друга, значит, все у них сложится прочно и
навсегда. А еще он подумал, что дал маху с длиной шнурка для амулета:
отмерил по себе, не учел, что Анечка меньше, и каменная фигурка повисла не
на груди у нее, а на животе. Ладно, пусть. Поправить будет не поздно и
завтра.
Он стиснул в руке Анечкину ладошку, шагнул вниз, в раскоп, и дикая
охотница Сероглазая покорно пошла было за ним, но вдруг тихонько
взвизгнула, заупиралась.
Анатолий испуганно обернулся:
- Что? Что с тобой?
- Там есть кто-то! - Анечка съежилась, безуспешно и жалко попыталась
прикрыться свободной рукой, всхлипнула. - Я говорила, говорила тебе!..
- Эх ты, трусишка - заячий хвостик! Никого там нет. Пойдем, тебе там
понравится.
Да, Анечке понравилось там, в дальнем углу раскопа, где перед
найденной усердными Нечипоруками скифской бабой мерцали теперь огоньки
двух светильников. Слабые огоньки, трепетные, но неверные отсветы их
оживили серый каменный лик, будто тени смутных древних раздумий
заскользили по нему, пробудившемуся. А еще там, возле живых вздрагивающих
огоньков, лежала расстеленная на песке кудлатая шкура, и стояли на ней
глиняный кувшин, пиала с виноградом, и в каждой виноградине вздрагивали
отражения двух огоньков, и видеть все это Анечке было чуть тревожно,
непривычно и очень, очень хорошо.
Но еще лучше было то, что Анатолий так правильно сумел понять, как
нужно сделать, чтобы ей понравилось, чтобы эта, такая важная в ее жизни
ночь, не вспоминалась потом чем-то тусклым и обыденно скучным.
Анечка тихонько опустилась на колени, погладила мягкий, приятно
щекочущий мех... Или не мех?
- Что это, где ты это достал?
Анатолий довольно ухмылялся:
- Помнишь, два дня назад недалеко отсюда чабаны ночевали? Так лысый
павиан у них овцу сторговал. А я (за две бутылки "Пшеничной") от этой овцы
- шкуру и прочие детали натюрморта.
- А водку где взял?
- Где взял - там больше нету. Зато в кувшине есть. Хочешь? Анечка с
легкой досадой помотала головой. Ей не нравилось то, что они говорили. Это
были обычные фразы, слова для каждодневного пользования, лишние,
неуместные теперь. Естественнее всего было молчание, но если замолчать,
начнется то, ради чего они здесь, - неиспытанное, и поэтому пугающее. Нет,
пусть еще не сейчас, пусть чуть позже...
Она перевела взгляд на хмурое каменное лицо, спросила:
- Слушай, а чего ты вечером с павианом сцепился? Ты что,
действительно считаешь, что скифские бабы - это еще первобытное что-то?
Чем же их могли делать, если металла еще не было? Они же каменные...
Анатолий нетерпеливо дернул плечом (теперь разговор показался
неуместным ему):
- Я же не говорил, что все, я же только про эту. А как делали... Мы о
многих древних вещах не можем понять, как их делали. - Он присел рядом с
Анечкой. - Может быть, все остальные были сделаны гораздо позже, по
образцу этой. Они же все почти одинаковые. Ведь мы знаем только, что это
какой-то культ, а больше мы ничего не знаем...
Он говорил, говорил, а рука его будто невзначай коснулась Анечкиного
колена, скользнула по бедру, выше...
Аня вздрогнула и вдруг заговорила очень быстро, каким-то незнакомым,
жалобным голосом:
- Может, не надо еще? Давай не будем до свадьбы, а? Вдруг Виталий
Максимович узнает? А ты еще водку эту принес... Скажет - аморалка. Пьяный
разврат. Помнишь, он предупреждал, чтобы не было? Ты ведь знаешь, какой
он. Выгонит же!
- Плевать на павиана! - Анатолий ловил губами ее губы.
Она вдруг неожиданно сильно оттолкнула его:
- И здесь не надо! Это же святилище было! Не хорошо здесь, грешно!
