Словом, я полагаю — извините, если это на ваш слух дерзко звучит, — что Ваше Величество не станет препятствовать продолжению строительных работ.
И мистер Бак уселся под негромкий, но восторженный гул одобрения.
— Мистер Бак, прошу у вас прощенья за посещавшие меня порой изящные и возвышенные мысли, в которых вам неизменно отводилась роль последнего болвана. Впрочем, мы сейчас не о том. Предположим, пошлете вы своих рабочих, а мистер Уэйн — он ведь на это вполне способен — выпроводит их с колотушками?
— Я подумал об этом, Ваше Величество, — с готовностью отвечал Бак, — и не предвижу особых затруднений. Отправим рабочих с хорошей охраной, отправим с ними — ну, скажем, сотню алебардщиков Северного Кенсингтона (он брезгливо ухмыльнулся), столь любезных сердцу Вашего Величества. Или, пожалуй, сто пятьдесят. В Насосном переулке всего-то, кажется, сотня жителей, вряд ли больше.
— А если эта сотня все-таки задаст вам жару? — задумчиво спросил король.
— В чем дело, пошлем две сотни, — весело возразил Бак.
— Знаете ли, — мягко предположил король, — оно ведь может статься, что один алебардщик Ноттинг-Хилла стоит двух северных кенсингтонцев.
— Может и такое статься, — равнодушно согласился Бак. — Ну что ж, пошлем двести пятьдесят.
Король закусил губу.
— А если и этих побьют? — ехидно спросил он.
— Ваше Величество, — ответствовал Бак, усевшись поудобнее, — и такое может быть. Ясно одно — и уж это яснее ясного: что война — простая арифметика. Положим, выставит против нас Ноттинг-Хилл сто пятьдесят бойцов. Ладно, пусть двести И каждый из них стоит двух наших — тогда что же, пошлем туда не четыре даже сотни, а целых шесть, и уж тут хочешь не хочешь, наша возьмет. Невозможно ведь предположить, что любой из них стоит наших четверых? И все же — зачем рисковать? Покончить с ними надо одним махом. Шлем восемьсот, сотрем их в порошок — и за работу.
Мистер Бак извлек из кармана пестрый носовой платок и шумно высморкался.
— Знаете ли, мистер Бак, — сказал король, грустно разглядывая стол, — вы так ясно мыслите, что у меня возникает немыслимое желание съездить вам, не примите за грубость, по морде. Вы меня чрезвычайно раздражаете. Почему бы это, спрашивается? Остатки, что ли, нравственного чувства?
— Однако же, Ваше Величество, — вкрадчиво вмешался Баркер, — вы же не отвергаете наших предложений?
— Любезный Баркер, ваши предложения еще отвратительнее ваших манер. Я их знать не хочу. Ну, а если я вам ничего этого не позволю? Что тогда будет?
И Баркер отвечал вполголоса:
— Будет революция.
Король быстро окинул взглядом собравшихся. Все сидели потупившись; все покраснели. Он же, напротив, странно побледнел и внезапно поднялся.
— Джентльмены, — сказал он, — вы меня приперли к стенке. Говорю вам прямо, что, по-моему, полоумный Адам Уэйн стоит всех вас и еще миллиона таких же впридачу. Но за вами сила и, надо признать, здравый смысл, так что ему несдобровать. Давайте собирайте восемьсот алебардщиков и стирайте его в порошок. По-честному, лучше бы вам обойтись двумя сотнями.
— По-честному, может, и лучше бы, — сурово отвечал Бак, — но это не по-хорошему. Мы не художники, нам неохота любоваться на окровавленные улицы.
— Подловато, — сказал Оберон. — Вы их задавите числом, и битвы никакой не будет.
— Надеемся, что не будет, — сказал Бак, вставая и натягивая перчатки. — Нам, Ваше Величество, никакие битвы не нужны. Мы мирные люди, мы народ деловой.
— Ну что ж, — устало сказал король, — вот и договорились. Он мигом вышел из палаты; никто и шевельнуться не успел.
Сорок рабочих, сотня бейзуотерских алебардщиков, две сотни южных кенсингтонцев и три сотни северных собрались возле Холланд-Парка и двинулись к Ноттинг-Хиллу под водительством Баркера, раскрасневшегося и разодетого. Он замыкал шествие; рядом с ним угрюмо плелся человек, похожий на уличного мальчишку. Это был король.
