Я медленно засовываю его. Идет туго, как в прорезиненную вату. И застревает. Этого я не ожидал. По морде целка, а по пизде блядь — такое мне часто попадалось, а вот обратное — впервые. Куда денешься от исключений?! Я малехо высовываю хуй и как бы с разгона втыкаю по-новой. Ирочка дергается и сдавленно икает. Преодолев упругую вату, хуй легко движется дальше, до упора, пока яйца пускают, и так же свободно выходит. Мне кажется, что он движется сам по себе, а я пытаюсь пристроиться к нему и отхватить чуть-чуть удовольствия. Ира уже пристроилась. Она еле слышно всхлипывает-стонет, когда хуй удачно проезжает по клитору или задевает какую-то складочку во влагалище. В ее стонах не столько кайфа, сколько удивления, что ебля так приятна. Кончить она не успевает. На первый раз обойдется, и так впечатлений через край, сейчас польются из пизды. Я сползаю с нее, перевожу дыхание. Заебись жить на речке Бизь!
Отхекавшись, поворачиваюсь к Ире. Она все еще с закрытыми глазами, успела натянуть на себя одеяло, но еще не разревелась. У баб особое отношение к слезам, они служат чем-то типа проявителя и закрепителя для необычных случаев жизни, которые хотелось бы надолго сохранить в памяти, независимо от того, хорошие или плохие. Если случай очень большой, обрызгивать его можно и на людях, чтобы побыстрее, а то растащат. Если не очень, тогда нужен близкий человек. Мужикам, чтобы стать друзьями, надо вместе выпить или, на худой конец, жизнью рискнуть, а бабам — обязательно пореветь. Поразмазывали взаимно сопли — подруги на веки вечные, то есть, до первого неподеленного мужика. Ира при мне не ревет. Значит, не считает близким человек.
Я завожу руку под ее голову, кладу на ее дальнее плечо. Легкое движение — и Ира уже на боку, лицом ко мне, причем носик уткнулся в мою грудь. В такой позе даже Маргарет Тетчер заревела бы. Ира то же вроде бы не против, но никак не решит, с какого всхлипа начать.
— Что так долго в целках ходила? Не попадался отважный парень?
— У-у, — мычит она.
Такое впечатление, будто у нее язык встал, поэтому и не может говорить.
— Серьезно?!
— Угу.
Выплюнула бы хуй изо рта и сказала внятно.
— Что — угу?
— Импотенты чертовы, все им не так!.. — с неожиданной для меня злостью произносит она.
Значит, кому-то предложила, а он не захотел и что-то вякнул по поводу ее внешности. Плохие на Руси делишки: хуев уж нет, одни хуишки. А бедная девочка зациклилась, поэтому и боялась ехать со мной.
— Прямо все импотенты?! — подшучиваю я.
— А этим не я была нужна, а папа.
— Кто он?
— Пенсионер областного значения.
— Давно?
— Вторую неделю.
Полторы недели назад в Толстожопинске было что-то типа демонстрации протеста. Сотни две интеллигентов-неудачников, хлебнув слишком много водки и перестроечных веяний, учинили размахивание гневными плакатами у местного Белого дома. Бывает, и хуи летают, а бывает, прыгают, и ногами дрыгают. В итоге попадали самые высокие головы в обкоме и облисполкоме.
— У тех, что с тобой за столиком сидели, предки тоже стали пенсионерами?
— Да. Кроме Генки.
— Это который с поросячьими ушами?
Она хихикнула.
— Нет, это Петька. Генка рыжий.
— Теперь понятно, почему он без умолку балаболил.
— Он всегда такой.
Я заметил, что самые болтливые — это рыжие и заики, последние даже спят с открытым ртом. С заиками все ясно, а вот почему рыжие — вопрос на засыпку.
— Папа целыми днями дома. Закроется в кабинете и ходит из угла в угол, — рассказывает она.
— Зато маман, наверно, не нарадуется: есть кого сутки напролет пилить.
Ира крепче прижимается ко мне и прячет лицо. Я перемещаю руку на ее щеку и обнаруживаю тонкую влажную тропинку. Ну, вот мы уже не чужие…
Как у наших у дверей
Раздают всем пиздюлей.
Получай-ка, пидорас,
Толстым хуем прямо в глаз!