- Ну что ты, глупая моя, хорошая? Не бойся, трусишка. Павиан спит
давно, он нас не найдет. А этот камень - это просто камень, и все.
Давно-давно глупые голодные люди сделали из него бога, чтоб у кого было
еду выклянчивать. А он не бог - он мертвый булыжник. Не бойся. Ничего не
бойся, ведь я же рядом...
Ну, не упрямься, любимая моя, сероглазая! Я же знаю, что тебе самой
этого хочется...
И Анечка покорилась ненавязчивому, но властному нажиму его рук.
Закусив губу, изо всех сил вцепившись в каменеющие плечи (ЕГО плечи), она
чувствовала, как пружинисто сминается под ее спиной теплый колючий мех,
как горячие ласковые ладони слепо и нетерпеливо шарят по груди, по
плечам...
Со слабым стуком упал на песок кувшин...
...Потом они долго лежали, прижавшись друг к другу, и звезды глядели
им прямо в глаза, и не хотелось ни двигаться, ни думать, ни говорить.
А потом Анечка встала на колени, склонилась над Анатолием, поцеловала
его - длинно, крепко и смело, как не целовала до сих пор никогда.
Поцеловала и отстранилась, тревожно и странно глянула в каменное лицо
скифской бабы, нащупала все еще болтающийся на шее амулет. И Анатолий
заметил, как качнулись во тьме ее глаз два крохотных огонька...
Лес встретил их сумраком, полным вкрадчивой беззвучной угрозы,
промозглой влагой мха, осторожным похрустыванием под ногами (и не только
под их ногами), и так было долго; а потом впереди, в копящейся между
стволами туманной мгле закачались два крохотных огонька, и Сероглазая, до
сих пор покорно позволявшая вести себя за руку, вдруг тихонько взвизгнула
и заупиралась.
Большелобый испуганно обернулся, но готовый уже сорваться вопрос
замер у него на губах. Все было ясно и так: страшного не случилось. Просто
Сероглазая поняла, куда они идут. Поняла, и боится.
Тихо-тихо, так, чтоб расслышала Сероглазая, но не услыхали шуршащие,
снующие, крадущиеся вокруг невидимые и неизвестные (а значит - опасные),
Большелобый проговорил:
- Пойдем. Там хорошо - не станут искать.
- Нет! - замотала головой Сероглазая. - Там плохо, смерть. Ты не
знаешь.
Некоторое время Большелобый думал. Охотник и воин знает, что такое
смерть, знает, какая она бывает, и где может прятаться. Знает гораздо
лучше, чем самая умная из Вислогрудых. Может ли смерть притаиться там, где
глупые старухи делают глупое? Нет. Колдуньи опасны, могут убить, но
колдуньи спят, их нету там, впереди. А без них... Может ли убивать место?
Не болото, не река, не камнепад - просто место? Нет. Никто из охотников не
рассказывал про такое, значит, так не бывает. Сероглазая боится того, чего
нет.
Он дернул Сероглазую за руку:
- Пойдем. Там пусто, нет никого. Не страшно. Пойдем!
Она подчинилась, пошла, не стала упрямиться и спорить. Вот только
что-то новое поселилось в ее глазах - что-то, чего Большелобый не понял,
но что ему очень не понравилось.
В Святилище действительно было пусто. Пусто и тихо. Только еле слышно
лопотали о чем-то под слабыми прикосновениями сонного ветерка листья
кустов, нависающих над откосами потаенного овражка - жилища Праматери;
только негромко потрескивали там, на дне, фитили двух светильников перед
каменным изваянием Изначальницы Рода. Неверные отсветы скользили по серому
каменному лику тенями смутных древних раздумий, шарили по расстеленному на
земле меху - ложу Праматери, на котором стоял затейливо изукрашенный
горшочек и грудой были насыпаны ягоды - ее ночная еда. А больше в
святилище не было ничего. И никого.
Они спустились в лощину, и Большелобый усадил Сероглазую на ложе
Изначальницы Рода, а сам пристроился рядом и первым делом занялся своим
топором. Все нужное было у него с собой, да и нужно-то было немногое,
чтобы выправить и наточить смявшееся о рысий череп мягкое лезвие.