— Баркер, — принялся он канючить, — вы же старый мой приятель, вы знаете мои пристрастия не хуже, чем я ваши. Не надо, а? Сколько потехи-то могло быть с этим Уэйном! Оставьте вы его в покое, а? Ну что вам, подумаешь — одной дорогой больше, одной меньше? А для меня это очень серьезная шутка — может, она меня спасет от пессимизма. Ну, хоть меньше людей возьмите, и я часок-другой порадуюсь. Нет, правда, Джеймс, собирали бы вы монеты или, пуще того, колибри, и я бы мог раздобыть для вас монетку или пташку — ей-богу, не пожалел бы за нее улицы! А я собираю жизненные происшествия — это такая редкость, такая драгоценность. Не отнимайте его у меня, плюньте вы на эти несчастные фунты стерлингов. Пусть порезвятся ноттингхилльцы. Не трогайте вы их, а?
— Оберон, — мягко сказал Баркер, в этот редкий миг откровенности обращаясь к нему запросто, — ты знаешь, Оберон, я тебя понимаю. Со мною тоже такое бывало: кажется, и пустяк, а дороже всего на свете. И дурачествам твоим я, бывало, иногда сочувствовал. Ты не поверишь, а мне даже безумство Адама Уэйна бывало по-своему симпатично. Однако же, Оберон, жизнь есть жизнь, и она дурачества не терпит. Двигатель жизни — грубые факты, они вроде огромных колес, и ты вокруг них порхаешь, как бабочка, а Уэйн садится на них, как муха.
Оберон заглянул ему в глаза.
— Спасибо, Джеймс, ты кругом прав. Я, конечно, могу слегка утешаться в том смысле, что даже мухи неизмеримо разумнее колес. Но мушиный век короткий, а колеса — они вертятся, вертятся и вертятся. Ладно, вертись с колесом. Прощай, старина.
И Джеймс Баркер бодро зашагал дальше, румяный и веселый, постукивая по ноге бамбуковой тросточкой.
Король проводил удаляющееся воинство тоскливым взглядом и стал еще больше обычного похож на капризного младенца. Потом он повернулся и хлопнул в ладоши.
— В этом серьезнейшем из миров, — сказал он, — нам остается только есть. Тут как-никак смеху не оберешься. Это же надо — становятся в позы, пыжатся, а жизнь-то от природы смехотворна: как ее, спрашивается, поддерживают? Поиграет человек на лире, скажет: «Да, жизнь — это священнодействие», а потом идет, садится за стол и запихивает разные разности в дырку на лице. По-моему, тут природа все-таки немного сгрубила — ну что это за дурацкие шутки! Мы, конечно, и сами хороши, нам подавай для смеху балаган, вроде как мне с этими предместьями. Вот природа и смешит нас, олухов, зрелищем еды или зрелищем кенгуру. А звезды или там горы — это для тех, у кого чувство юмора потоньше.
Он обратился к своему конюшему:
— Но я сказал «есть», так поедим же: давайте-ка устроим пикник, точно благонравные детки. Шагом марш, Баулер, и да будет стол, а на нем двенадцать, не меньше, яств и вдоволь шампанского — под этими густолиственными ветвями мы с вами вернемся к природе.
Около часу заняла подготовка к скромной королевской трапезе на Холланд-Лейн; тем временем король расхаживал и посвистывал — впрочем, довольно мрачно. Он предвкушал потеху, обманулся и теперь чувствовал себя ребенком, которому показали фигу вместо обещанного представления. Но когда они с конюшим подзакусили и выпили как следует сухого шампанского, он понемногу воспрянул духом.
— Как все, однако, медленно делается, — сказал он. — Очень мне мерзостны эти баркеровские идеи насчет эволюции и маломальского преображения того-сего в то да се. По мне, уж лучше бы мир и вправду сотворили за шесть дней и еще за шесть разнесли вдребезги. Да я бы сам за это и взялся. А так — ну что ж, в целом неплохо придумано: солнце, луна, по образу и подобию и тому подобное, но как же все это долго тянется! Вот вы, Баулер, никогда не жаждали чуда?
— Никак нет, сэр, — отвечал Баулер, эволюционист по долгу службы.
— А я жаждал, — вздохнул король. — Иду, бывало, по улице с лучшей на свете и во вселенной сигарой в зубах, в животе у меня столько бургундского, сколько вы за всю свою жизнь не видывали; иду и мечтаю — эх, вот бы фонарный столб взял да и превратился в слона, а то скучно, как в аду. Вы уж мне поверьте, разлюбезный мой эволюционист Баулер, — вовсе не от невежества люди искали знамений и веровали в чудеса. Наоборот, они были мудрецами — может, гнусными и гадкими, а все же мудрецами, и мудрость мешала им есть, спать и терпеливо обуваться. Батюшки, да этак я, чего доброго, создам новую теорию происхождения христианства — вот уж, право, нелепица! Хлопнем-ка лучше еще винишка.