Самое главное, чему я научился в бакланьей хазе, — вставать после того, как настукали по еблищу. Вставать и продолжать драку. До победы. Я до сих пор помню, как отрываю от пола гудящую, как улей, онемевшую голову, промокаю рукавом футболки кровь, хлестающую из разбитого носа, и продолжаю отрабатывать блоки в спаринге, и мой напарник Вэка, который был на два года старше и на полголовы длиннее, прекращает лыбиться. А тренер Андрей Анохин, тот самый белокурточный, произносит, обращаясь как бы ко всем:
— Кёку-сенкай — не для маменькиных сынков.
Маман сначала благосклонно отнеслась к моим занятиям каратэ. Я навешал ей, что в стране икебан и чайных церемоний все виды спорта так же красивы и утонченны. Первое мое возвращение с фингалом под глазом она перенесла спокойно, второе было списано на хулиганов, но после третьего захотела узнать, кто в доме хозяин. Мне выдвинули ультиматум: никаких каратэ, по вечерам никуда из дома, сидеть с ней и горевать о безвременно покинувшем нас отце, который последний год ебал кого угодно, только не ее. Я попробовал объяснить, потом — уговорить. В ответ слышал что угодно, кроме разумных доводов. Тогда я психанул и рявкнул любимую фразу бати:
— Заткнись, дура!
Она постояла с открытым ртом традиционные бабьи минут пять, а потом заревела. Как сейчас понимаю, от счастья: сын стал мужчиной, теперь есть на кого опереться. С тех пор все важные решения она принимала, посоветовавшись со мной, и давала мне в два раза больше карманных денег.
Мой день начинался в шесть утра. Я бежал в парк. Сейчас кажется, что погода всегда была мерзопакостной: дождь или снег, грязь и ветер, обязательно встречный. Ветер в харю, а я хуярю. Изредка попадались прохожие, которые смотрели на меня с иронией и завистью: нехуй ему делать, нам бы его заботы. В парке была спортплощадка с турником и шведской лестницей, где я под сонными взглядами собачатников и лай их питомцев делал упражнения на дыхание и отрабатывал каты. После школы, пока маман не было дома, я шел в гараж, холодный и пустой. Батя не хотел покупать машину, говорил, что хватит мороки со служебной. Машину у нас забрали, выселили бы и из служебного дома, но среди городской шишкарни в то время вошли в моду квартиры в доме с лифтом, в который все и перебрались, один батя жил в коттедже, чтобы не переезжать дважды. В гараже висела самодельная груша — мешок с песком и опилками и приделан к стене макевар — пружинящая доска из твердого дерева. Сделал все сам, хотя до этого считал, что руки у меня под хуй заточены. Получилось, конечно, не супер, но меня устраивало. Вторую тренировку я посвящал отработке ударов. Когда бил по груше, из мешка вылетали облачка пыли и сыпался песок, а когда по макевару, грохот стоял такой, будто крушу мебель. Четыре вечера в неделю я проводил в парке на спортплощадке, а по вторникам, четвергам и субботам шел в спортзал. Я заходил в раздевалку, переполненную невыветриваемым запахом мужского пота (позже я побывал во многих раздевалках, но везде запах был одинаков), и кто-нибудь, увидевший меня первым, радостно кричал:
— Чижик-пыжик пришел!
— Можно начинать тренировку! — подначивал другой.
А я запиздюривал в ответ:
— А ну, пошевеливайтесь, пацаны-мальчишки с грязным пузом, мои трусы вам по колено!
Жлобы, которым я был по пояс, каждый раз тащились с этой дурки так, будто слышали ее впервые. Особенно Бурдюк — двухметровый амбал в полтора центнера весом. Зачем при такой комплекции заниматься каратэ — об этом знал он один. Впрочем, почти все амбалы, которых мне доводилось встречать по жизни, не умели драться и были трусами, потому что жизнь не научила их бороться, никто ведь на них не нападал. Все эти ребята относились ко мне как к равному, не унижали, но и скидок на возраст не делали, и уважали только за то, что я не слабее их духом. С тех пор мне уже никогда не удавалось быть равным среди равных, я всегда оказывался выше.
Опаздывать на тренировку было больно. На сколько минут опоздаешь, столько ударов и получишь. Кидаешь кости на татами, и доброволец, твой заклятый друг, от души лупит тебе по жопе резиновой подошвой рваного кеда, который в свободное от работы время висит на стене, на видном отовсюду месте. Били умело, с оттягом, казалось, что татами вместе с тобой подпрыгивает. И попробуй покажи, что больно! Засмеют, затюкают, сам уйдешь из группы. Доставалось и во время тренировки за всякие нарушения да и за ротозейство. Стоило щелкнуть ебальником, как сразу по нему и получал.