Закончив с этим, он еще раз внимательно осмотрелся, заглянул в
горшочек: а что там? Там было темное и густое, хорошее. Один только раз в
своей жизни Большелобому удалось попробовать это - украдкой, дрожа от
страха, и отхлебнул-то он совсем немного, но Вислогрудые все равно
догадались по запаху изо рта и побили, и три дня не подпускали к еде. И к
утренней не подпускали, и к вечерней. С тех пор он боялся к этому
подходить. А так хотелось еще!
- Что там? - Сероглазая выговорила это вяло, ей не было интересно,
просто надоело молчать.
- Дурманящий сок. - Большелобый потрогал горшочек, облизнулся. -
Хочешь?
Она отвернулась:
- Нет.
- Тогда и я не хочу, - обиженно буркнул Большелобый.
Дурманящий сок - это приятно и вкусно, но сердить Сероглазую лучше не
надо. Ничего, ночь длинная. Может быть, она еще передумает.
Он искоса глянул на Сероглазую и обмер вдруг в наивном восторге, и
смотрел, смотрел на нее, на живые теплые блики, скользящие по ее коже - по
лицу, по сильным крепким плечам, по едва прикрытой истрепанным мехом груди
и по меху, скрывающему то, что ниже...
Он не заметил, как это получилось. Руки будто сами собой нащупали за
пазухой амулет Вислогрудой с Пробудившимся Животом (сколько уговаривал
Кривонога сделать его, сколько всего пришлось за него отдать!), и будто
сам собой оделся на шею Сероглазой кожаный шнурок - она не шевельнулась,
не вздрогнула даже, только глаза ее стали огромными, черными. А потом
Большелобый как-то вдруг осознал, что Сероглазая тут, рядом, что ее
сильное гибкое тело прижато к нему; услышал тихий шепот - какой-то
незнакомый, жалобный, просящий (никогда еще Умеющие Рожать не
разговаривали с ним так):
- Не надо!.. Потом, не здесь!.. Праматерь все видит - не простит,
накажет, страшно накажет! Вислогрудые будут очень долго убивать... - Она
вывернулась из его рук, отодвинулась подальше. - Сними с меня амулет. Не
будем до срока, здесь. Страшно!
Большелобый нетерпеливо дернул плечом:
- Боишься? Зачем боишься, кого? Эту? - он ткнул пальцем в хмурое лицо
Прародительницы. - Эту не бойся, она - камень. Мертвый, глупый, ничего не
может, не страшный. Смотри!
Сероглазая в ужасе взвизгнула, съежилась, прикрывая руками голову,
потому что он плюнул на изваяние. И еще раз. И снова. И ничего не
случилось.
Большелобый обернул к ней торжествующее лицо:
- Что, наказала? Убила? Нет. Не может наказать - она камень, не бог.
Нет богов, кроме Великого Неба, а оно - с нами. Оно защитит. Кого еще
боишься? Вислогрудых? Они сами меня боятся. Они - слабые, глупые, умеют
только жрать, бормотать непонятное и пугать нестрашным. А я - сильный, у
меня острый топор. Убью их, - он говорил, говорил, а рука его нашла в
темноте ее колено, скользнула по бедру, выше, туда, где прикрыто оленьей
шкурой... - Не бойся. С тобой - я, а со мной - Великое Небо. Не бойся...
Он вдруг рванул застежку на груди Сероглазой, и облезлая шкура
соскользнула с ее тела, открыв глазам давно и нетерпеливо желаемое. Ладони
его легли на горячее, упругое, ощутили неподатливость твердеющих сосков,
нажали чуть сильнее...
И Сероглазая подчинилась этому нажиму властных, по-хозяйски уверенных
рук. Вцепившись в тяжело нависающие над ней плечи, до крови, до боли
закусив губу, она чувствовала, как сминается под ее спиной теплый колючий
мех, как тело цепенеет в предчувствии другой, сладкой, не испытанной еще
боли...
С тихим стуком упал горшочек, покатился по земле, проливая запретный
сок...