Они сидели за небольшим столиком, застланным белоснежной скатертью и уставленным разноцветными бокалами; свежий ветер овевал их и раскачивал верхушки деревьев Холланд-Парка, а лучистое солнце золотило зелень. Король отодвинул тарелку, не спеша раскурил сигару и продолжал:
— Вчера я было подумал, будто случилось нечто едва ли не чудесное, и я успею этому порадоваться, прежде чем обрадую могильных червей своим появлением под землей. Ох, поглядел бы я, как этот рыжий маньяк размахивает огромным мечом и произносит зажигательные речи перед сонмом своих невообразимых сторонников — и приоткрылся бы мне Край Вечной Юности, сокрытый от нас судьбами. Я такое напридумывал! Конгресс в Найтсбридже, Найтсбриджский договор — я тут как тут, на троне; может, даже триумф по-древнеримски и бедняга Баркер в каких ни на есть цепях. А теперь эти мерзавцы, эти устроители жизни, будь они трижды прокляты, пошли устранять мистера Уэйна, и заточат они его ради вящей гуманности в какую-нибудь такую лечебницу. Да вы подумайте, какие сокровища красноречия будут изливаться на голову равнодушного смотрителя, а? Хоть бы уж меня, что ли, назначили его смотрителем. Словом, жизнь — это юдоль. Всегда об этом помните, и все будет в порядке. Главное, надо сызмала…
Король прервался, и сигара, которой он жестикулировал, замерла в воздухе: он явно прислушивался к чему-то. Несколько секунд он не двигался; потом резко обернулся к высокой и сплошной реечной изгороди, отделявшей сады и лужайки от улицы. Изгородь содрогалась, будто какой-то плененный зверь царапал и грыз деревянную клетку. Король отшвырнул сигару, вспрыгнул на стол — и сразу увидел руки, уцепившиеся за верх изгороди. Руки напряглись в судорожном усилии, и между ними появилась голова — не чья-нибудь, а бейзуотерского городского советника: глаза выпучены, бакенбарды торчком. Он перевалился и плюхнулся оземь, издавая громкие и непрерывные стоны. Точно залп ударил в тонкую дощатую ограду; она загудела, как барабан, послышалась суматошная ругань, и через нее перемахнули разом человек двадцать в изорванной одежде, со сломанными ногтями и окровавленными лицами. Король соскочил со стола и отпрянул футов на пять в сторону; стол был опрокинут, бутылки и бокалы, тарелки и объедки разлетелись, людской поток подхватил и унес Баулера, как впоследствии написал в своем знаменитом репортаже король, «словно похищенную невесту». Высокая ограда зашаталась, разламываясь, как под градом картечи: на нее лезли, с нее прыгали и падали десятки людей, из проломов появлялись все новые и новые безумные лица, выскакивали все новые беглецы. Это была сущая человечья свалка: одни каким-то чудом целы и невредимы, другие — израненные, в крови и грязи; некоторые роскошно одеты, а иные — полуголые и в лохмотьях; те — в несуразном шутовском облаченье, эти — в обычнейших современных костюмах. Король глядел на них во все глаза, но из них никто даже не взглянул на короля. Вдруг он сделал шаг вперед.
— Баркер, — крикнул он, — что случилось?
— Разбиты, — отозвался тот, — разгромлены — в пух и прах! — и умчался, пыхтя, как загнанная лошадь, в толпе беглецов.
В это самое время последний стоячий кусок изгороди, треща, накренился, и камнем из пращи выбросило на аллею человека, вовсе не похожего на остальных, в алой форме стражника Ноттинг-Хилла; алебарда его была в крови, на лице — упоение победы. И тут же через поверженную изгородь хлынуло алое воинство с алебардами наперевес. Гонители вслед за гонимыми промелькнули мимо человечка с совиными глазами, который не вынимал рук из карманов
Сперва он понимал только, что ненароком чуть не угодил в бредовый людской водоворот. Но потом случилось что-то неописуемое — у него описание не выходило, а мы и пробовать не будем. В темном проходе на месте разметанных ворот возникла, как в раме, пламенеющая фигура.