После тренировки я в компании со своим спаринг-партнером Вэкой — неглупым и хитроватым пэтэушником, вожаком малолеток в Нахаловке, самострое на окраине города, — и еще тремя-четырьмя пацанами шли на практические занятия. Молотить друг друга в спортзале — процесс, конечно, интересный, но пресноватый, как онанизм — ебля вприглядку. Мы шли по темным улицам рабочей окраины и высматривали жертву. Нам нужен был пьяный мужичок или парень, случайно залетевший сюда из соседнего района. Прямо на глазах у него мы бросали на пальцах, кому начинать, а потом подбадривали жертву, чтобы продержался дольше пяти ударов. После пятого в драку разрешалось вступать всем. Особым шиком считалось завалить с первой пиздюли. Месяца через три у меня такое стало получаться. Вэка шмонал вырубленного, забирал деньги.
— Какая разница, кто их пропьет?! — сказал он в оправдание, когда в первый такой случай я начал пускать пузыри.
С добычей мы шли вглубь Нахаловки, здороваясь с кучками шпаны, которые скучали на скамейках, курили и лузгали семечки. У меня в классе поход в этот район даже в дневное время приравнивался к подвигу. Уйти отсюда небитым — что с хуя неебанным соскочить. Вскоре все меня здесь знали и доставали, особенно девки, дурацким вопросом:
— Чижик-пыжик, где ты был?
— На базаре хуй дрочил! — отвечал я, вызывая гогот парней и прысканье кошелок.
Вэка покупал самогона, кто-нибудь притаскивал закусь. Пока было не очень холодно, пили прямо на улице на скамейке, а когда долбанули морозы — у кого-нибудь на хате. Обычно у Таньки Беззубой — симпатичной давалки, у которой не хватало верхних резцов, отчего мордяха казалась на удивление блядской. Да она и была таковой. Точнее, не блядь, а подруга на ночь и притом очень добрая. Она жила с бабкой, которая в ее жизнь не вмешивалась. Бабка любит чай горячий, внучка любит хуй стоячий. В моей памяти Танька сохранилась сидящей на спинке скамейки под кленом, облетевшим, голым. Один разлапистый лист лежал на сиденьи скамейки, и Беззубая припечатывала его острым носком туфли в такт мелодии, которую слышала только она. Вэка стебался, что мелодия эта звучит так: «Да-ла-та-та-рам-да-ром». Танька лузгала семечки, вставляя их в левый угол рта, а шелуху выплевывала себе на юбку, короткую и натянувшуюся между раздвинутыми ногами, отчего видны были бледные ляжки и темное пятно между ними, которое я сначала принял за трусы.
— Красивенький мальчик, — сказала она, выплюнув шелуху. — Кто такой?
— Чижик-пыжик, — представил меня Вэка. — Из пыжикового квартала.
— Да-а?! — протянула Беззубая и пропела, подмигнув мне. — Чи-жик!
— Не связывайся с ней, а то заебет, — предупредил Вэка.
Он сел рядом с ней, обнял за талию и толкнул назад, словно хотел скинуть со скамейки.
Танька завизжала и задрыгала ногами:
— Поставь на место, дурак!
Юбка задралась, и я заметил, что Танька без трусов. Я впервые видел так близко живую взрослую пизду. Хуй у меня подпрыгнул и, если бы не штаны, долбанул бы по лбу.
Танька усекла мои вылупленные глаза и вздыбленную мотню, поправила юбку и изобразила скромное потупливание. Потом она стрельнула в меня поблескивающим глазом, именно тем, которым подмигивала раньше, и спросила тоном наивной девочки:
— Никогда не видел?
Я попытался изобразить бывалого ебаря, но слова не лезли из горла, потому что и язык стоял колом. И я покраснел, как ебаный красноармеец ебаной Красной Армии под ебаным красным знаменем.
Выебал я Таньку Беззубую (или она меня?!) недели через три, по первым заморозкам, когда пошли бухать к ней на хату. В покосившемся строении были сени, кухня и светелка. Все удобства — во дворе. На кухне топилась печка, было жарко и пахло горелой смолой. Я, как обычно, выпил сто грамм и отвалил от стола, слушал треп, пытаясь вставить свои ржавые три копейки. Беззубая пересела с Вэкиных коленей на мои. Жопа у нее была большая и мягкая. Она поерзала на встающем хуе, и когда я уже был готов засадить ей прямо через штаны и платье, поднялась, сжала мою ладонь своей шершавой и обжигающей и повела в светелку.