...Потом они долго лежали, тесно прижавшись друг к другу, и черные
ветви черных кустов плавно качались над ними, и не хотелось ни двигаться,
ни думать, ни говорить.
А потом Сероглазая встала на колени, склонилась над Большелобым,
потерлась лицом о его грудь, и лицо ее было мокрым, а в глазах стыла
тоска. Потерлась и отстранилась, обреченно взглянула в каменное лицо
Праматери, крепко прижала ладонями болтающийся на животе амулет. И
Большелобый заметил, как качнулись во тьме ее глаз крохотные огоньки
светильников, как вдруг дернулись, судорожно скривились ее губы. Он уже
понял, что случилось страшное, когда сорвавшийся с этих губ истошный вопль
заставил его вскочить на трясущиеся, непослушные ноги.
Сероглазая выла, лицо ее было исковеркано болью и страхом, скорченное
тело била частая дрожь, а глаза... Страшные глаза, не серые уже, а мутные,
тусклые; в них не было ничего, кроме боли, выпившей чувства и глубину.
В цепенеющем от страха мозгу Большелобого промелькнула смутная мысль,
что поза Сероглазой странно похожа на позу горбящегося перед ней изваяния
Праматери: стоит на коленях, локти прижаты к бокам, пальцы обеих рук
вцепились в живот, голова ушла в плечи... Только каменная Праматерь
замерла в спокойном мрачноватом раздумье, а Сероглазая костенеет в
агонии... Великое Небо, помоги ей, спаси! Не спасает... Почему, почему, за
что?!
С яростным рыком Большелобый вонзил зубы в свою волосатую руку. Он
услышал треск рвущейся кожи, и соленое, горячее брызнуло на губы, и стало
легче. Страх, жажда понимания - все это пусть приходит потом. Старик
Волчье Ухо учил: воин быстр и яростен, защищая своих и себя. Потом,
победив, можно впускать в себя страх и раздумья. Потом. Не в бою.
Единого взгляда, брошенного на побелевшие в нечеловеческом напряжении
тонкие пальцы, хватило, чтобы понять: причина пожирающей Сероглазую боли -
там, на животе. Большелобый кинулся, обхватил ее запястья, дернул, еще,
сильнее - оторвать, увидеть, помочь... Бесполезно. Не поддаются сведенные
судорогой руки. Ну что ж, он знает, как побеждают такое. Большелобый
отшатнулся на миг, и, надсадно хекнув, изо всех сил ударил кулаком в
маленький вздрагивающий подбородок.
Он сделал нужное. Сероглазая смолкла и опрокинулась на бок, будто
кости ее вдруг стали песком, а мышцы - водой. И Большелобый снова схватил
ее за руки, уперся ногой в грудь, рванул всей своей силой и всей тяжестью
тела.
Получилось. Под хруст и треск мышц (не своих ли?) ему удалось
оторвать ее руки от живота и одну от другой. И почему-то натянулся и
лопнул шнурок амулета, и почему-то живот и левая ладонь Сероглазой
облились кровью... А правая... Зашевелились от ужаса космы на голове и
руках Большелобого, пальцы его взмокли от пота, утратили цепкость, и
правая рука Сероглазой выскользнула из них, безвольно откинулась, с
тяжелым глухим стуком ударилась о песок.
Старик Волчье Ухо был мудр и умел воспитывать воинов. Сейчас он бы
радовался, если бы был рядом, если бы его лоб не раздавили три зимы назад
клыки медведя-стервятника. Большелобый не стал вдумываться в то, что
увидел, не стал гадать, как могло случиться такое. Сероглазая лежала
неподвижно, бессильно разметавшись по ложу Праматери, и с ее черных
искусанных губ капала кровь, и кровь текла из ран на животе и левой
ладони, а правую руку ее - торопливо пожирало страшное, и некогда было
думать.
Быстро, но без суеты, вслушиваясь в надрывные стоны Сероглазой
(стонет, значит жива еще, значит, еще не поздно), Большелобый шагнул по
жесткому, влажному от росы меху, нагнулся, подобрал топор, и мельком
порадовался, что не поленился поправить лезвие, и теперь все будет
хорошо.
1 2 3 4