Победитель Адам Уэйн стоял, закинув голову и воздев к небесам свой огромный меч; его пышные волосы вздыбились, как львиная грива, а красное облачение реяло за плечами, точно архангельские крылья. И король вдруг почему-то увидел мир совсем иными глазами. Ветер качал густозеленые кроны деревьев и взметывал полы алой мантии. Меч сверкал в солнечных лучах. Нелепый маскарад, в насмешку выдуманный им самим, сомкнулся вокруг него и поглотил весь свет. И это было нормально, разумно и естественно; зато он, рассудительный и насмешливый джентльмен в черном сюртучке, был исключением, случайностью — черным пятном на ало-золотых ризах.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Глава I
Фонарная битва
Мистер Бак хоть и жил на покое, но частенько захаживал в свой большой фирменный магазин на Кенсингтон-Хай-стрит; и нынче он запирал его, уходя последним. Стоял чудесный золотисто-зеленый вечер, но до этого ему особого дела не было; впрочем, скажи ему кто-нибудь об этом, он бы степенно согласился: богатому человеку идет тонкая натура.
Потянуло прохладой: он застегнул желтое летнее пальто и задымил сигарой; в это время на него чуть не наскочил человек тоже в желтом пальто, но демисезонном и расстегнутом, чтоб не сказать распахнутом.
— А, Баркер! — узнал его суконщик. — За покупками, на распродажу? Опоздали, опоздали. Рабочий день кончен, закон не велит, Баркер. Гуманность и прогресс — не шутка, голубчик мой.
— Ох, да не болтайте вы! — крикнул Баркер, топнув ногой. — Мы разбиты.
— Что значит разбиты? — не понял Бак.
— Уэйн разгромил нас.
Бак наконец посмотрел в лицо Баркеру: лицо было искаженное, бледное и потное, поблескивавшее в фонарном свете.
— Пойдемте выпьем чего-нибудь, — сказал он.
Они зашли в первый попавшийся ресторанчик, уютный и светлый; Бак развалился в кресле и вытащил портсигар.
— Закуривайте, — предложил он.
Взбудораженный Баркер словно бы не собирался садиться; потом все-таки присел так, будто вот-вот вскочит. Они заказали виски, не обменявшись ни словом.
— Ну и как же это случилось? — спросил Бак, устремив на собеседника крупные властные глаза.
— А я почем знаю? — выкрикнул Баркер. — Случилось, будто — будто во сне. Как могут двести человек одолеть шестьсот? Вот как?
— Ну-ну, — спокойно сказал Бак, — и как же они вас одолели? Припомните-ка.
— Не знаю; это уму непостижимо, — отвечал тот, барабаня по столу. — Значит, так. Нас было шестьсот, все с этими треклятыми обероновыми рогатинами — и никакого другого оружия Шли колонной по двое, мимо Холланд-Парка между высокими изгородями — мне-то казалось, мы идем напрямик к Насосному переулку. Я шел в хвосте длинной колонны, нам еще идти и идти между оградами, а головные уже пересекали Холланд-Парк-авеню. Они там за авеню далеко углубились в узенькие улочки, а мы вышли к перекрестку и следом за ними на той, северной стороне свернули в улочку, которая хоть вкось и вкривь, а все ж таки ведет к Насосному переулку — и тут все переменилось. Улочки стали теряться, мешаться, сливаться, петлять, голова колонны была уже невесть где, спасибо, если не в Северной Америке И кругом — ни души.
Бак стряхнул столбик сигарного пепла мимо пепельницы и начал развозить его по столу: серые штрихи сложились в подобие карты.
— И вот, хотя на этих улочках никого не было (а это, знаете ли, действует на нервы), но когда мы в них втянулись и углубились, начало твориться что-то совсем уж непонятное Спереди — из-за трех-четырех поворотов — вдруг доносился шум, лязг, сдавленные крики, и снова все затихало. И когда это случалось, по всей колонне — ну, как бы сказать — дрожь, что ли, пробегала, всех дергало, будто колонна — не колонна, а змея, которой наступили на голову, или провод под током. Чего мы мечемся — никто не понимал, но метались, толпились, толкались; потом, опомнившись, шли дальше, дальше, петляли грязными улочками и взбирались кривыми проулками. Что это было за петляние — ни объяснить, ни рассказать: как страшный сон. Все словно бы потеряло всякий смысл, и казалось, что мы никогда не выберемся из этого лабиринта. Странно от меня такое слышать, правда? Обыкновенные это были улицы, известные, все есть на карте. Но я говорю, как было. Я не того боялся, что вот сейчас что-нибудь случится. Я боялся, что не случится больше ничего до скончания веков.
Он осушил стакан, заказал еще виски, выпил его и продолжал:
— Но наконец случилось. Клянусь вам, Бак, что с вами никогда еще ничего не происходило. И со мной не происходило.
— Как это — не происходило? — изумился Бак. — Что вы хотите сказать?