Кровать была двуспальная, с провисшей, скрипучей, железной сеткой. На стене висел ковер с оленем, у которого были такие ветвистые рога, какие, наверное, сейчас у Танькиного мужа. Она помогла мне стянуть штаны и трусы, одним движением задрала платье выше сисек, легла и выгнула пизду сковородкой — нагружай!
Я поводил хуем по колким волосам, отыскивая, куда грузить.
— Суй, где мокрое, — подсказала она.
И я сунул. Говорят, что сдуру можно хуй сломать. У меня едва не получилось. Хорошо, Танька подмахнула — и хуй влетел в нее вместе с яйцами. Дальше все было довольно однообразно и, если бы не радость — ебу! — довольно скучно. Я ожидал большего. Все оказалось не таким, как мечталось, намного проще, но по-своему приятней, острее. Кончив и скатившись с Беззубой, я был счастлив: свершилось! Я смотрел на косой четырехугольник света, который падал на темно-красные половицы через дверной проем из кухни, и хотел, чтобы кто-нибудь зашел сюда и увидел меня, отъебавшего. Никто не зашел, и мне стлало грустно, как оленю на ковре. Он чудилось, смотрел одновременно и на меня, и на собственные рога и напутствовал: еби-еби и у тебя такие вырастут!
На березе у опушки
Воробей ебет кукушку.
Раздается на суку:
Чирик-пиздык-хуяк-ку-ку!
Первый мужчина, как и первая женщина, — это круто. Хотя бы потому, что не с кем сравнивать. Кажется, что только с этим человеком тебе будет так заебательски. Первому разрешается то, что остальным придется брать с боем или за большую плату; первому прощается то, за что из остальных выпьют два раза по пять литров крови; первому достается самый цвет, остальным — полова. Первый — это я!
С этим приятным чувством я сбегал в соседний парк, где проделал упражнения на дыхание тайцзы-цюань и отработал каты. Комплекс упражнений состоит из трех частей: небо, земля, человек. Каждая часть примерно на двадцать минут. Все три я делал каждое утро на зоне, а на воле — по одной, чередуя. Утренник морозный, землю прихватило ледяной коркой, неприятно вдавливается в босые ноги. Мои движения медленны и красивы, напоминают планирование перышка в безветренную погоду. Голова и тело освобождаются от забот и эмоций, впитывают энергию земли, деревьев, неба, солнца…
Место для занятий я выбрал не самое оживленное, даже наоборот, однако и здесь уже появились зрители: двое подростков и толстушка лет тридцати. Ребята пытаются повторять за мной, а бабенка кидает маячки. С каждым днем она все ближе ко мне. Заебала своей простотой. Ведь такая толстая — за неделю на мотоцикле не объедешь, а выебешь ее — сутки с хуя жир будет капать.
Вернувшись домой, становлюсь под ледяной душ. Особый кайф в этой процедуре — когда выходишь из-под струй. Что-то подобное ощущаешь, когда долго молотил себя молотком по яйцам, а потом вдруг промахнулся.
Ира спит, свернувшись калачиком. Интересно, снится ли ей выдуманный принц или уже я? Сдвигаю густые мягкие волосы с ее щеки и провожу по теплой коже занемевшими от холода пальцами. Лучше горячий хуй в жопу, чем холодная капля за пазуху — Ира всхлипывает, прячет щеку под одеяло и открывает глаза. Она относится к редкой категории женщин, которые даже спросонья красивы. Глаза ее переполнены зрачками и кажутся больше, чем на самом деле. В них появляются испуг и возмущение, затем узнавание и радость, затем взгляд моими глазами на себя и неловкость. Ира мышонком прячется под одеяло.
Я ложусь рядом, протягиваю ей руки:
— Грей.
Она пытается обхватить мои ладони, понимает, что для этого ей пришлось бы основательно растоптать свои, и проникается восхищением. Ее теплое дыхание ласкает мои пальцы. Руки холодные — хуй голодный. Он уже бодает ее бедро в такт моему дыханию. Предвкушение ебли — обалдевающее чувство для баб. Ирочка задышала пореже, чтобы растянуть его наподольше. Дыши — не дыши, а терпение у мужиков лопается быстрее. Я беру ее, тепленькую, пахнущую сном. Она легко переваривает боль при втыкании, постепенно входит во вкус. Когда хуй с нажимом проезжает по клитору, она всхлипывает, причем с каждым разом все жалобнее, а перед тем, как кончить, даже с испугом. Влагалище ее обмякает, словно поломались подпорки. Вот и все — она моя отныне и навеки веков. Того, кто показал дорогу в рай, помнят всю жизнь.
Ира лежит трупом: умерла девушка, рождается женщина. Самое удивительное, что дня через два она все это выкинет из головы напрочь, будет считать, что совсем не изменилась. В каждой бабе два хамелеона.
Она тихо шмыгает носом раз, другой, поворачивается ко мне, прижимается носом к плечу и начинает реветь.
1 2 3 4 5 6
Отхекавшись, поворачиваюсь к Ире. Она все еще с закрытыми глазами, успела натянуть на себя одеяло, но еще не разревелась. У баб особое отношение к слезам, они служат чем-то типа проявителя и закрепителя для необычных случаев жизни, которые хотелось бы надолго сохранить в памяти, независимо от того, хорошие или плохие. Если случай очень большой, обрызгивать его можно и на людях, чтобы побыстрее, а то растащат. Если не очень, тогда нужен близкий человек. Мужикам, чтобы стать друзьями, надо вместе выпить или, на худой конец, жизнью рискнуть, а бабам — обязательно пореветь. Поразмазывали взаимно сопли — подруги на веки вечные, то есть, до первого неподеленного мужика. Ира при мне не ревет. Значит, не считает близким человек.
Я завожу руку под ее голову, кладу на ее дальнее плечо. Легкое движение — и Ира уже на боку, лицом ко мне, причем носик уткнулся в мою грудь. В такой позе даже Маргарет Тетчер заревела бы. Ира то же вроде бы не против, но никак не решит, с какого всхлипа начать.
— Что так долго в целках ходила? Не попадался отважный парень?
— У-у, — мычит она.
Такое впечатление, будто у нее язык встал, поэтому и не может говорить.
— Серьезно?!
— Угу.
Выплюнула бы хуй изо рта и сказала внятно.
— Что — угу?
— Импотенты чертовы, все им не так!.. — с неожиданной для меня злостью произносит она.
Значит, кому-то предложила, а он не захотел и что-то вякнул по поводу ее внешности. Плохие на Руси делишки: хуев уж нет, одни хуишки. А бедная девочка зациклилась, поэтому и боялась ехать со мной.
— Прямо все импотенты?! — подшучиваю я.
— А этим не я была нужна, а папа.
— Кто он?
— Пенсионер областного значения.
— Давно?
— Вторую неделю.
Полторы недели назад в Толстожопинске было что-то типа демонстрации протеста. Сотни две интеллигентов-неудачников, хлебнув слишком много водки и перестроечных веяний, учинили размахивание гневными плакатами у местного Белого дома. Бывает, и хуи летают, а бывает, прыгают, и ногами дрыгают. В итоге попадали самые высокие головы в обкоме и облисполкоме.
— У тех, что с тобой за столиком сидели, предки тоже стали пенсионерами?
— Да. Кроме Генки.
— Это который с поросячьими ушами?
Она хихикнула.
— Нет, это Петька. Генка рыжий.
— Теперь понятно, почему он без умолку балаболил.
— Он всегда такой.
Я заметил, что самые болтливые — это рыжие и заики, последние даже спят с открытым ртом. С заиками все ясно, а вот почему рыжие — вопрос на засыпку.
— Папа целыми днями дома. Закроется в кабинете и ходит из угла в угол, — рассказывает она.
— Зато маман, наверно, не нарадуется: есть кого сутки напролет пилить.
Ира крепче прижимается ко мне и прячет лицо. Я перемещаю руку на ее щеку и обнаруживаю тонкую влажную тропинку. Ну, вот мы уже не чужие…
Как у наших у дверей
Раздают всем пиздюлей.
Получай-ка, пидорас,
Толстым хуем прямо в глаз!
Самое главное, чему я научился в бакланьей хазе, — вставать после того, как настукали по еблищу. Вставать и продолжать драку. До победы. Я до сих пор помню, как отрываю от пола гудящую, как улей, онемевшую голову, промокаю рукавом футболки кровь, хлестающую из разбитого носа, и продолжаю отрабатывать блоки в спаринге, и мой напарник Вэка, который был на два года старше и на полголовы длиннее, прекращает лыбиться. А тренер Андрей Анохин, тот самый белокурточный, произносит, обращаясь как бы ко всем:
— Кёку-сенкай — не для маменькиных сынков.