— Никогда ничего не происходило, — с болезненным упорством твердил Баркер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
И мистер Бак уселся под негромкий, но восторженный гул одобрения.
— Мистер Бак, прошу у вас прощенья за посещавшие меня порой изящные и возвышенные мысли, в которых вам неизменно отводилась роль последнего болвана. Впрочем, мы сейчас не о том. Предположим, пошлете вы своих рабочих, а мистер Уэйн — он ведь на это вполне способен — выпроводит их с колотушками?
— Я подумал об этом, Ваше Величество, — с готовностью отвечал Бак, — и не предвижу особых затруднений. Отправим рабочих с хорошей охраной, отправим с ними — ну, скажем, сотню алебардщиков Северного Кенсингтона (он брезгливо ухмыльнулся), столь любезных сердцу Вашего Величества. Или, пожалуй, сто пятьдесят. В Насосном переулке всего-то, кажется, сотня жителей, вряд ли больше.
— А если эта сотня все-таки задаст вам жару? — задумчиво спросил король.
— В чем дело, пошлем две сотни, — весело возразил Бак.
— Знаете ли, — мягко предположил король, — оно ведь может статься, что один алебардщик Ноттинг-Хилла стоит двух северных кенсингтонцев.
— Может и такое статься, — равнодушно согласился Бак. — Ну что ж, пошлем двести пятьдесят.
Король закусил губу.
— А если и этих побьют? — ехидно спросил он.
— Ваше Величество, — ответствовал Бак, усевшись поудобнее, — и такое может быть. Ясно одно — и уж это яснее ясного: что война — простая арифметика. Положим, выставит против нас Ноттинг-Хилл сто пятьдесят бойцов. Ладно, пусть двести И каждый из них стоит двух наших — тогда что же, пошлем туда не четыре даже сотни, а целых шесть, и уж тут хочешь не хочешь, наша возьмет. Невозможно ведь предположить, что любой из них стоит наших четверых? И все же — зачем рисковать? Покончить с ними надо одним махом. Шлем восемьсот, сотрем их в порошок — и за работу.
Мистер Бак извлек из кармана пестрый носовой платок и шумно высморкался.
— Знаете ли, мистер Бак, — сказал король, грустно разглядывая стол, — вы так ясно мыслите, что у меня возникает немыслимое желание съездить вам, не примите за грубость, по морде. Вы меня чрезвычайно раздражаете. Почему бы это, спрашивается? Остатки, что ли, нравственного чувства?
— Однако же, Ваше Величество, — вкрадчиво вмешался Баркер, — вы же не отвергаете наших предложений?
— Любезный Баркер, ваши предложения еще отвратительнее ваших манер. Я их знать не хочу. Ну, а если я вам ничего этого не позволю? Что тогда будет?
И Баркер отвечал вполголоса:
— Будет революция.
Король быстро окинул взглядом собравшихся. Все сидели потупившись; все покраснели. Он же, напротив, странно побледнел и внезапно поднялся.
— Джентльмены, — сказал он, — вы меня приперли к стенке. Говорю вам прямо, что, по-моему, полоумный Адам Уэйн стоит всех вас и еще миллиона таких же впридачу. Но за вами сила и, надо признать, здравый смысл, так что ему несдобровать. Давайте собирайте восемьсот алебардщиков и стирайте его в порошок. По-честному, лучше бы вам обойтись двумя сотнями.
— По-честному, может, и лучше бы, — сурово отвечал Бак, — но это не по-хорошему. Мы не художники, нам неохота любоваться на окровавленные улицы.
— Подловато, — сказал Оберон. — Вы их задавите числом, и битвы никакой не будет.
— Надеемся, что не будет, — сказал Бак, вставая и натягивая перчатки. — Нам, Ваше Величество, никакие битвы не нужны. Мы мирные люди, мы народ деловой.
— Ну что ж, — устало сказал король, — вот и договорились. Он мигом вышел из палаты; никто и шевельнуться не успел.
Сорок рабочих, сотня бейзуотерских алебардщиков, две сотни южных кенсингтонцев и три сотни северных собрались возле Холланд-Парка и двинулись к Ноттинг-Хиллу под водительством Баркера, раскрасневшегося и разодетого. Он замыкал шествие; рядом с ним угрюмо плелся человек, похожий на уличного мальчишку. Это был король.
— Баркер, — принялся он канючить, — вы же старый мой приятель, вы знаете мои пристрастия не хуже, чем я ваши. Не надо, а? Сколько потехи-то могло быть с этим Уэйном! Оставьте вы его в покое, а? Ну что вам, подумаешь — одной дорогой больше, одной меньше? А для меня это очень серьезная шутка — может, она меня спасет от пессимизма. Ну, хоть меньше людей возьмите, и я часок-другой порадуюсь. Нет, правда, Джеймс, собирали бы вы монеты или, пуще того, колибри, и я бы мог раздобыть для вас монетку или пташку — ей-богу, не пожалел бы за нее улицы! А я собираю жизненные происшествия — это такая редкость, такая драгоценность. Не отнимайте его у меня, плюньте вы на эти несчастные фунты стерлингов. Пусть порезвятся ноттингхилльцы. Не трогайте вы их, а?
— Оберон, — мягко сказал Баркер, в этот редкий миг откровенности обращаясь к нему запросто, — ты знаешь, Оберон, я тебя понимаю. Со мною тоже такое бывало: кажется, и пустяк, а дороже всего на свете. И дурачествам твоим я, бывало, иногда сочувствовал. Ты не поверишь, а мне даже безумство Адама Уэйна бывало по-своему симпатично. Однако же, Оберон, жизнь есть жизнь, и она дурачества не терпит. Двигатель жизни — грубые факты, они вроде огромных колес, и ты вокруг них порхаешь, как бабочка, а Уэйн садится на них, как муха.
Оберон заглянул ему в глаза.
— Спасибо, Джеймс, ты кругом прав. Я, конечно, могу слегка утешаться в том смысле, что даже мухи неизмеримо разумнее колес. Но мушиный век короткий, а колеса — они вертятся, вертятся и вертятся. Ладно, вертись с колесом. Прощай, старина.
И Джеймс Баркер бодро зашагал дальше, румяный и веселый, постукивая по ноге бамбуковой тросточкой.
Король проводил удаляющееся воинство тоскливым взглядом и стал еще больше обычного похож на капризного младенца. Потом он повернулся и хлопнул в ладоши.
— В этом серьезнейшем из миров, — сказал он, — нам остается только есть. Тут как-никак смеху не оберешься. Это же надо — становятся в позы, пыжатся, а жизнь-то от природы смехотворна: как ее, спрашивается, поддерживают? Поиграет человек на лире, скажет: «Да, жизнь — это священнодействие», а потом идет, садится за стол и запихивает разные разности в дырку на лице. По-моему, тут природа все-таки немного сгрубила — ну что это за дурацкие шутки! Мы, конечно, и сами хороши, нам подавай для смеху балаган, вроде как мне с этими предместьями. Вот природа и смешит нас, олухов, зрелищем еды или зрелищем кенгуру. А звезды или там горы — это для тех, у кого чувство юмора потоньше.
Он обратился к своему конюшему:
— Но я сказал «есть», так поедим же: давайте-ка устроим пикник, точно благонравные детки. Шагом марш, Баулер, и да будет стол, а на нем двенадцать, не меньше, яств и вдоволь шампанского — под этими густолиственными ветвями мы с вами вернемся к природе.
Около часу заняла подготовка к скромной королевской трапезе на Холланд-Лейн; тем временем король расхаживал и посвистывал — впрочем, довольно мрачно. Он предвкушал потеху, обманулся и теперь чувствовал себя ребенком, которому показали фигу вместо обещанного представления. Но когда они с конюшим подзакусили и выпили как следует сухого шампанского, он понемногу воспрянул духом.
— Как все, однако, медленно делается, — сказал он. — Очень мне мерзостны эти баркеровские идеи насчет эволюции и маломальского преображения того-сего в то да се. По мне, уж лучше бы мир и вправду сотворили за шесть дней и еще за шесть разнесли вдребезги. Да я бы сам за это и взялся. А так — ну что ж, в целом неплохо придумано: солнце, луна, по образу и подобию и тому подобное, но как же все это долго тянется! Вот вы, Баулер, никогда не жаждали чуда?
— Никак нет, сэр, — отвечал Баулер, эволюционист по долгу службы.
— А я жаждал, — вздохнул король. — Иду, бывало, по улице с лучшей на свете и во вселенной сигарой в зубах, в животе у меня столько бургундского, сколько вы за всю свою жизнь не видывали; иду и мечтаю — эх, вот бы фонарный столб взял да и превратился в слона, а то скучно, как в аду. Вы уж мне поверьте, разлюбезный мой эволюционист Баулер, — вовсе не от невежества люди искали знамений и веровали в чудеса. Наоборот, они были мудрецами — может, гнусными и гадкими, а все же мудрецами, и мудрость мешала им есть, спать и терпеливо обуваться. Батюшки, да этак я, чего доброго, создам новую теорию происхождения христианства — вот уж, право, нелепица! Хлопнем-ка лучше еще винишка.