Маман сначала благосклонно отнеслась к моим занятиям каратэ. Я навешал ей, что в стране икебан и чайных церемоний все виды спорта так же красивы и утонченны. Первое мое возвращение с фингалом под глазом она перенесла спокойно, второе было списано на хулиганов, но после третьего захотела узнать, кто в доме хозяин. Мне выдвинули ультиматум: никаких каратэ, по вечерам никуда из дома, сидеть с ней и горевать о безвременно покинувшем нас отце, который последний год ебал кого угодно, только не ее. Я попробовал объяснить, потом — уговорить. В ответ слышал что угодно, кроме разумных доводов. Тогда я психанул и рявкнул любимую фразу бати:
— Заткнись, дура!
Она постояла с открытым ртом традиционные бабьи минут пять, а потом заревела. Как сейчас понимаю, от счастья: сын стал мужчиной, теперь есть на кого опереться. С тех пор все важные решения она принимала, посоветовавшись со мной, и давала мне в два раза больше карманных денег.
Мой день начинался в шесть утра. Я бежал в парк. Сейчас кажется, что погода всегда была мерзопакостной: дождь или снег, грязь и ветер, обязательно встречный. Ветер в харю, а я хуярю. Изредка попадались прохожие, которые смотрели на меня с иронией и завистью: нехуй ему делать, нам бы его заботы. В парке была спортплощадка с турником и шведской лестницей, где я под сонными взглядами собачатников и лай их питомцев делал упражнения на дыхание и отрабатывал каты. После школы, пока маман не было дома, я шел в гараж, холодный и пустой. Батя не хотел покупать машину, говорил, что хватит мороки со служебной. Машину у нас забрали, выселили бы и из служебного дома, но среди городской шишкарни в то время вошли в моду квартиры в доме с лифтом, в который все и перебрались, один батя жил в коттедже, чтобы не переезжать дважды. В гараже висела самодельная груша — мешок с песком и опилками и приделан к стене макевар — пружинящая доска из твердого дерева. Сделал все сам, хотя до этого считал, что руки у меня под хуй заточены. Получилось, конечно, не супер, но меня устраивало. Вторую тренировку я посвящал отработке ударов. Когда бил по груше, из мешка вылетали облачка пыли и сыпался песок, а когда по макевару, грохот стоял такой, будто крушу мебель. Четыре вечера в неделю я проводил в парке на спортплощадке, а по вторникам, четвергам и субботам шел в спортзал. Я заходил в раздевалку, переполненную невыветриваемым запахом мужского пота (позже я побывал во многих раздевалках, но везде запах был одинаков), и кто-нибудь, увидевший меня первым, радостно кричал:
— Чижик-пыжик пришел!
— Можно начинать тренировку! — подначивал другой.
А я запиздюривал в ответ:
— А ну, пошевеливайтесь, пацаны-мальчишки с грязным пузом, мои трусы вам по колено!
Жлобы, которым я был по пояс, каждый раз тащились с этой дурки так, будто слышали ее впервые. Особенно Бурдюк — двухметровый амбал в полтора центнера весом. Зачем при такой комплекции заниматься каратэ — об этом знал он один. Впрочем, почти все амбалы, которых мне доводилось встречать по жизни, не умели драться и были трусами, потому что жизнь не научила их бороться, никто ведь на них не нападал. Все эти ребята относились ко мне как к равному, не унижали, но и скидок на возраст не делали, и уважали только за то, что я не слабее их духом. С тех пор мне уже никогда не удавалось быть равным среди равных, я всегда оказывался выше.
Опаздывать на тренировку было больно. На сколько минут опоздаешь, столько ударов и получишь. Кидаешь кости на татами, и доброволец, твой заклятый друг, от души лупит тебе по жопе резиновой подошвой рваного кеда, который в свободное от работы время висит на стене, на видном отовсюду месте. Били умело, с оттягом, казалось, что татами вместе с тобой подпрыгивает. И попробуй покажи, что больно! Засмеют, затюкают, сам уйдешь из группы. Доставалось и во время тренировки за всякие нарушения да и за ротозейство. Стоило щелкнуть ебальником, как сразу по нему и получал.
После тренировки я в компании со своим спаринг-партнером Вэкой — неглупым и хитроватым пэтэушником, вожаком малолеток в Нахаловке, самострое на окраине города, — и еще тремя-четырьмя пацанами шли на практические занятия. Молотить друг друга в спортзале — процесс, конечно, интересный, но пресноватый, как онанизм — ебля вприглядку. Мы шли по темным улицам рабочей окраины и высматривали жертву. Нам нужен был пьяный мужичок или парень, случайно залетевший сюда из соседнего района. Прямо на глазах у него мы бросали на пальцах, кому начинать, а потом подбадривали жертву, чтобы продержался дольше пяти ударов. После пятого в драку разрешалось вступать всем. Особым шиком считалось завалить с первой пиздюли. Месяца через три у меня такое стало получаться. Вэка шмонал вырубленного, забирал деньги.