Они сидели за небольшим столиком, застланным белоснежной скатертью и уставленным разноцветными бокалами; свежий ветер овевал их и раскачивал верхушки деревьев Холланд-Парка, а лучистое солнце золотило зелень. Король отодвинул тарелку, не спеша раскурил сигару и продолжал:
— Вчера я было подумал, будто случилось нечто едва ли не чудесное, и я успею этому порадоваться, прежде чем обрадую могильных червей своим появлением под землей. Ох, поглядел бы я, как этот рыжий маньяк размахивает огромным мечом и произносит зажигательные речи перед сонмом своих невообразимых сторонников — и приоткрылся бы мне Край Вечной Юности, сокрытый от нас судьбами. Я такое напридумывал! Конгресс в Найтсбридже, Найтсбриджский договор — я тут как тут, на троне; может, даже триумф по-древнеримски и бедняга Баркер в каких ни на есть цепях. А теперь эти мерзавцы, эти устроители жизни, будь они трижды прокляты, пошли устранять мистера Уэйна, и заточат они его ради вящей гуманности в какую-нибудь такую лечебницу. Да вы подумайте, какие сокровища красноречия будут изливаться на голову равнодушного смотрителя, а? Хоть бы уж меня, что ли, назначили его смотрителем. Словом, жизнь — это юдоль. Всегда об этом помните, и все будет в порядке. Главное, надо сызмала…
Король прервался, и сигара, которой он жестикулировал, замерла в воздухе: он явно прислушивался к чему-то. Несколько секунд он не двигался; потом резко обернулся к высокой и сплошной реечной изгороди, отделявшей сады и лужайки от улицы. Изгородь содрогалась, будто какой-то плененный зверь царапал и грыз деревянную клетку. Король отшвырнул сигару, вспрыгнул на стол — и сразу увидел руки, уцепившиеся за верх изгороди. Руки напряглись в судорожном усилии, и между ними появилась голова — не чья-нибудь, а бейзуотерского городского советника: глаза выпучены, бакенбарды торчком. Он перевалился и плюхнулся оземь, издавая громкие и непрерывные стоны. Точно залп ударил в тонкую дощатую ограду; она загудела, как барабан, послышалась суматошная ругань, и через нее перемахнули разом человек двадцать в изорванной одежде, со сломанными ногтями и окровавленными лицами. Король соскочил со стола и отпрянул футов на пять в сторону; стол был опрокинут, бутылки и бокалы, тарелки и объедки разлетелись, людской поток подхватил и унес Баулера, как впоследствии написал в своем знаменитом репортаже король, «словно похищенную невесту». Высокая ограда зашаталась, разламываясь, как под градом картечи: на нее лезли, с нее прыгали и падали десятки людей, из проломов появлялись все новые и новые безумные лица, выскакивали все новые беглецы. Это была сущая человечья свалка: одни каким-то чудом целы и невредимы, другие — израненные, в крови и грязи; некоторые роскошно одеты, а иные — полуголые и в лохмотьях; те — в несуразном шутовском облаченье, эти — в обычнейших современных костюмах. Король глядел на них во все глаза, но из них никто даже не взглянул на короля. Вдруг он сделал шаг вперед.
— Баркер, — крикнул он, — что случилось?
— Разбиты, — отозвался тот, — разгромлены — в пух и прах! — и умчался, пыхтя, как загнанная лошадь, в толпе беглецов.
В это самое время последний стоячий кусок изгороди, треща, накренился, и камнем из пращи выбросило на аллею человека, вовсе не похожего на остальных, в алой форме стражника Ноттинг-Хилла; алебарда его была в крови, на лице — упоение победы. И тут же через поверженную изгородь хлынуло алое воинство с алебардами наперевес. Гонители вслед за гонимыми промелькнули мимо человечка с совиными глазами, который не вынимал рук из карманов
Сперва он понимал только, что ненароком чуть не угодил в бредовый людской водоворот. Но потом случилось что-то неописуемое — у него описание не выходило, а мы и пробовать не будем. В темном проходе на месте разметанных ворот возникла, как в раме, пламенеющая фигура.