— Какая разница, кто их пропьет?! — сказал он в оправдание, когда в первый такой случай я начал пускать пузыри.
С добычей мы шли вглубь Нахаловки, здороваясь с кучками шпаны, которые скучали на скамейках, курили и лузгали семечки. У меня в классе поход в этот район даже в дневное время приравнивался к подвигу. Уйти отсюда небитым — что с хуя неебанным соскочить. Вскоре все меня здесь знали и доставали, особенно девки, дурацким вопросом:
— Чижик-пыжик, где ты был?
— На базаре хуй дрочил! — отвечал я, вызывая гогот парней и прысканье кошелок.
Вэка покупал самогона, кто-нибудь притаскивал закусь. Пока было не очень холодно, пили прямо на улице на скамейке, а когда долбанули морозы — у кого-нибудь на хате. Обычно у Таньки Беззубой — симпатичной давалки, у которой не хватало верхних резцов, отчего мордяха казалась на удивление блядской. Да она и была таковой. Точнее, не блядь, а подруга на ночь и притом очень добрая. Она жила с бабкой, которая в ее жизнь не вмешивалась. Бабка любит чай горячий, внучка любит хуй стоячий. В моей памяти Танька сохранилась сидящей на спинке скамейки под кленом, облетевшим, голым. Один разлапистый лист лежал на сиденьи скамейки, и Беззубая припечатывала его острым носком туфли в такт мелодии, которую слышала только она. Вэка стебался, что мелодия эта звучит так: «Да-ла-та-та-рам-да-ром». Танька лузгала семечки, вставляя их в левый угол рта, а шелуху выплевывала себе на юбку, короткую и натянувшуюся между раздвинутыми ногами, отчего видны были бледные ляжки и темное пятно между ними, которое я сначала принял за трусы.
— Красивенький мальчик, — сказала она, выплюнув шелуху. — Кто такой?
— Чижик-пыжик, — представил меня Вэка. — Из пыжикового квартала.
— Да-а?! — протянула Беззубая и пропела, подмигнув мне. — Чи-жик!
— Не связывайся с ней, а то заебет, — предупредил Вэка.
Он сел рядом с ней, обнял за талию и толкнул назад, словно хотел скинуть со скамейки.
Танька завизжала и задрыгала ногами:
— Поставь на место, дурак!
Юбка задралась, и я заметил, что Танька без трусов. Я впервые видел так близко живую взрослую пизду. Хуй у меня подпрыгнул и, если бы не штаны, долбанул бы по лбу.
Танька усекла мои вылупленные глаза и вздыбленную мотню, поправила юбку и изобразила скромное потупливание. Потом она стрельнула в меня поблескивающим глазом, именно тем, которым подмигивала раньше, и спросила тоном наивной девочки:
— Никогда не видел?
Я попытался изобразить бывалого ебаря, но слова не лезли из горла, потому что и язык стоял колом. И я покраснел, как ебаный красноармеец ебаной Красной Армии под ебаным красным знаменем.
Выебал я Таньку Беззубую (или она меня?!) недели через три, по первым заморозкам, когда пошли бухать к ней на хату. В покосившемся строении были сени, кухня и светелка. Все удобства — во дворе. На кухне топилась печка, было жарко и пахло горелой смолой. Я, как обычно, выпил сто грамм и отвалил от стола, слушал треп, пытаясь вставить свои ржавые три копейки. Беззубая пересела с Вэкиных коленей на мои. Жопа у нее была большая и мягкая. Она поерзала на встающем хуе, и когда я уже был готов засадить ей прямо через штаны и платье, поднялась, сжала мою ладонь своей шершавой и обжигающей и повела в светелку.
Кровать была двуспальная, с провисшей, скрипучей, железной сеткой. На стене висел ковер с оленем, у которого были такие ветвистые рога, какие, наверное, сейчас у Танькиного мужа. Она помогла мне стянуть штаны и трусы, одним движением задрала платье выше сисек, легла и выгнула пизду сковородкой — нагружай!
Я поводил хуем по колким волосам, отыскивая, куда грузить.
— Суй, где мокрое, — подсказала она.
И я сунул. Говорят, что сдуру можно хуй сломать. У меня едва не получилось. Хорошо, Танька подмахнула — и хуй влетел в нее вместе с яйцами. Дальше все было довольно однообразно и, если бы не радость — ебу! — довольно скучно. Я ожидал большего. Все оказалось не таким, как мечталось, намного проще, но по-своему приятней, острее. Кончив и скатившись с Беззубой, я был счастлив: свершилось! Я смотрел на косой четырехугольник света, который падал на темно-красные половицы через дверной проем из кухни, и хотел, чтобы кто-нибудь зашел сюда и увидел меня, отъебавшего. Никто не зашел, и мне стлало грустно, как оленю на ковре. Он чудилось, смотрел одновременно и на меня, и на собственные рога и напутствовал: еби-еби и у тебя такие вырастут!
На березе у опушки
Воробей ебет кукушку.
Раздается на суку:
Чирик-пиздык-хуяк-ку-ку!
Первый мужчина, как и первая женщина, — это круто. Хотя бы потому, что не с кем сравнивать. Кажется, что только с этим человеком тебе будет так заебательски. Первому разрешается то, что остальным придется брать с боем или за большую плату; первому прощается то, за что из остальных выпьют два раза по пять литров крови; первому достается самый цвет, остальным — полова. Первый — это я!
С этим приятным чувством я сбегал в соседний парк, где проделал упражнения на дыхание тайцзы-цюань и отработал каты. Комплекс упражнений состоит из трех частей: небо, земля, человек. Каждая часть примерно на двадцать минут. Все три я делал каждое утро на зоне, а на воле — по одной, чередуя. Утренник морозный, землю прихватило ледяной коркой, неприятно вдавливается в босые ноги. Мои движения медленны и красивы, напоминают планирование перышка в безветренную погоду. Голова и тело освобождаются от забот и эмоций, впитывают энергию земли, деревьев, неба, солнца…
Место для занятий я выбрал не самое оживленное, даже наоборот, однако и здесь уже появились зрители: двое подростков и толстушка лет тридцати. Ребята пытаются повторять за мной, а бабенка кидает маячки. С каждым днем она все ближе ко мне. Заебала своей простотой. Ведь такая толстая — за неделю на мотоцикле не объедешь, а выебешь ее — сутки с хуя жир будет капать.
Вернувшись домой, становлюсь под ледяной душ. Особый кайф в этой процедуре — когда выходишь из-под струй. Что-то подобное ощущаешь, когда долго молотил себя молотком по яйцам, а потом вдруг промахнулся.
Ира спит, свернувшись калачиком. Интересно, снится ли ей выдуманный принц или уже я? Сдвигаю густые мягкие волосы с ее щеки и провожу по теплой коже занемевшими от холода пальцами. Лучше горячий хуй в жопу, чем холодная капля за пазуху — Ира всхлипывает, прячет щеку под одеяло и открывает глаза. Она относится к редкой категории женщин, которые даже спросонья красивы. Глаза ее переполнены зрачками и кажутся больше, чем на самом деле. В них появляются испуг и возмущение, затем узнавание и радость, затем взгляд моими глазами на себя и неловкость. Ира мышонком прячется под одеяло.
Я ложусь рядом, протягиваю ей руки:
— Грей.
Она пытается обхватить мои ладони, понимает, что для этого ей пришлось бы основательно растоптать свои, и проникается восхищением. Ее теплое дыхание ласкает мои пальцы. Руки холодные — хуй голодный. Он уже бодает ее бедро в такт моему дыханию. Предвкушение ебли — обалдевающее чувство для баб. Ирочка задышала пореже, чтобы растянуть его наподольше. Дыши — не дыши, а терпение у мужиков лопается быстрее. Я беру ее, тепленькую, пахнущую сном. Она легко переваривает боль при втыкании, постепенно входит во вкус. Когда хуй с нажимом проезжает по клитору, она всхлипывает, причем с каждым разом все жалобнее, а перед тем, как кончить, даже с испугом. Влагалище ее обмякает, словно поломались подпорки. Вот и все — она моя отныне и навеки веков. Того, кто показал дорогу в рай, помнят всю жизнь.
Ира лежит трупом: умерла девушка, рождается женщина. Самое удивительное, что дня через два она все это выкинет из головы напрочь, будет считать, что совсем не изменилась. В каждой бабе два хамелеона.
Она тихо шмыгает носом раз, другой, поворачивается ко мне, прижимается носом к плечу и начинает реветь.
1 2 3 4 5 6