Победитель Адам Уэйн стоял, закинув голову и воздев к небесам свой огромный меч; его пышные волосы вздыбились, как львиная грива, а красное облачение реяло за плечами, точно архангельские крылья. И король вдруг почему-то увидел мир совсем иными глазами. Ветер качал густозеленые кроны деревьев и взметывал полы алой мантии. Меч сверкал в солнечных лучах. Нелепый маскарад, в насмешку выдуманный им самим, сомкнулся вокруг него и поглотил весь свет. И это было нормально, разумно и естественно; зато он, рассудительный и насмешливый джентльмен в черном сюртучке, был исключением, случайностью — черным пятном на ало-золотых ризах.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Глава I
Фонарная битва
Мистер Бак хоть и жил на покое, но частенько захаживал в свой большой фирменный магазин на Кенсингтон-Хай-стрит; и нынче он запирал его, уходя последним. Стоял чудесный золотисто-зеленый вечер, но до этого ему особого дела не было; впрочем, скажи ему кто-нибудь об этом, он бы степенно согласился: богатому человеку идет тонкая натура.
Потянуло прохладой: он застегнул желтое летнее пальто и задымил сигарой; в это время на него чуть не наскочил человек тоже в желтом пальто, но демисезонном и расстегнутом, чтоб не сказать распахнутом.
— А, Баркер! — узнал его суконщик. — За покупками, на распродажу? Опоздали, опоздали. Рабочий день кончен, закон не велит, Баркер. Гуманность и прогресс — не шутка, голубчик мой.
— Ох, да не болтайте вы! — крикнул Баркер, топнув ногой. — Мы разбиты.
— Что значит разбиты? — не понял Бак.
— Уэйн разгромил нас.
Бак наконец посмотрел в лицо Баркеру: лицо было искаженное, бледное и потное, поблескивавшее в фонарном свете.
— Пойдемте выпьем чего-нибудь, — сказал он.
Они зашли в первый попавшийся ресторанчик, уютный и светлый; Бак развалился в кресле и вытащил портсигар.
— Закуривайте, — предложил он.
Взбудораженный Баркер словно бы не собирался садиться; потом все-таки присел так, будто вот-вот вскочит. Они заказали виски, не обменявшись ни словом.
— Ну и как же это случилось? — спросил Бак, устремив на собеседника крупные властные глаза.
— А я почем знаю? — выкрикнул Баркер. — Случилось, будто — будто во сне. Как могут двести человек одолеть шестьсот? Вот как?
— Ну-ну, — спокойно сказал Бак, — и как же они вас одолели? Припомните-ка.
— Не знаю; это уму непостижимо, — отвечал тот, барабаня по столу. — Значит, так. Нас было шестьсот, все с этими треклятыми обероновыми рогатинами — и никакого другого оружия Шли колонной по двое, мимо Холланд-Парка между высокими изгородями — мне-то казалось, мы идем напрямик к Насосному переулку. Я шел в хвосте длинной колонны, нам еще идти и идти между оградами, а головные уже пересекали Холланд-Парк-авеню. Они там за авеню далеко углубились в узенькие улочки, а мы вышли к перекрестку и следом за ними на той, северной стороне свернули в улочку, которая хоть вкось и вкривь, а все ж таки ведет к Насосному переулку — и тут все переменилось. Улочки стали теряться, мешаться, сливаться, петлять, голова колонны была уже невесть где, спасибо, если не в Северной Америке И кругом — ни души.
Бак стряхнул столбик сигарного пепла мимо пепельницы и начал развозить его по столу: серые штрихи сложились в подобие карты.
— И вот, хотя на этих улочках никого не было (а это, знаете ли, действует на нервы), но когда мы в них втянулись и углубились, начало твориться что-то совсем уж непонятное Спереди — из-за трех-четырех поворотов — вдруг доносился шум, лязг, сдавленные крики, и снова все затихало. И когда это случалось, по всей колонне — ну, как бы сказать — дрожь, что ли, пробегала, всех дергало, будто колонна — не колонна, а змея, которой наступили на голову, или провод под током. Чего мы мечемся — никто не понимал, но метались, толпились, толкались; потом, опомнившись, шли дальше, дальше, петляли грязными улочками и взбирались кривыми проулками. Что это было за петляние — ни объяснить, ни рассказать: как страшный сон. Все словно бы потеряло всякий смысл, и казалось, что мы никогда не выберемся из этого лабиринта. Странно от меня такое слышать, правда? Обыкновенные это были улицы, известные, все есть на карте. Но я говорю, как было. Я не того боялся, что вот сейчас что-нибудь случится. Я боялся, что не случится больше ничего до скончания веков.
Он осушил стакан, заказал еще виски, выпил его и продолжал:
— Но наконец случилось. Клянусь вам, Бак, что с вами никогда еще ничего не происходило. И со мной не происходило.
— Как это — не происходило? — изумился Бак. — Что вы хотите сказать?
— Никогда ничего не происходило, — с болезненным упорством твердил Баркер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18